НОВОСТИ

  • 14/09/2017
    Пойдёт ли на пользу дагестанской литературе всевластье клана Ахмедовых?

    По мнению поэта, литературного критика и публициста Миясат Муслимовой, захваченный кланом Ахмедовых "Союз писателей Дагестана со своими установками советских лет сегодня стал опасен... Деятельность этого союза преступна, потому что он раскалывает творческие силы, сеет вражду, потому что он ведёт политику культурного геноцида, потому что он обворовывает дагестанский народ, утаивая достижения культуры и заменяя их произведениями послушных, удобных и серых авторов. И власть республики поддерживает эту политику..."

  • 07/09/2017
    На Можайском полиграфкомбинате прописались то ли хитрые мошенники, то ли наглые лгуны

    Как известно, Можайский полиграфический комбинат в последнее время сильно лихорадит. Обострились все процессы после заключения руководителя этой организации Евгения Фельдмана под домашний арест. Комбинат перестал выполнять перед заказчиками свои обязательства.

  • С 6 по 11 cентября в 75-м павильоне ВДНХ пройдёт 30-я Московская международная книжная выставка-ярмарка
    04/09/2017
    С 6 по 11 cентября в 75-м павильоне ВДНХ пройдёт 30-я Московская международная книжная выставка-ярмарка

    Этот год для ярмарки особенный. ММКВЯ отмечает двойной юбилей: сорокалетие с момента проведения первой выставки и тридцатую по счету книжную ярмарку. Стенд "Литературной России" ищите в "Зоне СМИ", зал "C".

  • 27/08/2017
    "Литературная Россия" поучаствовала в московском фестивале прессы

    В субботу 26 августа в Москве на Поклонной горе прошёл юбилейный 15-й Московский фестиваль прессы. В этот раз в празднике поучаствовала и наша газета.

  • 22/08/2017
    Продлён конкурс "Расскажу о своём народе"

    В рамках проекта «Мы – один мир» мы несколько месяцев проводили конкурс «Расскажу о своём народе». Эта акция вызвала огромный интерес в нашей многонациональной стране. Статьи, рассказы, очерки, стихотворения продолжают поступать на редакционную почту. Поэтому мы решили продлить его до конца 2017 года.

  • 17/08/2017
    Если префекты в Москве воры, то почему мэр Собянин не инициирует их отставки и аресты?

    14 августа в «Новой газете» появился странный материал Юлии Латыниной в защиту мэра Москвы Собянина. Странно не то, что известная писательница и правозащитница так горячо взялась отстаивать московского градоначальника. Это её полное право, и не надо бросаться обвинениями, что, мол, Латынина кому-то продалась или срочно из-за каких-то благ переметнулась в другой лагерь. 

  • Скончался поэт Андрей Тарханов
    14/08/2017
    Скончался поэт Андрей Тарханов

    14 августа 2017 г после продолжительной болезни, скончался классик российской литературы Андрей Семёнович Тарханов.

  • ЗА ПРАВО ДЫШАТЬ!
    14/08/2017
    ЗА ПРАВО ДЫШАТЬ!

    В поддержку первого общего дальневосточного митинга «За право дышать!» вышли 12 августа на площадь Красных Партизан горожане Находки, проявив солидарность с жителями Славянки, Советской Гавани, порта Ванино.

  • 14/08/2017
    ТРИ СОБЫТИЯ В ОДИН ДЕНЬ

    Каждый день происходит много событий, особенно в сакральном 2017-м. Паводки, наводнения, землетрясения, аномальная жара, автокатастрофы с обилием трупов, пожары, теракты ... Но ЗНАКОВЫХ для России 10 августа 2017 г. случилось три.

  • 11/08/2017
    ЯРОСЛАВСКАЯ ЛИТЕРАТУРА В ОПАСНОСТИ: Чиновничий беспредел

    Вбит ещё один гвоздь в крышку гроба ярославской литературы. Вбит уверенно, цинично, нагло, со знанием дела.

Архив: №19. 11 мая 2001 Назад

Алексей ШОРОХОВ. ОТ СИНИХ ЗВЁЗД

В восьмом номере "ЛР" за этот год была опубликована статья замечательного саранского писателя Юрия Самарина. Называлась эта статья "Страдалица или бунтарка: образ женщины в национальном аспекте".


