Дмитрий ИВАНОВ. ЛИТЕРАТУРА, КОТОРУЮ МЫ ЗАСЛУЖИЛИ
№ 2017 / 30, 08.09.2017
«Я все хорошие книги раньше прочёл. Не стану же я читать того, что теперь сочиняют» (Ф. Сологуб. Мелкий бес)
По-пацански
Обычно я покупаю их на развалах. Дождусь, когда при назначенной цене и привычно малом тираже (5, 3 или даже тысяча) на неё, современную более-менее художественную прозу, не находится любителей, – и трачу сто (или 50) рублей. Ещё вернее подобным приёмом заполучить какую-нибудь громкую книгу, к примеру, прилепинскую «Обитель» или его же «Летучих бурлаков»: напечатают невесть сколько, они потом пылятся или мокнут на каждом лотке (не в одиночку, понятно, рядом с завалом Рубиной с Улицкой или Полякова с Веллером).
Так я и поступил, чтобы познакомиться с сочинением «Захар» (М., 2015). Книга выпущена издательством ACT, оформительски подана, как вся последняя серия Прилепина, с его фотографией на чёрно-жёлтой обложке. И редактор прежний, только почему-то ушла марка Елены Шубиной, – видно, в отпуске была. Познакомился – и не жалею, хотя за те же деньги мог бы вполне напитаться батоном с пакетом молока. Значит, воцарившийся слепой, беспощадный, но справедливый рынок назначил истинную цену хлебу насущному и хлебу духовному; правильно подсчитал нужное тиражное число и достойный размер авторских гонораров; отцедил реальное количество и качество непродвинутой публики, ещё читающей книги в обложке, а не в Интернете.
Имя автора «Захара» раньше мне мало говорило. Но есть толстенный том, подлинная критическая хрестоматия – «Всё о Сенчине» (М., 2013), где так или иначе засвечена вся, кажется, нынешняя писательская рать. И там, пожалуйста, Алексей Колобродов и его обстоятельная, вызывающая доверие рецензия на «лучшую пока» (и по сю пору) вещь этого, не менее активного прозаика, публициста, критика, – на роман Романа Сенчина «Информация».
Само желание раскрыть «Захара» возникло оттого, что незадолго меня поразил рассказ из прилепинского сборника «Семь жизней» (М., 2016) с заурядной фамилией в заглавии – «Петров». Об одном из таких же Ивановых да Сидоровых, которые вовсе не схожи с большинством персонажей Прилепина, радостно победительных или безукоризненно стойких. Это тридцатипятилетний парень, по жизни – городской, по происхождению сельский, из той же, похоже, санькиной деревеньки, где Хомут и Комиссар спились и давно сгинули, а остался живым один Соловей. Из той, куда стали последнее время возвращаться люди, – не жить, не работать, а купить или построить дом-дачу и ездить летом или на праздники…
Тогда и потянуло наново заглянуть в «Санькю», «Грех», «Обитель». Когда же принялся за Колобродова, негаданно высветилась российская щемящая семейная цепочка, – точнее, максимально длинная цепь, которую знает русский Иван, ещё помнящий родство. То, что всегда ближе, важнее и значимее было мне в прилепинских книгах: родовое, говоря высокопарно, древо, жизнь и судьба санько-захаровского семейства, непрописанная сага русского XX века.
