Иван ОБРАЗЦОВ. ЗАКАПЫВАЙ (рассказ)

№ 2017 / 29, 31.08.2017

О мёртвых либо хорошо, либо только правду – так гласит один латинизм, ставший известным в народе своей усечённо-лицемерной формой «о покойнике либо хорошо, либо – никак». Говорить только правду всегда чревато недоразумениями, двусмысленностью, а то и серьёзными неприятностями. Тем более, дело неблагодарное, потому как безответное – говорить только правду о покойнике. Да и понятно, что правда – она такая вещь, сугубо индивидуальная. Так вот и живёт человечество – с правдой, но по умолчанию.

Вот тут недавно один пытался озвучить свою правду в массы. Московский сумасшедший, он предлагал обязать всех российских губернаторов проплатить по одной книжке в серии ЖЗЛ. Каждая такая книжка должна была рассказывать о местной литературной жизни за последние сто лет. Восемьдесят пять субъектов – восемьдесят пять книг серии.

– Это даже серия в серии, это же гениально! – кричал на каждом углу этот несчастный.

Безумный автор идеи считал, что его проект даст в результате цельную литературную историю для всей страны. Он настолько был уверен в гениальности своей идеи, что, разумеется, никто не стал воспринимать эту идею всерьёз.

А ведь правда, почему никого не интересует жизнь провинциальных литераторов?

Маленькие страсти, которые побулькивают в повседневности этих незамысловатых людей порой не менее, а то и более, замечательны и важны для столичных больших страстей, чем, собственно, сами эти столичные страсти.

Оставшись после распада Советской империи разбросанными по необъятным просторам страны, эти региональные литературные лужицы и прудики стали развиваться кто куда. Они похожи на бывшие советские республики, обладающие своим местным колоритом, но пока ещё объединённые общей советской памятью.

Реализм на местах настолько критический, что нуждается в немедленной фиксации, иначе потомкам останется только сочинять очередной миф.

А ведь правда, почему жизнь провинциальных литераторов так смешна и трагична? Почему на периферии второстепенные литераторы проживают такую острую, замечательную и вечную трагикомедию существования? Вот вопрос вопросов.

 

* * *

Может, по наличию таких тривиальных мыслей в головах, а может и просто так, но на похоронах Кривцова все имели постные лица и скучающий вид.

Начальник Главного Писательского Управления Кривцов отдал богу душу неожиданно резко. Честно говоря, неожиданность была всё же ожидаема, но ожидаема там, где-то глубоко в мозговой подкорке, на уровне животного инстинкта. Престарелый истеричный король всё равно должен был умереть. Это было неизбежно, ведь таков ход вещей.

Но на всякий случай всё ГПУ всполошилось.

В конце концов, в этом переполохе был и приятный момент, который заключался в поминках, где и нальют, и накормят бесплатно. А это уже в глазах современной провинциальной писательской общественности является конкретным и необратимым доводом явиться на похоронный банкет во что бы то ни стало.

 

* * *

Вялое существование продолжалось, пародируя собой настоящую жизнь. Кривцова, как ни крути, надо было одевать, укладывать и закапывать «как положено». Обычно «как положено» означает в ГПУ «как придётся», но здесь был особый случай, и была очень высока вероятность того, что «как придётся» трансформируется в «как попало». Причина, как ни странно, заключалась в важности предстоящего действа.

Нет, речь, конечно, не о процессе одевания, укладки и закапывания начальника ГПУ. В этом смысле писательское сообщество давно наловчилось и делало всё автоматически.

Периферийная литературная жизнь уже много лет пребывала в ностальгической имитации позднесоветского писательского высокомерия. Впрочем, и столичная верхушка ГПУ редко выходила из этого анабиоза. В такой остановившейся эпохе застоя работали одни инстинкты.

Когда очередной провинциальный мэтр уходил в мир иной, это никого особо не будоражило. А провинциальные мэтры в последнее время умирали с завидной регулярностью, подобно Генсекам Советского Союза в восьмидесятых годах двадцатого века, но без генсековского размаха.

Только на периферии ностальгическое чувство величия в головах инженеров человеческих душ ничем нельзя было поколебить. Дело здесь не в присущем писателям самомнении, а в действительно единственной возможности «сохранять лицо».

Волна успеха либеральных и прочих постмодернистских авторов очень пугала, жгла и корёжила души патриархов. Но смерть никого не корёжила и не жгла, ведь она являлась чем-то таким, о чём творцам бессмертных шедевров думать не пристало. И плох, как говорится, тот провинциальный мэтр, который не мнит себя творцом бессмертных шедевров.

 

* * *

Единственное, что оживляло дряблые писательские сердца, это старые добрые банкеты, где можно и поговорить о жизни, и поругать проклятых либерастических постмодернистов, и выпить по принятой «в народе» традиции.