За обыденостью заголовка вопросы-то оказались страшные... Гораздо страшнее временных удач или неудач в Чечне, не говоря уже про плутни олигархов, смену правительств и прочую злобу дня. Писатель, живущий в далеке от реального Чернобыля, коснулся своей статьёй Чернобыля духовного, тем опаснейшего, что лучи его радиации проникли уже всюду.

А вот художественное его осмысление можно сказать, ещё и не начиналось. Не случайно, что и Юрий Самарин, известный мастер художественного слова вынужден был обратиться к публицистике — "кимвалу звучащему", дабы просто привлечь увлечённых разделом собственности и внутрикорпоративными разборками писателей к национальной беде. Увы, беде наступившей.

Россия теряет женщину... Как свой архетип. Ведь Россия у нас тоже она. И хотя на всём её историческом пути возвышаются мужи сражений и совета, но что они без горлицы-Ярославны, без разъярённой львицы — верной Ольги, целомудрие которой не только покарало нахальных женихов, но и основало впоследствии первые не Руси монастыри?

Приведённые в статье слова Достоевского о том, что Россия устоит благодаря женщине, только так и можно понимать — благодаря чистоте и целомудрию русской женщины. В чём и уверился тот немецкий офицер, содрогнувшийся: как можно завоевать страну, где девушки до замужества хранят девственность? Как можно победить мужчин, за спиной которых такая нравственная сила?..

Спасибо автору — очень цельная статья: каждое слово в ней если не болит, то зовёт за собой мысль, беременную болью. Только вот со слабым утешением в том, что "критической массы падших женщин Россия ещё не достигла" я не могу согласиться. Видимо, из-за разницы в возрасте.

Потому что моё поколение поднялось уже после Чернобыля (в том числе и духовного). О том, как ему ищется, — мой рассказ.

 

Алексей ШОРОХОВ

 

 

ОТ СИНИХ ЗВЁЗД

 

Над миром шёл снег. Косым и неумолимым пунктиром заполнялось пространство. И время. Лишь редкие сполохи памяти, как свет автомобильных фар в темноте, выхватывали в прожитом году что-то.

Прожил. Смеркалось. Теперь вот, с прожитым годом, вернулось и знакомое — предощущение темноты. Оно, конечно, и не исчезало совсем, но касалось всё больше как-то мельком, как волна, как плотность тяжёлой, настоящей воды. В юности, в самой ранней, открытой, тянувшейся на любое движение на любую музыку; когда всё — неизвестное, всё зовёт и хочет стать твоим, хочет принадлежать тебе: в юности это затягивало до страстности, до сладкой ноющей боли и прочей чепухи... Теерь шёл снег. Смеркалось. Вернулось предощущение темноты. Его нельзя было перебить — оно продолжало.

Так всегда в темнеющем доме, когда возвращается память. Её слышно, присутствие её ощутимо в мире, как снег; даже если не смотришь в окно, вообще не смотришь, не помнишь, не думаешь... — снег есть, он лежит и дышит на огромных русских равнинах, дышит всеми порами; и лёгкие, подгнившие деревеньки подрагивают и оползают, когда он ворочается во сне.

Снег не отменим. Он, может быть, и есть единственное содержание космоса, нашего зимнего космоса. Есть что-то странное и торжествующее, как закон, в явлении снега миру, — что-то настолько безличное, безразличное, льдистое, высокое и звонкое; какая-то удивительная победа над органической глупостью мира, равно как и над неорганической угрюмостью его; какая-то тонкая и непозволительная насмешка над формой, над её однобокостью и нуждой, самой беспомощной и жалкой потребностью её в содаржании... каком-либо.

И как потом подумаешь, что в этом, "каком-либо содержании", в страшных заснеженных просторах мира вот именно сейчас, может быть, замерзает кто-нибудь, дрожит живое и глупое что-нибудь, смотрит на холодные и колючие звёзды и, постепенно забывая, замерзая, шепчет: ничего, всё хорошо, славно так, правильно...

 

 

***

Веские косые штрихи заполняли пространство. Шёл снег. Темнело... Снег шёл. И темнело. Возвращалось предощущение темноты.