От прадеда, ради чьей лучшей доли («Земля – крестьянам!») вершилась сто лет назад наша великая-великая революция, – но в результате оказавшегося на Соловках и чудом (буквально!) уцелевшего: тут, на знаменитых северных островах, было не исправительно-трудовое и перевоспитательно-культурное учреждение, а жуткое продолжение недавней гражданской бойни, со страшными баланами и безумной Секиркой. От деда, ровесника красного Октября, ударника-комбайнёра, который строил светлое будущее своей страны, а попал на Великую войну, а там – на три года в великий плен. (Я знаю, я помню, что войну начал и «вероломно» напал на нас Гитлер, но не забываю, – и мы её готовили, обещали всю Землю обустроить в единый социалистический «лагерь», – неспроста было выбрано это советское принудительное слово). Через отца, кому светлое настоящее досталось, – чуть не в профессора философии вышел (двум другим его братьям, остававшимся трудиться в деревне, не судьба была, одного просто убили в драке); но поскольку в застойные, а тем более в перестроечные годы человеку с совестью твердить передовое учение стало невмоготу, то и он спился. Наконец, к сыну, нынешнему взрослому парню, который то ли отдал себя «безумству храбрых» в рядах национал-лимоновцев, то ли нашёл потом место в сегодняшней жизни: крепко стоит, слава Богу, на ногах, построил замечательные семью и дом, но и родное пепелище не забывает, ездит от случая к случаю, видит здесь полный разор, но какую-то надежду теплит, – однако точно не прикажет повести себя туда на последнее пристанище.
У Прилепина эта линия не второстепенная, конечно, но на обочине. На первом плане те, кто хотел и готов бороться с действительностью,– и за себя постоять, и во имя Родины. Такой, крайне редкий теперь, «герой – нашего – времени» (Л.Данилкин). Первым среди них пришёл к читателям Санькя. Данилкин тогда упрекал («Вся русская литература 2006 года в одном путеводителе». СПб., 2007): герой в романе «всё время одинаковый», «никакой духовной трансформации». Но Санькя всё равно живее своего давнего пролетарского предшественника – горьковского Павла Власова. И даже самой Ниловны. Наполовину реальные, наполовину надуманные, персонажи «Матери» воплощали то, что очень хотелось, чтобы существовало в действительности. Открыватель соцреализма, ощущая необходимость «оживить картонного Павла, сформировал,– кудряво вывернул Лев Данилкин, – для своего героя конструкцию, показав его через историю воскрешения (! – преображения? – Д.И.) матери».
Однако и Прилепин в «Саньке» возвёл героические подпорки. Наградил своих «отморозков» избыточной отвагой, пририсовал им нереальные, фантазийные деяния. Пусть не в духе сказочного Данко или безрассудного Сокола, но явно мешающие достоверности романа, бросающие тень на революционность прилепинских «пацанов».
Так я считаю и считал сразу, как только приметил «Санькю». А тут вдруг у Колобродова получил достоверное подтверждение, – потому как больно простосердечное.
В русской литературе существует давняя и добрая традиция прижизненного изображения правящих особ. В далёком XVII веке одическое воспевание досталось трём государыням-императрицам. Через полтора столетия, при вожде-хозяине Иосифе Виссарионовиче, оно стократ возросло, – Сталину посвящались вовсе бесчисленные песнопения. Правда, на возвышеннопрозаическую конкретику его величавой жизни редко у кого замахивалось перо. Памятными зарубками остались «Хлеб» Алексея Толстого и «Батум» Михаила Булгакова. И был ещё исключительный случай – знаменитейший в ту пору роман Петра Павленко «Счастье», где Сталин не моложавый, не в исторической дымке, а нынешний, совсем близкий, хоть и по-прежнему мифический. Где про Сталина всё прекраснодушно выдумано: просто не могло в реальности быть допущено, чтобы великий и родной запросто, не на котурнах, посередь грозной и страшной войны, нисходил к рядовым бойцам и обычным труженикам, на передовой позиции и на недавно освобождённой от фашистов земле, и мудрым словом, личным присутствием учил и вдохновлял.
Последовавшим за вождём возглавителям партии и правительства увидеть своих литературных икон не довелось. Одному даже выпало себя самому описывать (чужими словами и руками), а потом и наградить свою трилогию генеральной премией.
Пришли иные времена. Но давние гены оказались живучи. И всё громче звучат старые песни о главном человеке.
