Поэзия – дело седых: Варлам Шаламов

№ 2007 / 23, 23.02.2015


При жизни у Варлама Шаламова печатали в основном только стихи, да и то не самые лучшие. Лучшие вещи писателя, его колымские рассказы, читающая Россия практически не знала (они публиковались вопреки воле автора лишь на Западе). Возвращение имени Шаламова в русскую литературу началось уже в перестройку. Сначала журнал «Юность» представил публике его воспоминания «Двадцатые годы. Записки студента МГУ», потом в «Дружбе народов» дали подборку из не печатавшихся ранее стихов художника, а затем «Новый мир» отобрал для издания семь колымских рассказов.
Варлам Тихонович Шаламов родился 18 июня 1907 года в Вологде. Его отец после окончания семинарии был православным миссионером на Алеутских островах. Современникам он запомнился как человек прогрессивных воззрений. Позже писатель посвятил ему лучшие страницы своей автобиографической повести «Четвёртая Вологда».
Окончив в 1924 году школу, Шаламов приехал в Москву. Два года он проработал на кожевенном заводе в Сетуни, а затем поступил на факультет советского права в 1-й МГУ. Именно в эту пору Шаламов сформировался как личность. Через много лет, в самый разгар «оттепели», он потом написал о своём студенчестве книгу «Двадцатые годы». Но даже в шестьдесят втором году его воспоминания оказались не ко «двору». Издателей особенно смутили непривычные оценки писателя о Горьком и Маяковском.
Не претендуя на истину в последней инстанции, Шаламов в своих воспоминаниях попытался создать панораму литературной и театральной Москвы 1920-х годов. Он считал, что «двадцатые годы – это время литературных сражений, поэтических битв на семи московских холмах: в Политехническом музее, в Коммунистической аудитории 1-го МГУ, в клубе Университета, в Колонном зале Дома союзов».
Сам писатель поначалу оставался лишь свидетелем этих сражений и битв. Ему только предстояло определить свою позицию. Бывая на выступлениях известных поэтов, знакомясь с жизнью столичных альманахов, он искал собственное место в литературе и жизни. Шаламов хотел понять, «где живёт поэзия. Где настоящее?» Как он потом признавался, «изобретательство вымученных острот, пустые разговоры, которыми занимались в лефовском окружении Маяковский, Брик, пугали меня. Поэзия, по моему главному внутреннему чутью, там жить не могла».
В университете Шаламов проучился недолго. 19 февраля 1929 года его обвинили в распространении якобы фальшивого ленинского письма XII съезду партии и на три года отправили в лагеря на Западный Урал строить Вишерский бумкомбинат. Спустя десятилетия Вишера стала темой третьей его повести, ставшей составной частью целого автобиографического цикла.
Вернувшись в 1932 году в Москву, Шаламов занялся поначалу журналистикой. Но и стихи он не бросил. А потом его неожиданно увлекла проза. И уже в 1936 году в журнале «Октябрь» появился первый рассказ молодого автора с детективным названием «Три смерти доктора Аустино».
Вообще после Вишеры Шаламов писал очень и очень много. Позже он признавался, что у него было почти 150 готовых сюжетов для рассказов. Но в ночь на 12 января 1937 года его снова арестовали якобы за старые грехи. На этот раз он угодил на Колыму.
Но если что-то сочинять в условиях лагеря ещё как-то можно было, то зафиксировать мелькнувшие в мозгу строчки Шаламов очень долго никак не мог. Хранить блокноты никакой возможности он не имел. В лагерных бараках постоянно перетряхивали все вещи заключённых. Случайно кем-либо обнаруженный какой-нибудь клочок бумаги мог обернуться новым сроком или другим жестоким наказанием.
Почти двенадцать лет Шаламов полагался лишь на свою память и на природу. В одном из стихотворений он признавался:
Всё записал я на коряге,
На промороженной коре.
Со мною не было бумаги
В том пресловутом январе.
А вот как начиналось другое стихотворение:
Я сказанья нашей эры
для потомства сберегу.
Долотом скребу в пещере
на скалистом берегу.
Записывать стихи Шаламову помог случай. В 1946 году благодаря врачу-заключённому Андрею Михайловичу Пантюхову он попал на фельдшерские курсы, а через некоторое время его отослали в так называемую таёжную лагерную командировку на «Ключ Дусканья». На новом месте ему удалось соорудить небольшой фельдшерский пункт. Вот так поэт и хранил все свои бумаги.