Пырьев знал это ощущение. Год назад, так же, как и сейчас, он сидел в темноте. Вернее, с той и с другой стороны подземного перехода, ярко и неестественно освещённого лампами дневного света — внезапно и отвесно, как обрыв, начиналась темнота. Когда сидишь на таком выхваченном из темноты пространстве, почему-то кажется, что сидишь в темноте: как не посмотришь — везде странная, даже как будто отчёркнутая, темнота. Так и запомнилось.

Да и предыдущие работы Пырьева тоже получались ночными. Само собою так выходило: сначала, потому что учился, а потом, видимо, уже по инерции...

"Ты, Пырьев, животное сумеречное. По преимуществу".

Что и подтверждал послужной список: Пырьев Владимир Николаевич — кладбищенский сторож, затем — сторож на стрйке, и вот уже больше года — охранник "торгового павильона в подземном переходе" (именно так заявляли о себе несколько застеклённых и отгороженных друг от друга фанерой витрин со всякой всячиной в том переходе).

"Так сидел ты в углу, у самого выхода из перехода на каком-то маленьком и смешном стульчике (совсем по-домашнему, и нелепо смотрелось это около снующих, торопившихся и таких уличных людей, пробегавших мимо). Ты сидел и читал книгу в красном переплёте (я, ты знаешь, почему-то это запомнила). А ещё я помню, что мне стало смешно: на таком маленьком стульчике сидел такой (та-а-кой) грузный мужчина, вернее, казался таким большим в этом своём нелепом, нахлобученном камуфляже, что ни роста, ни даже возраста нельзя было разобрать.

И вот за мною увязался этот тип, а ты сидел такой смешной и почему-то — настоящий. И читал свою красную книжку".

Он, действительно, в тот момент казался каким-то мастодонтом, реликтом, смешно и нелепо присевшим в углу и даже не увлечённо, а скорее привычно нырнувшим в книгу — этот своего рода карманный бассейн для лох-несских чудищ, вынужденных жить толочься в большом городе.

— Мужчина, помогите мне, пожалуйста, отвязаться от этого типа. Знаете, он идёт за мной от самой станции.

Пырьев поднял голову и заметил, запомнил поначалу только губы: полные, мягкие, красиво и, может быть, даже ярко очерченные (а может, так показалось в том мертвенном, неестественно белом освещении). Ещё он запомнил их выражение — какой-то смешливости и тревоги (чуть-чуть приоткрытые, а ведь обычно, должно быть, очень спокойные, даже чересчур), а ещё: как при входе в лес или когда море смыкается с горизонтом — близость будущего, будто бы зовёт тебя что-то.

По переходу шёл и, навверное, ещё не заметил или не понял, зачем она нагнулась к охраннику, какой-то подвыпивший кавказец. Явно к ним.

Причём глаза его, радостные и глупые одновременно, выплясывали чрезвычайно мерзкую и энергичную ламбаду. Может быть, он и шёл так, приплясывая и чуть ли не виляя задом. (Пырьев, во всяком случае таким его и запомнил — уж вовсе развязно подтанцовывавшим, с широко расставленными руками, в которых были то ли деньги, то ли вообще ничего не было. Впрочем, думается, что и того-то не было, даже отвратительного "танца живота" не было. Просто, внутреннее ощущение позже слилось с картинкой и дорисовывало её до такого вот безобразия.)

"Ты знаешь, я бы сейчас расцеловала этого хачика", — сказала она полтора месяца спустя, утром. Однако поцеловала она его, Пырьева, — и как-то очень свеже и сильно, скользнув вслед за этим по-кошачьи в другой угол кровати, к стене.

А вот у "хачика" лицо оказалось настолько простоватым, что не выразило даже ни удивления, ни растерянности, когда перед ним вырос Пырьев и осторожно так, за оттопыренный воротник дублёнки развернул его в противоположную сторону. И точно — кавказец, как заводная игрушка, покатился прочь, не оглядываясь, и, видимо, даже не прерывая ламбады. Разве что сменив объект своего горячего танца.

Странно: то ли так безропотно (хотя бы и наружно) народ этот воспринимает начальство, вот и охранника тоже; то ли, действительно, ему настолько всё равно "куда танцевать", лишь бы "танцэват". В общем, что и говорить — живой народец. Непосредственный...