Я не знаток, но несколько попыток вжиться в образ и деятельность нашего верховного руководителя до меня дошли. Пальма первенства, кажется, принадлежит Проханову, который ещё в самом начале 2000-х, в «Господине Гексогене» запечатлел его приход во власть, складно поименовав Избранником: «…Он был невысок, ладен, в скромном сером костюме. Его лицо было спокойно, приветливо». «Кто этот маленький человек, похожий на шахматного офицера, вырезанного из слоновой кости?» – прозвучал вопрос в начале романа. В конце был озвучен ответ: «…Не человек, а дельфин, принявший обличье человека, появившийся среди людского ожесточения, безумия, погружавших жизнь в кромешную тьму. Посланец иного мира, хранитель иного знания, которыми он направит людей, просветит их заблудшие души, спасёт от погибели…»
Когда я читаю Проханова-публициста, нередко бываю душою вместе.
Когда читаю писателя Проханова, – с души воротит. Потому не слежу, быть может, Александр Александрович ещё где-нибудь и как-то иначе воплотил ВВП.
Из других обращений к этому образу можно помянуть «Полосу» Романа Сенчина. В ней действует хороший, дельный мужик с реальной фамилией, изображены подлинные события, не выдуманы и сопутствующие лица. Среди них премьер РФ – на одной из ежегодных всенародных пресс-конференций (декабрь 2010 года). Отвечает на вопрос сенчинского героя (следует думать, и то, и другое прямо по стенограмме). Сенчин рисовал скупыми красками: «Владимир Владимирович обстоятельно, но и без особого увязания в теме, отвечал». «Но тут же лицо разгладилось, стало добрым; Шулин понял, что это премьер так пошутил». «Владимир Владимирович ободряюще кивнул Шулину. Шулин кивнул в ответ».
Заканчивается «Полоса» летом следующего года. Заканчивается словами: «И, конечно, ждать изменений. А они будут, конечно, – жизнь-то движется… Изменения будут. В одну из двух сторон».
В какую сторону что когда пошло, – известно. Но жалко, что Сенчин поспешил. Подождал бы «изменений» и вместо добротного очерка «сформировал» «Полосе» продолжение. Ещё раз свёл своего героя и нашего главного человека, – чтобы снова они посмотрели друг на друга. Близко, глаза в глаза. Хоть с портрета. Ведь сенчинский Шулин обязательно ходил тогда на президентские выборы и проголосовал, надо думать, как и остальные 85 или сколько там процентов.
И никогда он не устроит того, на что якобы оказались способны прилепинские пацаны…
«В течение нескольких секунд Саша видел на экране лицо главы государства, измазанное чёрт знает чем, беспомощное, злое и униженное одновременно. Стекало белое, рыжее, красное на пиджак, – словно его облевали всего. Президент иногда открывал рот и беззвучно шевелил губами, пытаясь вдохнуть. Какие-то люди испуганно топтались возле него, кто держа платок, кто салфетку, – и не решаясь ничего сделать».
Я тогда читал эти строчки и диву давался, что не могу вспомнить, было на самом деле так – или как? И финал книги, где вооружённые лимоновцы захватывают областную администрацию, – неужто, как при той власти, смогли скрыть?.. Или это у Прилепина – предупреждение? А вдруг – донесение?
И вот в «Захаре» Колобродов всё мне растолковал. Да ещё как по-пацански мило, изящно! Предоставил слово Читателю с большой буквы, – а тот, оказывается, раздумался и расчувствовался за прилепинским романом. И так по-отечески, и на стольких страницах. Павленко и Проханов отдыхают…
«Концовка этой книги будто хлопнула одновременно по глазам и затылку. МВДшники и свои, конторские, не сразу поняли, чего он хочет, когда настойчиво интересуется безопасностью областных администраций. Дали оперативку по местам расположения администраций. (Экий знаток Колобродов! Или служака? – Д.И.). Захар Прилепин, как стало известно, из Нижнего Новгорода, там областные власти с полпредством и мэрией вообще в Кремле сидят, так что в книжке, похоже, имелся в виду другой город, просто областной, среднестатистический».
То есть писатель попросту взял и на пустом месте удумал «клюкву». Устроил соцреалистскую возгонку мечты в действительность. И не единожды:
«Эпизод есть, где девчонка из лимоновцев швырнула в президента какой-то жидкой дрянью, попала, он стоял, «будто облёванный», униженный… А он только усмехнулся: знал, что такая акция исключена».