Банкет – дело святое, а на поминках писательского начальника банкет приобретает такую степень святости, что грех даже думать о каких-то преходящих подготовительных процедурах.

В самом деле, одевание, укладывание и закапывание покойника здесь выступает пускай неприятной, но необходимой подготовкой банкета. Значительность банкета может быть разной, а подготовка – это дело техники, которая всегда одна и та же.

В головах писательских чиновников существует простая практичная философия быта, и заключена она в стойкой уверенности, что покойнику любые процедуры, что мёртвому припарки. Вот потому и была высокой вероятность провести подготовку не «как положено» и даже не «как придётся», а совершенно как попало. Как попало, потому что важнее сосредоточить внимание на более судьбоносном, чем подготовка покойника, действе. Такова суровая иерархия значительности. Значительность живёт в головах бедных литераторов в виде масштабного банкета и всё тут. Существование продолжается, а значит практичнее думать о живых, чем о мёртвых.

Значительность банкета всегда является настолько законной и очевидной, что, в предвкушении, не грех и принять загодя для настроения и аппетита пару успокоительных капель винца, а то и водочки.

 

* * *

В автобус садились медленно. В силу возраста многие влезали в автобус по-старушечьи, враскорячку и, покряхтывая, вскарабкивались по узким ступенькам потёртого «Икаруса».

Гробовой ящик с покойником закрыли крышкой, и два поддатых прозаика начали вталкивать его в отдельный микроавтобус. От непривычного груза жёлтый корпус «Газели» покачивался на своих маленьких колёсиках, будто противился вталкиваемому в него трупному содержимому.

– Во как надо, даже мёртвый на отдельном едет, – мрачно заметил один из погрузчиков.

– Дак ему сейчас до метафизического фонаря ведь. Это ж Берёзкин оплатил отдельно, друг ведь как бы, – зло скривился в подобие ухмылки второй погрузчик.

Так, сурово шутя, гроб втолкнули в импровизированный микроавтобусный катафалк.

Первым шутником был прозаик Потников, вторым – прозопублицист Громов.

Оба смотрели злобно и туманно, находясь в начальной стадии алкогольного опьянения, когда радость и злость ходят в русском человеке рука об руку, а в провинциальном писателе сливаются в одно искорёженное тело внутреннего двуликого мутанта.

Для простого русского человека, пребывающего в такой полупьяной мутноватости, поножовщина становится чем-то диким, но, в принципе, уже не таким неприемлемым средством отстаивания своей точки зрения. Русский бунт, бессмысленный и беспощадный, уже начинает тлеть в потёмках русской души. Если пить дальше, то удар оппонента ножом в грудь сливается в сознании с высказыванием крайнего несогласия. То есть, сказать и сделать уравниваются в правах.

Но такая крайность характерна для простого русского обывателя из глубинки, которому до писательства нет никакого дела, разве что рыбу можно завернуть в вырванную страницу или гвозди.

Масса же бесчисленных писателей либо слишком труслива, либо слишком глупа, чтобы ударить ножом по пьянке. Потому им приходится только злобно собачиться друг с другом и то, как правило, вполголоса, и на своей безопасной территории.

 

* * *

Этот извечный разрез между «писателями» и «простым народом» остаётся неизменен и, пожалуй, на его преодолении можно будет создать ещё множество производственных романов и патриотических речей.

Интересно то, что русский «простой народ» продолжает бесконечно верить вначале своим властям, которые всё равно его продают. Потом бросается искать справедливости у писателей. Но и те, в конце концов, разочаровывают своей «народностью», которая также бесконечно далека от народа, как олигарх от понимания проблем полунищей библиотекарши или обманутого пенсионера.

В момент народного прозрения, когда вдруг становится очевидной нелепость попыток искать правды в писателях, в этот момент приходит к власти новый политический герой, и народ опять ему верит.

Всё идёт по кругу, из раза в раз. Если кто хочет понять значение словосочетания «порочный круг», то пускай изучает историю России. Там, конечно, тоже наврут, предадут и обманут, но хоть немного будет понятна эта круговая порочность – хождение по мукам русской истории.

Печальная реальность существования писателя, а может даже и шире – человека искусства, состоит в том, что он всегда пребывает в неопределённом состоянии. Не имея государственной власти, писатель одновременно с этим не является народом, потому что, обычно, претендует на роль поучающего народ.

Такое состояние неопределённости приводит большинство к состоянию полного ничто, пустого места. Потому что из порочного круга просто нет иного выхода, кроме как вырваться, а это не каждой душе под силу. Вот и крутится писательская биомасса в этом круге до умопомрачения, твёрдо веря, что она и есть цвет, свет и прочие бонусы нации.