— Ты сильно испугалась? — Пырьев уже собрался было хорошенько разглядеть её, и тут краем глаза заметил, как с другого конца перехода к ним идёт Костя, его сменщик.

Костя изо всех сил старался сохранить приличествующее охраннику, да и вообще современному мужчине выражение бульдога, однако лицо его, помимо его воли, уже расплывалось в какой-то неприличной и уж вовсе двусмысленной улыбке. Видимо, от радости, что застал своего напарника в компании хорошенькой девушки.

— Ровно девять, — сказал он и едва не подмигнул Пырьеву.

— Всё в порядке, заступай. — Пырьев с интересом наблюдал за его клоунадой.

— Да уж я вижу, что "всё в порядке", — хохотнул Костя и, уже не сдерживаясь, косил на девушку глаза, то и дело поглядывая на потолок. Наконец он с деланной тоской ударил себя по бедру, сказал: "Эх!" и, улыбаясь, отвернулся, прикуривая сигарету.

— Пойдём пива попьём что ли... Ты не против?

"Нет, подожди, подожди, знаешь, мне так тогда понравилось это твоё "ты" — так просто и спокойно. И вообще, когда ты встал и развернул этого прилипалу — ты уже не казался смешным, наоборот..."

Двадцатидвухлетняя студенточка, москвичка, она была не против попить пива, тем более что действительно сильно напугалась перед этим и только-только начала оттаивать. Они купили пиво. Потом он что-то рассказывал и они опять, кажется, пили пиво.

Пырьев хорошо запомнил другое: то, когда он просил, как её зовут. Она немного замешкалась — ей не нравилось её имя — и в это мгномение слегка дотронулась до верхней пуговицы: рельефные, с сетчатым узором пуговицы казались удивительно к месту и хорошо подобраны к её светло-рыжей шубке, и — что особенно понравилось Пырьеву и почему-то поразило его — они как бы даже нарочно очень шли к её шарфу с рельефной сетчатой вязью, тоже серому.

И имя её ему тоже понравилось — Катя, — говоришь его и будто что-то мягкое перекатывается, катается во рту; похожее на английское catch и cat: "ловить", "поймать" и одновременно что-то плавное, как бы кошачье...

Он проводил её до метро, и она поблагодарила его и... ушла — мимо коммерческих ларьков — по направлению к станции.

— Катя! — У самого входа в здание станции Пырьев, запыхавшись, стоял с шампанским и конфетами. — А у меня сегодня день рождения. Правда. И буду я, кажется, совсем один. Скажи, ведь ты не очень торопишься?..

 

 

***

Катя оказалась существом почти невинным, как сон ангела, и бездарным, как всё остальное. Он бросил её через несколько месяцев. И полюбил...

— Тебя никогда всерьёз не интересовало, сколько было у неё мужиков до тебя — два, три, больше... Ведь она в самом деле бывала иногда такой непосредственной, вот именно — "почти невинной". И от этого становилось ещё больней. Было бы легче, если б это в ней не прорывалось, не дразнило невозможным, — ты воспринимал бы её такой, какой она была большую часть времени: немного кошкой, не любившей своего имени, так и не полюбившей тебя...

Но женщина, как сосуд — что в неё положишь, то она и есть. В Кате было наложено много чего, в беспорядке и глупо — так, что все углы торчали наружу. По сути же, это множество чьих-то, до него, фраз, мыслей, отношений к жизни никак не выстраивались во что-то. Пырьев и не искал в ней каких-то глубин и совершенств. Катя была другое...

— Ты иногда называл её "Кэт", на этот ублюдочный американский манер.

— Да...

— И всё-таки не зря, наверное, твои предки брали в жёны 16 — 17-летних девочек... Tabula rasa... Они и впрямь со временем начинали походить на мужа, наполнялись им.

— Но то ведь в жёны, не "просто же так"...

— Когда она бывала с тобой, случалось, ты начинал представлять её с другими — до тебя. Так выходило больнее, тяжелей и весомее что ли... Особенно, её первую ночь — с мальчишкой или, что хуже, грязнее как-то — со взрослым мужиком...