А Прилепин – не знал…
И дальше отец-президент устами Колобродова говорил всё, что критику хочется:
«В цифры придворной социологии никогда не верил, знал, где рисуют. Смысл обижаться на писательские хотелки?»
И такое:
«Он читал, конечно, других современных писателей (ему делали подборки наименований, ну и где среди персонажей – он сам, «человек, похожий на…»), Проханова, рыжую журналистку, как её… Юлю. Пелевин сразу не покатил, всех, а значит и его, дураками считает, эту манеру он ещё у тренеров по единоборствам терпеть не мог…»
И другое:
«Тронула нежность автора к детям. Или вот это, отлично в «Саньке» передано неуютное чувство Родины, её единственности, того, что никогда в себе не изменить…»
И третье:
«Захотел встретиться, не один на один – это было бы чересчур; прислуга (советники) придумали встречу с молодыми писателями… Писатель оказался равен своей книге, вёл себя с достоинством, по-пацански».
Кончается так:
«Перед трансляцией сообщили, что у Прилепина пришлось много вырезать. Что именно выбросили – он интересоваться не стал».
Хоть здесь, наконец, Колобродов от реальности не стал убегать. Читателю с большой буквы неинтересно, по большому счёту, неважно: и что Прилепин говорил, и что писал. Писал, терзаемый не только «неуютным чувством Родины», но и от лица тех семисот, готовых к «праведному беспределу», что орали: «Революция!» И ещё многих других, что и сейчас продолжают, – 700 ли их человек или 700 тысяч, или даже 7 миллионов, – орать молча:
«Гадкое, нечестное и неумное государство, умерщвляющее слабых, давшее свободу подлым и пошлым,– отчего было терпеть его? К чему было жить в нём, ежеминутно предающим самое себя и каждого своего гражданина?»
…Пишите, пишите. И Захар, и Алексей. Пишите, Емеля…
Но в общем, книга у Колобродова получилась. Какая хотелось. Не тонкая, не малая. И тираж такой же…
Но про «Санькю» требуется продолжить.
Прилепинский герой, вызванный на полемику, постулировал по-пацански: «Я готов жить при любой власти, если эта власть обеспечивает сохранность территории и воспроизведение людей».
«По-пацански», в общем-то, думает и живёт (и всегда жило) огромное, подавляющее большинство русского народа.
Известно, сто лет назад российская императорская власть обеспечивала желаемое воспроизведение («бабы рожали и рожали»), за «сохранность» ввязалась в войну с Германией, – но царизм, не «проклятый», а лишь неумный и ещё слабовольный, тогда пал.
Четверть века назад Советский Союз насчитывал почти 300 миллионов населения, для «сохранности» окружил себя социалистическим лагерем, а под конец и в Афганистан отправил «ограниченный контингент»,– но советская народная тоталитарная власть не устояла.
«Нынешняя власть, – заявлял Санькя, – не обеспечивает ни того, ни другого».
…Какая власть нужна России ныне?
Почему у нас нет
«Призрак бродит по России. Называется он современный русский писатель. То ли он есть, то ли его уже нет. По крайней мере, он почти никому не интересен и мало кому известен за пределами круга близких сочувственников и злопыхателей».
Это я прочёл у Евгения Ермолина, уже ветерана нового отряда наших критических перьев, в его не столь давней книжке «Медиумы безвременья» (М., 2015).
Понятно, это риторический приём, фигура речи. Не скажешь ведь, что писатели пописывают, а читатели не почитывают Захара Прилепина и Романа Сенчина, Александра Терехова, Александра Иличевского и Александра Снегирёва, Дмитрия Быкова, Дмитрия Данилова и, кажется, несть им числа. Лев Данилкин даже заговорил «о появлении нескольких текстов, к которым может быть применено определение «великий национальный роман»» («Клудж». М., 2015). Данилкин, памятный впечатлившим названием своего раннего сборника – «Круговые объезды по кишкам нищего» (я уже ссылался на эту книгу, но по её деликатному подзаголовку), теперь констатировал «факт: литература стала слишком большой и слишком разнообразной – на столько, что можно уже утверждать: такой разной она не была никогда, каким бы невероятным это не казалось. Простые подсчёты показывают, что во времена Белинского в год появлялось два-три заслуживающих разговора романа, при Чуковском – семь-восемь, теперь – пятьдесят-шестьдесят».