Все тетради – самодельные. Шаламов использовал даже обёрточную бумагу. Он аккуратно сшивал все листочки. Переправить их из Колымы было очень сложно.
В 1951 году у Шаламова окончился лагерный срок заключения. Его оставили в небольшом колымском посёлке Дебин на поселении. В это время он был фельдшером приёмного покоя лагерной больницы. У него даже появилась своя маленькая комнатка.
В 1952 году Шаламов переписал стихи и с врачом Е.А. Мамучашвили отправил их в Москву жене, которая передала все тетради Борису Пастернаку.
Спустя год Шаламов наконец получил разрешение вернуться в центральные районы России, но без права проживания в больших городах. Однако поэт, рискуя вновь оказаться под арестом, всё-таки на два дня заехал в Москву, уж очень ему хотелось увидеть жену и дочь. А так он поселился в Решетникове под Калинином (теперь – Тверь), где его взяли агентом по снабжению на местные торфоразработки.
Шаламов вновь стал много писать. Он признавался:
Я много лет дробил каменья
Не гневным ямбом, а кайлом,
Я жил позором преступленья
И вечной правды торжеством.
Однако жена его не поняла. Она очень боялась за будущее дочери и всячески убеждала мужа начать жить только для семьи. А у него по-другому уже не получалось. Шаламов говорил: «Если я и остался жив, только для того, чтобы записать то, что я видел». Он писал:
Не жалей меня, Таня, не пугай
моей славы,
От бумаги не отводи.
Слышишь – дрогнуло сердце, видишь –
руки ослабли,
Останавливать погоди.
Именно тогда Шаламов доверил бумаге свои первые колымские рассказы.
Расставание случилось в 1956 году. А вскоре Шаламова полностью реабилитировали. Он вернулся в Москву, где почти сразу тяжело заболел. Поэт вынужден был заняться оформлением пенсии. Сначала ему назначили гроши. Но потом из Магадана пришла справка о том, что он десять лет провёл на подземных работах, и ему увеличили пенсию до 72 рублей. На эти деньги он жил до конца своих дней.
В литературу Шаламову дозволили вернуться сначала лишь стихами. В 1961 году ему разрешили выпустить первый сборник стихов «Огниво». Поэту тогда было уже 54 года. Потом у него вышли ещё четыре сборника.
Этими книгами Шаламов опроверг мнение, будто поэзия подвластна прежде всего юности. Шаламов собственным примером доказал:
Поэзия – дело седых,
Не мальчиков, а мужчин,
Израненных, немолодых,
Покрытых рубцами морщин.
Но критика первые шаламовские сборники практически не заметила. Дежурные отклики – не в счёт. Хотя знатоки понимали, с кем они имели дело. Я сошлюсь здесь хотя бы на мнение Александра Солженицына. Он, когда прочитал шаламовскую книгу «Шелест листьев», написал поэту: «Тому, кто вас совсем не знает, – и по этому сборнику тоже можно представить Вашу подлинную силу – но об этом читатель должен догадаться по «Пню», «Пауку», «Памяти», «Оде ковриге хлеба» (эти два Вы второй раз включаете, и хорошо делаете) – стихотворениям великолепным, ни в чём не ниже всего того, что я у Вас так люблю. «Поэзия – дело седых» – тоже из этого ряда, но выраженная мысль не безусловна, иногда верна, иногда нет, поэтому в эту четвёрку я его не включаю. Кроме того есть, конечно, и много хороших стихотворений… Но уж они не дают подлинного представления о Вас. Однако я бурчу, а надо радоваться: тираж уже похож на человеческий, его прочтут уже не столько, сколько «Огниво». И я твёрдо верю, что мы доживём до дня, когда и «Колымская тетрадь» и «Колымские рассказы» тоже будут напечатаны. Я твёрдо в это верю! И тогда-то узнают, кто такой есть Варлам Шаламов» (письмо было отправлено из Ташкента 24 марта 1964 года).
Справедливости ради отмечу, что Солженицын не только хвалил Шаламова. Он говорил и о том, что ему не понравилось в «Шелесте листьев». «Чего я у Вас не принимаю, – писал Солженицын, это так сказать «обратных сравнений и метафор, когда явление природы сравнивается и объясняется через явление техники, как «более известное». Мне это кажется «оскорблением природы и во всяком случае – манерностью».