"Володя, зачем ты так?.. Тебе, наверное, больно?.." — Как камешки под ногой ненароком покатились, будто гладкий и холодный булыжник, из прибрежной гальки, упал в воду, булькнув, — так выходило у неё это "боль-но". И снова вода спокойная и глубокая, только тяжелее стало.

В этом и была вся Катя — она умела растягивать или, наоборот, проглатывать слова, и от этого становилось больно; она могла засмеяться, потянуться за сигаретой, даже повернуться или пройти так, что задевала в тебе самой глубокое, настоящее — и уже никогда не догадывалась об этом, не чувствовала вовсе...

"Постой, ты ведь сам говорил, что Бог не даёт женщине ума и красоты в одни руки?.."

— Да, а ты говорила, что я в Бога не верю, а я отвечал, что и Он в меня, к сожалению, не очень-то верит. И это, согласись, уже хуже...

"...От синих звёзд, которым дела нет 
До глаз, на них глядящих с упованием..."

Может быть, это и есть красота? Во всяком случае, Катя была красива именно так: ненароком, случайно, не задумываясь — задеть и отбросить тебя к самому себе, в глубину, без всяких иллюзий на понимание и взаимность. "Которым дела нет..."

 

 

***

А потом Пырьеву приснился сон. Приснился, да тут же утром, в спешке, и забылся. И вспомнил его Пырьев только благодаря одному случаю, в том же подземном переходе...

Было уже около десяти часов утра, когда появился этот тип. Был он, как и полагается хипарю, довольно растрёпан и сильно поношен (хотя давно уже лежал снег). Он достал из матерчатого, исписанного ручкой чехла гитару, положил перед собой вылинявший пластиковый пакет, прислонился к стене и начал бренчать на гитаре, быстро выговаривая что-то низким и злым голосом.

Пырьев терпел его минут десять — ни тон, ни даже аккорды за это время не изменились. Наконец охранник подошёл к монотонному бормотале и сказал, чтобы тот валил отсюда.

— А в чём, собственно, дело?

— А в том, собственно, дело, что у меня от тебя голова болит. Ладно была б это музыка, а то чушь какая-то!

— Да ты, братишка, наверное, летаешь во сне! — хипарь сказал это нарочно, обидевшись и как бы желая "из крутизны" обидеть в отместку. И только сказав это, он, может быть, всерьёз осознал, что перед ним дюжий охранник, и, уже отстраняясь, вжал голову в плечи.

Но Пырьев не ударил его — в последнюю долю секунды, на полувзмахе, он удержал руку и... как-то гадливо, брезгливо погладил неформала по растрёпанной, давно не стриженной голове. Во всё это время опять же обидно и тоже как будто брезгливо улыбаясь.

Лучшен бы ударил. А так вышло совсем унизительно и потому обидней. Это была уже не одна только физческая сила.

Бедный пацифист вздрогнул от прикосновения, скривился как-то, вжимаясь в стену, и вдруг всем телом, даже белёсыми, редкими бровями покраснел. Он схватил гитару за гриф и, несколько раз на ходу оглянувшись, быстро пошёл к выходу. Пакет уже с несколькими бумажными купюрами и мелочью и чехол от гитары остались лежать возле стены.

Тогда же, после слов хипаря, Пырьев сразу вспомнил свой сон и уже машинально, не двигаясь, следил как непризнанный музыкант уходит, сутулясь и всё ещё время от времени оглядываясь... Но вспомнил он, конечно, не весь сон, а только, по-видимому, самый главный и яркий фрагмент его:

Он летел над землёй. Было сумеречно, но видно, как бывает перед рассветом. По земле полз туман, густой и тоже серый. Пырьев летел невысоко, так, что иногда задевал туман полами какого-то уж очень длинного своего плаща. Никогда, сколько н помнил, у него такого не было, и всё же чем-то этот старый плащ, даже самой своею давностью был ему знаком или казался знакомым.

Но самое главное — он нёс перед собою Катю. Непонятно даже как он держал её руками, потому что голова её находилась ниже его груди, а сама она как будто стояла. И всё же он её нёс. И летел. Запомнилось другое: Катя была одета, как в то первое их утро после дня его рождения — во всё чёрное.