Кстати, до Данилкина задолго, ещё в прошедшем веке, Нат. Бор. Ивановой открылось, что из ста литературных медяков «составится золотой». (Прочёл в её последнем сборнике «Такова литературная жизнь».)
Я давно уже просто и только читатель. Не разведчик жемчужных писательских зёрен. Но тщусь держаться в курсе, тащусь по стопам ценителей и оценщиков. И когда переворачиваю очередную обложку, не теряю надежды, что встретил наконец книгу, которую надо, необходимо прочесть. Потому что в ней – открытие. Чего-то важного. Главного.
В прежние времена, в старых книгах писатель знал и помнил о главном в жизни, держал в голове и в сердце. В советскую пору главное заменили генеральным (в которое верили или не верили), а случившуюся катастрофическую подмену, зияющий разрыв (то пропасть, то ров, то вдруг забор) обсуждать открыто было опасно, невозможно. Нельзя. Но подспудно, вполголоса, в четверть души настоящие книги стремились этот провал обозначить, преодолеть, превозмочь. Как-то связать. По крайней мере, примирить.
Теперь на месте прежнего провала возникло нечто, которому ничто нипочём. Генеральное теперь сменилось единым. Главного в жизни вовсе не стало.
…Но вот стихи:
жизнь ты прореха нуждающаяся в починке
смерть ты тесто стосковавшееся по начинке
(Возможно, когда они складывались, всплывали и отступали слова Елены Шварц: «Жизнь – это тёмная прореха»).
Когда-то стихами писалась проза:
В городок провинциальный,
а так сказать, да в невысокий-недалёкий,
с белыми крутыми берегами,
с трубами тяжёлых предприятий,
с бабами, похожими на ощупь,
как бутылки в тесных голенищах,
приезжает пьяница-мужик.
Почему пьяница – будет ясно из нижесказанного. В городе нет никого знакомого, тем или этим к нему привязанного. В семь часов вечера закрываются оба обменника.
В привокзальном буфете пиво без ценника.
Мужик смотрит туда и глядит сюда.
Он не ведает, делать что и идти куда.
Что на нём: пальто итальянского кроя,
костюм спортивный, то и это сырое.
Сумка с надписью, вижу я только das,
но легко додумывается и остальное.
Куда он денется, кто ему «да» и даст?..
Раньше строчки пели просто:
Голым горлом под женские ахи
И негромкий убористый мат
Я пою про дорожные маки
И что гибнет батяня-комбат.
…………
Тонкий голос, как острое шило,
Протыкает вагонный уют,
И становится людям паршиво,
И они меня в тамбуре бьют.
…………
В честном пенье такая свирепость,
Что она возмущает сердца…
Потом слова стали перехватывать строкам горло:
Как не смотри,
Смертное не внутри.
Как не стучи,
Всё равно не дадут ключи.
Как не люби
Глубину твоих ласковых глаз,
Всё равно прилетят воробьи,
Расклюют, что осталось от нас.
Я земля, переход, перегной,
Незабудка, ключица.
Но поэтому знаю: со мной
Ничего не случится.
Теперь поэт бьётся высказать невыразимо-неотразимое:
…это так
холм под сугробом
ничего не значит
надпись на табличке
никого не видит
надпись на камне
ничего, читаем
его нет
но здесть
Это – современный русский писатель. Поэт Мария Степанова.
О чём она тужит, о ком молится? Плачет, надеется, страдает, мается…
О долгой боли, о короткой радости. О нашей стране, которая не любит своих людей, и о наших людях, которые любят свою страну, а наладить существование в ней не умеют. Обо всём, что потеряно, что уже не вернуть,– и про то, что дышит и просится в жизнь.