Конечно, с этим можно поспорить, только спорить придётся не с одним каким-то человеком, не с власть имущими и не с народным невежеством, а лишь с самим собой.

Здесь большинство обычно и поворачивает на привычную круговую колею, где что похороны, что рождения – всё одно – банкет.

 

* * *

Но оставим эту дорогу, которая далеко уводит смятенную русскую душу и не приводит никуда. Кривцова уже туда уводить было не нужно, а в земной жизни его бренное тело везли в отдельном автобусе в последний раз.

Сели, поехали.

За окнами автобуса поминальщиков проплывал унылый, липкий, словно паутина, пейзаж. Ползла лента чернильных, чахлых кустарниковых сплетений, и ползли ободранные вертикальные строчки полудохлых, квёлых берёзок.

Тонкие, хлипкие древесные ветки мельтешили и цеплялись к взгляду, как бы впутываясь своей тягостно-назойливой сеткой в глазную сетчатку. Блёклое рваное небо было затянуто до горизонта сыростью, а по автобусной крыше стекали редкие склизкие и мутные струйки промозглого дождя.

– А ведь Кривцов-то был хорошим человеком, – ляпнула не в строчку престарелая поэтесса Иванова-Бубликова.

Все молчали. Сказать было нечего.

И вдруг очнулся Потников. Они с Громовым уже изрядно помянули покойника, а в автобусе ещё и добавили. Потому оба находились сейчас в том следующем этапе пьяного величия, когда жизненно необходимо рубануть правду матку прямо вот так – как на душу легло. И действительно, правда матка прямо так, в абсолютно голом виде, полезла из человекописателя Потникова, обрызгивая коллег своей неприглядностью.

– Да говна кусок был ваш Кривцов, и всё тут, нечего болтать!

От этих слов Потникова, согласно старой народной поговорке, покойник Кривцов аж в гробу перевернулся.

– Вообще-то, мы не очень разбираемся в сортах упомянутой вами, господин Потников, субстанции, – реплика поэта-эстета Славикова как бы уравновесила ситуацию на пару мгновений.

Но он добавил:

– Хотя, честно признаться, вы на этот раз попали в самую болевую точку, хоть и не письменно, конечно, но с чего-то надо начинать, – Славиков, довольный своей остротой, ухмыльнулся в свою редкую бородку.

– Ты это намекаешь что ли или как? – Потников попробовал приподняться, но автобус подскочил на ухабе, и он повалился обратно на мягкое сиденье.

– Да нет, что вы, здесь, признаться, дело такое… Честно признаться, покойник был довольно дрянной.

Кривцов перевернулся в гробу ещё раз.

– Да что там говорить-то. Я вот статью тогда, помните, в Литературке тиснул, ну, про провинциальную тяжкую жизнь простого русского писателя из провинции. Помните? Так эта тварь Кривцов потом по всем кабинетам бегал и в нос моей статьёй всем тыкал, а меня, так вообще врагом нашего писательского кружка называл! Мы, говорит, его вскормили, а он нас помоями! Такая тварь, такая тварь… – это подал голос сильно поддатый собутыльник Потникова – Громов.

А в гробу Кривцова после этих слов произошло очередное теловращение. Поминальщики оживились и завязалось злобно-весёлое обсуждение сплетен, фактов и домыслов.

 

* * *

Гам наполнил дребезжащий поминальный автобус. Постепенно страсти накалились до предела.

Череда сальных биографических подробностей из жизни покойника обильно примешивалась доносами, а правда мешалась с откровенной ложью. Буйство фантазии и густота мерзких красок достигали в речах второсортных литераторов немыслимых высот и настоящего мастерства.

Выяснилось, что почти у каждого за пазухой было что показать, а те, кому показывать было нечего, тут же сочиняли за пустой пазухой факты и вываливали их наружу.

Через пятнадцать минут Кривцов вертелся в гробу, как безумный вентилятор. Все гробовые цветы сбились в кашеобразный комок, а галстук на мёртвой шее Кривцова сбился на мёртвую спину.

Непонятно откуда в автобусе взялась мелкая назойливая мошкара, которая лезла в глаза, нос, уши, за шиворот и вообще во все возможные щели. Мошкара лезла и мелко кусала любой открытый участок тела.

– Тварь такая, даже помереть не смог в нормальную погоду, – кричал Потников, отмахиваясь от мошкары старым портфелем.