Сумели оценить шаламовские стихи и за рубежом. Для примера я сошлюсь хотя бы на статью 1967 года Георгия Адамовича в парижской газете «Русская мысль», которая была навеяна прочтением книги Шаламова «Дорога и судьба». Адамович утверждал: «Сборник стихов Шаламова, – духовно своеобразных и по-своему значительных, не похожих на большинство теперешних стихов, в особенности стихов советских, – стоило и следовало бы разобрать с чисто литературной точки зрения, не касаясь биографии автора. Стихи вполне заслужили бы такого разбора, и, вероятно, для самого Шаламова подобное отношение к его творчеству было бы единственно приемлемо. Но досадно это автору или безразлично, нам здесь трудно отделаться от «колымского» подхода к поэзии. Невольно задаёшь себе вопрос: может быть, хотя бы в главнейшем, сухость и суровость этих стихов есть неизбежное последствие лагерного одиночества, одиноких, ночных раздумий о той «дороге и судьбе», которая порой выпадает на долю человека? Может быть, именно в результате этих раздумий бесследно развеялись в сознании Шаламова иллюзии, столь часто оказывающиеся сущностью и стержнем лирики, может быть, при иной участи Шаламов был бы и поэтом иным? Но догадки остаются догадками, и достоверного ответа на них у нас нет».
Но всё-таки вершину творчества Шаламова составили не его стихи, а колымские рассказы.
Здесь может возникнуть вопрос, почему писатель не стал свои лагерные впечатления «втискивать» только в стихи. Я лично думаю, что ответ стоит поискать в «Таблице умножения для молодых поэтов», которую Шаламов составил ещё в юности. Свою теорему на эту тему писатель сформулировал в виде вопроса и ответа: «Нужно ли поэту писать прозу? Обязательно». А вот доказательство: «В стихе всего не скажешь, как бы высокоэмоциональным ни было то, что может быть сказано только в стихе. Поэт, пишущий прозу, обогащает и свою прозу, и свою поэзию. Единство, неразрывность, творческая и стилевая, – Пушкин, Лермонтов да и любой поэт могут быть поняты вместе со своей прозой».
Многие полагают, что «Колымские рассказы» – это одна книга. На самом деле это шесть разных сборников. В 1954 – 1955 годах Шаламов написал два сборника. Один так и назывался – «Колымские рассказы». А вторая книга имела название «Очерки преступного мира». Затем писатель работал над сборниками «Левый берег» и «Артист лопаты». К 1966 – 1967 годам относится рукопись книги «Воскрешение лиственницы». Над последним сборником «Перчатка или КР-2» Шаламов работал уже в начале 1970-х годов.
Все даты – ориентировочные. Определены они по ученическим тетрадям, в которых Шаламов писал свои рассказы. Раньше на обложках обязательно указывались год и квартал изготовления тетрадей. Сам Шаламов рассказы почти никогда не датировал.
По мере работы взгляды и настроение писателя резко менялись. Когда Шаламов только начинал работу над колымскими рассказами, он полагал, что это вызовет читательский интерес, послужит делу нравственного очищения общества. А в 1972 году писатель признался своим знакомым, что пришёл к мысли: колымские рассказы никому не нужны. Он говорил: «Людям необходимы банальные вещи, изложенные банальным языком. Никто ничего не хочет знать».
Но это не совсем так. Многие и хотели бы прочитать колымские рассказы, но были лишены этой возможности. Осторожные издатели боялись проявить смелость. Они хотели застраховаться внутренними рецензиями. Но и рецензенты брать на себя ответственность тоже не желали. К примеру, критик Анатолий Дрёмов в своём отзыве 15 ноября 1963 года писал: «Думаю, что опубликование сборника «Колымских рассказов» было бы ошибочным. Этот сборник не может принести читателям пользы, так как натуралистическая правдоподобность факта, которая в нём несомненно содержится, не равнозначна истинной большой жизненной и художественной правде, которую читатель ждёт от художественного произведения». Вот так – одним махом за читателя решали, что он ждёт от художественной литературы.