Обо всём – это и о нынешней словесности, о родном Слове – значимом, высоком, глубоком. «Его нет – но здесть».
Так? Или – как…
Ни плохо. Ни хорошо
«Почему у нас нет литературы?». Так Виктор Ерофеев начинал своё, вызывавшее на спор, эссе «Литературная пустота». Почти три года как я нечаянно наткнулся на него в потерявшем былую популярность «Огоньке» (2014, № 46). Кажется, никто ерофеевский опус и не заметил.
В.Ерофеев – не мой писатель. Меня не манит желанная ему «автономия литературного дискурса». Я не рождён для ерофеевских вдохновений, меня не прельщали «тайные звуки», издававшиеся его «русскими красавицами», его постоянные молитвы о «говнососках» и про опять же «говно и любовь»,– хотя от «запахов и вони социального бытия» Виктора Владимировича почему-то воротит.
Ерофеев памятен когда-то (1989) нашумевшей статьёй «Поминки по советской литературе». По той по самой, которая в наши дни неожиданно ожила, представляется иногда почти образцовой, привлекает интерес и заслуженными, и экзотическими именами, о них выходят толстенные биографии, краткие и «расширенные» курсы. Так что в профессиональные литературные могильщики Ерофеев, быть может, записался не совсем удачно.
Но начатую цитату я сочувственно продолжу:
«Как нет! У нас сейчас выходит много неплохих, приличных книг. Открываешь, читаешь, говоришь «неплохо» и забываешь… У нас теперь писателей больше, чем читателей, но литературы не видно… Имена авторов не имеют ни малейшего значения. Они не взаимозаменяемы, но в взаимонесущественны…»
Последнее утверждение не столь ругательное, сколько просящее уточнений, большей деталировки. Зато рядом, как бы мимоходом Ерофеев находит слова привычные и нежданно точные. Нынешние и книги, и писатели – именно «приличные». Но это никак не похвала. «Неплохо» – это не более, чем «нехорошо». А нехорошо – это посредственно. А во многих случаях – посредственно весьма.
Сейчас не стесняются в словах, в оценках, говорят, что думают (или не думают, но всё равно говорят), бьют наотмашь. Например, известный хороший прозаик (или – «неплохой»?) Олег Павлов нападал на более молодых собратьев: «Произошло обнуление. Да, нулевые – это обнуление. В литературу пришли нули и стали очень большими величинами…»
Я приметил это обидное мнение в одной из статей Романа Сенчина, который наиболее активно декларировал и выдвигал новых авторов,– особенно именуемых «новыми реалистами». Он их защищает, ими козыряет и для него существенна почти каждая фамилия. Но последнее время Сенчин сам теряет оптимизм. Его сборник, откуда взяты укорительные строки О.Павлова, назывался «На пути в Лету» (М., 2015). Заглавие печальное, и невольно и вольно переносится на сегодняшнюю литературу, которой и посвящена сенчинская книга. Писателю интересны прежде всего произведения близких ему по духу (и мне!), нацеленных на нашу живую жизнь молодых «приличных» прозаиков. И вот о них– то Сенчин писал: «Там плод, там плод, ещё вон там, – а грозди нет».
Ерофеев, однако, смотрел ещё трезвее и ближе к истине, когда, используя случайно похожий образ, утверждал: «Книги роятся, но не плодоносят».
Естественно, сразу встаёт вопрос о критериях – какие для чего и у кого. Но сейчас они напрочь размыты, растеряны, их просто нет. Как не стало вообще и везде любых и всяких рамок, удержа.
В.Ерофеев счёл достойным назвать лишь одно писательское имя – Пелевин. Но вот как о нём отзывается тот же Е.Ермолин: «Не надо заблуждаться. Про человека Пелевин знает достаточно мало. Про Бога – вообще ничего. (И не очень интересуется.) Самодоволен, а подчас и хамоват. Люди в его сочинениях – марионетки. Картонные фигурки. Они одномерны, однолинейны».