Тогда вечером он не обратил внимания — она была как-то уж совсем неотделима от своей рыжей шубки. Но утром... буквально резануло, когда он проснулся, а Катя сидела на краю дивана уже одетая: в чёрной водолазке и в такого же цвета коротенькой вязаной юбке. Серело. За окнами лежал снег...

Пырьев закурил. Вместе со сном вернулось что-то смутное и тяжёлое. Почему это испугало его тогда: вечером яркая, светлая, с блестящими глазами, а утром, вдруг — одетая в чёрное и какая-то отстранённая, уходящая? Что-то гнетущее опять вцепилось в него.

Он уже курил вторую сигарету, когда понял, что курить не хочет, а не курить не может. Надо было куда-нибудь уйти. Пырьев подошёл к таксофону!

— Аллё, Кость? Здорово, старик. Подмени меня сегодня, я не могу. Да, — так серьёзно. Какой на фиг ночной клуб, приезжай! Или я... просто уйду.

Через полтора часа он расхаживал по своей однокомнатной квартире и не мог остановиться. С тех пор как умерла бабушка и он переехал от родителей сюда, Пырьев всегда жил один. И пользовался этой свободой.

Где-то там было успокоительное... Ага — "Элениум", две пласитны. Слабенькое, конечно... Он прглотил четыре таблетки, присел и закурил. Тут ему вспомнилось, как ещё в юности, ещё до института они с товарищами частенько подъедали "Элениум" — за неимением лучшего. Тоже — хиповали. Пырьев даже схему, чтобы "хорошо загрузило", вспомнил: семь таблеток сразу, потом ещё семь, а дальше уже по две — по мере действия...

За окнами стемнело. Шёл снег. Пырьев сидел за столом и смотрел на своего двойника в окне. Тот курил, и ощущение того, что ему это неприятно, передавалось Пырьеву: в горле — сухо и мерзко, деревянно как-то, и табачный дым скребёт глотку как что-то твёрдое. А ещё трудно глотать.

"Так-то, друг. Колёса, они такие...", — сказал Пырьев и усмехнулся. Его двойник тоже усмехнулся, но в отличие от Пурьева не удержал свою улыбку и та расползалась всё шире и шире и наконец вышла за контур лица, а всё не останавливалась.

Среди сотен голосов, наводнивших его сознание — разных, от издевательских и тонких до свинцово-глухих и смертных, слова которых тяжко ударяли в перепонки, но изнутри, как если бы чугунный колокол шевелился в голове, — среди этих голосов один и был Пырьев. Он твёрдо произнёс: "Если останавливаться, то сейчас. Потом не вернёшься. И не смотри на эту жуткую улыбку в окне, смотри куда-нибудь ещё, на пол...".

На полу валялись одна начатая и одна уже выпотрошенная пластины "Элениума". Когда Пырьев взглянул на них, они шевелились и, удлиняясь, извивались, как водоросли.

"Если останавливаться, то сейчас.

... Останавливаться? Фу, как тяжело в горле! Выпей ещё парочку, в порядуе анестезии... анастасии. Какой ещё Анастасии?? Была Катя... Если останавливаться... Останавливаться?.. и вернуться... Возвращаться? Куда возвращатсья?.. И зачем..."

***

Косые, резкие штрихи снега, с добросовестностью прилежного ученика что-то усердно вычёркивали из этой жизни, будто бы стыдливо вымаривали какую-то неровность и шероховатость в этом холодном и совершенном зимнем мире.

Силуэт в окне покачнулся и исчез. Ещё пытаясь попасть в пепельницу, руки в с сигаретой ткнулась в лакированную поверхность стола: сигарета покатилась и, остановившись, дотлела до фильтра, погасла. Пожара не случилось.

...Неизвестно, умер ли Пырьев. Может быть, его откачали, может быть, приехал к нему самый лучший друг и долго стучался в дверь, спустился во двор, увидел свет в окне и опять стучался, позвонил родителям... выломали дверь, вызвали "скорую"...

Неизвестно... Ни потом, ни позже в подземном переходе его уже не видели, но ведь мог он сменить работу, уехать, наконец. Может быть, друзья его и спасли...

Только вот друзей таких у него, кажется, не было.

 

г. ОРЁЛ


Комментарии

Для комментирования данной статьи Вы можете авторизироваться при помощи социальных кнопок, а также указать свои данные или просто оставить анонимный комментарий