Впрочем, были и другие отзывы. Александр Солженицын, прочитав некоторые колымские рассказы, писал Шаламову 28 марта 1965 года: «По поводу «Одиннадцать» (рассказы из рукописи сборника «Артист лопаты». – В.О.). Хочется Вам сказать, что все они кажутся мне значительными, незаменимыми по верности свидетельствами, как всегда у Вас очень точно и весомо передающими обстановку. Отличными кажутся мне «Утка», «Первый зуб» (и принципиален к тому же, и изящный приём с подбором концов) и «Надгробное слово» (глубочайшая искренность, ничего нарочитого). Остальные все хороши, и все ценны познавательно. Только, пожалуй, рассказ об эпилептике мне показался аморфным – главным образом по мысли. Можно спорить об авторской точке зрения в «Почерке».
Позже точнее других рассказы Шаламова оценил Олег Михайлов. Он доказал, что как прозаик Шаламов был «всё-таки много выше, чем поэт, хотя стихи его отмечены несомненным и оригинальным даром, и звукописью, и силой мысли. Ведь именно в прозе высказал он самое важное: о небеспредельности человеческих сил в столкновении с теми испытаниями, совершенно не предсказуемыми и не возможными, скажем, для века девятнадцатого, какие выпали на долю сотен тысяч людей. Силы зла, утверждал Шаламов, при известных обстоятельствах способны сломить и разрушить в любом человеке всё. Ибо возможности человека конечны, а зло может быть бесконечным, всемогущим, беспредельным.
И там, в эпицентре зла, человек – заживо или нет – гибнет.
Помню, как в ответ на мои восторги по поводу солженицынского «Одного дня Ивана Денисовича» Шаламов положил мне на плечо свою большую вздрагивающую кисть со словами:
– Ах, Олег Николаевич! Ещё один лакировщик появился в советской литературе…
Он имел право сказать так» («Литературная Россия», 2002, 8 марта).
Многие колымские рассказы Шаламова ещё в 1960-е годы попали без его ведома за рубеж, где широко печатались. Однако писателю эти публикации удовлетворения не принесли. Шаламов понимал, что Запад очень часто использовал его имя не только в литературных целях. Ему это было больно. Он считал: нельзя спекулировать на чужой крови.
На рубеже 1960-х – 1970-х годов, поняв, что колымские рассказы издателям не нужны, Шаламов обратился к новому для себя жанру – биографической прозе. Сначала он пытался написать повесть о судьбах народовольцев. Потом обратился к образам Фёдора Раскольникова и Ларисы Рейснер (ему хотелось сочинить романтическую вещь о любви двух преданных бойцов революции). Но делать книги по документам у него не получилось. И тогда писатель взялся за воспоминания.
Что ещё сказать? Уже в «оттепельную» пору Шаламов пытался заново создать семью. Он женился на писательнице Ольге Неклюдовой. Но что-то у них не сложилось.
Позже его опекала Л.Зайвая. Какое-то время к писателю была близка архивист Ираида Сиротинская.

Очевидцы вспоминали, что к концу 1960-х – началу 1970-х годов Шаламов сильно изменился. Как утверждал Олег Михайлов, Шаламов, когда он с ним познакомился, «был высок, худ, длиннорук, с круглой головой и неправильными чертами скуловатого лица, изрезанного глубокими складками-бороздами. И на лице этом – яркие синие глаза, словно вспыхивавшие при разговоре, когда разговор приобретал интересный для него поворот. Кисти рук у него были очень сильные – кисти, прикипевшие к тачке, хотя сами руки всё время странно двигались, вращались в плечевых суставах. Ему выбили эти суставы при допросах, так же, как повредили и вестибулярный аппарат: всякий раз, садясь, особенно если стул или кресло были низкими, он на мгновение терял сознание, эквилибр, ощущение пространства и не сразу мог в нём найти себя. В разговоре произносил слова отрывисто и даже отворачивал от собеседника лицо – не привычка ли после допросов? Говорил несколько в нос» («Литературная Россия», 2002, 8 марта).
Но вообще надо отметить, что последние двадцать лет Шаламов в быту был практически невыносим. Когда он практически полностью ослеп и оглох, близкие отдали его в дом престарелых.
Умер Шаламов 17 января 1982 года в Москве.
Ещё в 1966 году писатель стал передавать свои материалы в Центральный госархив литературы и искусства. Сначала он расстался с письмами Пастернака и оригиналами колымских стихов и рассказов. А перед отъездом в дом престарелых писатель отдал архивистам и все другие свои бумаги.Вячеслав ОГРЫЗКО

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.