Виктор Ерофеев – писатель хорошо образованный, и следует думать, когда предлагал полемику, помнил о вольной или невольной перекличке из очень давних времён. Вызовом «у нас нет литературы», – начинал свои «Литературные мечтания» почти два века назад молодой Белинский. Так провозглашая, критик ждал и жаждал её великого настоящего – и очень-очень скоро дождался.
У нашей и той эпох, несомненно, легко обнаружить общее. Но новыми «литературными мечтаниями» нынешнее время не грезит и не грозит.
В.Ерофеев искал и находил нашей «литературной пустоте» причину: «вопрос не в режиме и даже не в уме, а в даре»; констатировал: «нам и в голову не могло прийти, что литература захлебнётся в отсутствии больших талантов на нашей земле»; резюмировал: «Бог так распорядился и отвернулся». Будто забылось Ерофееву другое распоряжение – земное, людское: Бога – нет. (Почитайте хотя бы самого Ерофеева, его книжечку про «бохыкс» – «Бог X».)
Бог умирал весь двадцатый век – и умер вконец. Вот и пишутся книги с земли подобранными умениями, с пустого неба свалившимися вдохновениями. Вот и получается литература – посредственная, неподсильная нынешним сочинителям.
У Е.Ермолина можно прочесть: «От золотого века к серебряному, от серебряного к бронзовому, от бронзового к железному, а теперь уже пластмасса знаменует собой наступление ликующей пошлости, часа карликов». Понятно, пластмасса и задумана для штамповки, безликой массовки, но она отличается долговечностью. Вернее продлить «металлическую» аналогию – оловянный век. Олово так же пошло со своим серо-серым окрасом, но и ещё весьма непрочно. И достоинств никаких, кроме дешевизны.
Ермолин не сам выстроил этот нисходящий ряд. Известно, что он отталкивался, и буквально повторял Владимира Мартынова.
Имя этого крупного музыканта да ещё автора книги «Конец времени композиторов» сделалось известным и писателям, – как принялся он прогнозировать «конец времени русской литературы» («Пёстрые прутья Иакова». М., 2009). Свой подход Мартынов выводил из убедительно логичного историко-культурного посыла: за золотым и серебряным веками нашей литературы последовали куда менее плодотворные,– это отрицать невозможно,– советские бронзовый и железный. Иосиф Бродский, вспомним, писал в своё время: «Меньше чем за пятьдесят лет литература скатилась от Достоевского до Бубеннова, Павленко и им подобных… Есть несколько разрозненных сочинений, которые по душераздирающей честности или эксцентричности приближаются к шедеврам».
Теперь уже четверть века длится постсоветская эпоха, и «вполне возможно, – полагает Мартынов, – что мы уже давно живём во времени, когда русская литература почти полностью утратила свою жизненную силу…»
Культурологу-композитору, естественно, возражали. «Есть много способов нейтрализовать Владимира Мартынова», – считала, к примеру, В.Пустовая. Но парировала единственным, проверенным и несложным, – возрожденчески: «Приказать жить искусству сегодня – значит губить его, приказать умереть искусству – значит дать ему возможность вернуться к жизни».
Прописная истина – современники всегда недовольны текущим состоянием литературы и искусства. И вечно дебатировался вопрос: как правильнее считать – сосуд наполовину пуст или наполовину полон. Но редко когда заходит речь не о наполненности сосуда, а об его объёме. И тут уж, как ни верти – ни крути, ни отбавляй – ни прибавляй…
Золотой русский век – это явно жбан. Серебряный – наверное, кубок. Бронзовый – медная, допустим, кружка. Железный – стакан, тонкий, а чаще гранёный.
Наше время – оловянная тарелка, из которой лиса угощала журавля. Мелко, жидко, размазано. Но и её на великом русском пиршественном литературном столе заслоняет сегодня лохань массового чтива. А где-то рядом, на грязной кухне, бурлят и шипят сковородки сырого или пережаренного Интернета.
Дмитрий ИВАНОВ
Добавить комментарий