– Да ты что, а что там, куда он бегал-то? Бегал говоришь? Ох, Владик, Владик, всё бегал, кричал, вот и добегался… Куда бегал-то, в отдел культуры что ли, опять жаловаться? – мизерная головка с юркой мордочкой лирической поэтессы Гришкиной вертела носом во все стороны, нюхая воздух и востря уши. Казалось, что эта головка живёт своей отдельной, какой-то слишком дёрганой жизнью. Распухшее тело Гришкиной, видимо, просто не успевало за головкиной нервической активностью. Казалось, что даже мошкара не кусала эту вертлявую головку, так как не успевала на неё усесться.

– Такая тварь… – бубнил задрёмывающий от покачиваний автобуса Громов. Ему было уже плевать на мошкару, и та с благодарностью облепила квадратные скулы прозопублициста. Несколько мошек пытались приземлиться на нос, но Громов потряхивал головой в такт качающегося автобуса и делал в полусне странные носовые движения, резко и с глухим свистом выпуская из ноздрей воздух.

– Да всё у него было не по-человечески, и все писульки его такие ж мелкие, подлые. Всё строчил, всё всех дрянью считал, а сам-то, – Потникову теперь уже было нечего терять. Он переживал сейчас что-то вроде экстатического упоения, которое можно примерно описать так – все мосты сожжены, а правду никто не скажет, да так, чтоб ясно и рублёно, чтоб до каждой душонки дошло, чтоб знали! Потникова несло без поворотов и тормозов.

– А вы знаете, кто в полицию заявление на Иванова накатал, а? То-то, не знаете, а ведь Кривцов и накатал, чтоб подвинуть Иванова-то. То-то! Вот как он, уважаемый товарищ Кривцов, «избран-то» был, вот вам и досрочное избрание, единогласное. То-то! – Потников попытался изобразить на своём помятом лице нечто вроде иронии, но у него получилась такая страшная рожа, что по испуганным лицам собратьев литераторов Потников понял, что иронию лучше не изображать.

 

* * *

Впереди автобуса сидел и молчал Берёзкин. Они с Владиком Кривцовым были как бы друзья, и поддерживать беседу Берёзкину было вроде как неудобно.

– Да и вообще, что бы понимала эта пьянь бездарная, – успокаивал себя Берёзкин.

Хотелось поорать на всех, показать им кузькину мать.

Раньше он так бы и сделал, а потом пошёл бы играть дома на балалайке. Балалайка всегда успокаивала Берёзкина. Ещё с времён учёбы в Литинституте все знакомые знали об этой его странной слабости.

– Я настоящий сибиряк! – говорил Берёзкин на каждом литературном вечере и покачивал балалайкой, как бы дразня своих коллег.

Он и вправду считал, что игрой на народном инструменте приобщается к чему-то изначальному, по-язычески настоящему, а остальные просто ничего не понимают.

Но сейчас всё казалось дико бессмысленным и беспощадно наваливалось этой бессмысленностью на несчастную трезвую голову Берёзкина.

 

* * *

Приехали на кладбище. На территорию заезжать не стали и остановились на трассе, прижавшись к кладбищенской обочине.

По краям всё пространство кладбища заросло дикой полынью и коноплёй. Место выбрали подешевле, чтобы в глубь не тащить и по буеракам не мочиться. Дождь всё сучил и сучил, бросал на землю плевочками брызг, и так с самого утра. Кладбищенская земля расквасилась и выскальзывала из-под ног.

С трудом удерживая равновесие, выволокли и донесли до разрытой ямы гроб. Литераторы сбились в кучу в сторонке и обсуждали предстоящий поминальный обед. Некоторые похрапывали в автобусе, и будить их никто не стал, себе дороже.

Берёзкин подошёл к установленному на краю ямы гробу и немного приподнял крышку. Постаревший мёртвый Владик Кривцов лежал повёрнутый затылком к одинокому зрителю, уткнувшись носом в гробовую подушку. Посередине гроба вверх выпирали крупные бугры натруженных многолетним сидением писательских ягодиц. В ногах у покойника набилась в один сплошной ком цветочная масса.

Берёзкин подумал, что сейчас Владик похож на лягушку, которая долго работала лапками, упав в горшок с молоком, но вместо горшка – гроб, а вместо сбитого куска масла – ком цветочного силоса.

– Эх, Владик, как жил ты дураком, так им и закопаем, – тихонько пробормотал Берёзкин и захлопнул крышку гроба.

И там, под захлопнутой крышкой, Владик Кривцов, прозаик, публицист, так и не определившийся сторонник то правых, то левых сил и уже бывший начальник Главного Писательского Управления, там, под захлопнутой крышкой гроба, Владик Кривцов перевернулся ещё раз – последний раз.

Берёзкин так и не узнал, что именно он, своей последней фразой помог другу улечься в гробу в нормальное человеческое положение.

– Забивай, – скомандовал Берёзкин гробовщикам. – И закапывай.

 

г. БАРНАУЛ

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.