ДАЛЁКИЙ ПРОЛИВ ЛАПЕРУЗА

№ 2007 / 30, 23.02.2015


Когда-то Виктор Конецкий сказал, что Казаков написал преступно мало. Не написал главного. Более того, многие до сих пор считают, что Казаков не состоялся как писатель (бывший ректор Литературного института Сергей Есин, к примеру). Конечно, те писатели, которые сдают в год по тысяче страниц таких шедевров, как «Мужики и бабы», «Пряслины», «Перегной» или на худой конец «Девятинские карагандины», никогда не поймут, как можно писать один рассказ десять лет, а после этого умереть, причём не просто умереть, а обдумывая название следующего рассказа.
Когда-то Виктор Конецкий сказал, что Казаков написал преступно мало. Не написал главного. Более того, многие до сих пор считают, что Казаков не состоялся как писатель (бывший ректор Литературного института Сергей Есин, к примеру). Конечно, те писатели, которые сдают в год по тысяче страниц таких шедевров, как «Мужики и бабы», «Пряслины», «Перегной» или на худой конец «Девятинские карагандины», никогда не поймут, как можно писать один рассказ десять лет, а после этого умереть, причём не просто умереть, а обдумывая название следующего рассказа. В Красногорском госпитале зимой 82-го Казаков, теряя силы, скрывался от преследующих его докторов, которые пытались вырвать листок бумаги и карандаш из рук. Не сумасшедший же это дом? Нет, всё правильно. Очень хорошо они знали организм Казакова, который уже слился с его творческой натурой: напряжение духовных сил буквально разрывало его сосуды.

Он успел только придумать название – «Послушай, не идёт ли дождь?» – и вскоре умер от мозжечкового инсульта. По названию рассказа-призрака был создан фильм «Послушай, не идёт ли дождь?», где писателя сыграл Алексей Петренко, своей игрой материализовав рассказ.

Если рассмотреть картину развития творческого дара Юрия Казакова, увидим, как жадно он впитывал всю окружающую его литературу. Районной библиотеки казалось мало. Серафимович, Сейфуллина, Фадеев – мало, он впитывает и Толстого и Пушкина, но прежде всего ему дороги Тургенев и Чехов. Рассказы «Ночь», «Голубое и зелёное» прекрасны как продолжение традиций, заданных этими писателями. Наконец, в конце пятидесятых появляется Бунин, произведя эффект разорвавшейся бомбы. Разумеется, все стали подражать, попробовал и Казаков, получилось лучше, чем у всех. «Старики» легко сравнить с «Чашей жизни» Бунина и со «Скукой жизни» Чехова. Много позже Юрий Казаков писал: «Когда на меня обрушился Бунин с его ястребиным видением человека и природы, я просто испугался! И было чего испугаться! Он и то, чем я бессонными студенческими литинститутскими ночами столько думал, волшебно совпало». С тех пор привязалось к нему прозвище «второй Бунин». А он и вправду был второй, а не первый, пока не забыл Ивана Алексеевича. В шестидесятых-семидесятых имели место такие литературные явления, как проза Солженицына, неизвестная проза М.Булгакова, малоизвестная книга «Иосиф и его братья» Томаса Манна, однако никакого влияния они на писателя не оказали. Просто опоздали. Он уже всерьёз «начал быть», стал первым с таких рассказов начала шестидесятых, как «Осень в дубовых лесах», «Вон бежит собака!»
Наконец, развязавшись с Литературным институтом, Казаков отправился на Север и написал, быть может, свою лучшую книгу «Северный дневник». Казаков пишет о шестидесятых, что вся страна куда-то ехала, на целину, на стройки, пела: «А почта с пересылками летит издалека / До самой дальней гавани союза. / А я бросаю камешки с крутого бережка / Далёкого пролива Лаперуза». «Тогда был в большом почёте среди нас Хемингуэй, который, как известно, часто писал от первого лица: он и путешественник, и охотник, и рыбак, и корреспондент. «Географически» богатая личность. И этот хемингуэевский настрой («зараза» – слово грубое) дал тонус многим нашим писателям…»
Когда застрелился Хемингуэй – это было потрясением для Казакова. В рассказе-очерке «На Мурманской банке» (1961 – 1962) слышится щемящая тоска в словах: «Мы вошли в полосу Гольфстрима. Почему-то я вспомнил Хемингуэя, как он любил Гольфстрим, как часто смотрел в его синеву там, где он зарождается, – у берегов Мексики. И вот он умер, а те волны, на которые он смотрел и бороздил на своём катере, может быть, ещё и не дошли к нам».

Казаков не был шестидесятником и диссидентом, к счастью. Все идеологические споры обходил стороной, на вопросы огрызался. Зато лично знал отца Александра Меня, хорошо был знаком и с духовной литературой.

В 1958 году из Дома творчества в Дубултах Казаков пишет Тамаре Жирмунской: «Вчера придумал, а сегодня начал писать новый рассказ. Рассказ о Пасхе, о пасхальной ночи, о благовесте, о любви, о весне, о добре и вечной жизни – и да поможет мне Господь Бог! Я так рад теперь – главное, чтоб не растерялось то, что вчера подкатило и так ясно встало и вообразилось, что у меня аж мурашки по коже пошли».
В начале шестидесятых полностью раскрылся его талант. Писатель слушал мир, душу, владел этим свойством, ему не до ущербного словоблудия на кухне. Он пишет в очерке «На Мурманской банке»: «…дудят диспетчерские рожки, хриплые их голоса раскатываются по радио над путями; и вся земля опутана радиоволнами: перекликаются самолёты, судна в океане, кто-то ловит волну, пищит приёмник, где-то в ресторане парни уселись за стол, подняв брюки на коленях. И летят уже долгие дни в сторону Венеры, Луны и Марса, которые ежевечерне так загадочно и постоянно восходят над горизонтом, которые перекликаются над туманами и лесами, на городами и небоскрёбами, над гладью океанов, – летят ракеты, спутники, изготовленные на Земле из стали, добытой где-нибудь на Урале, и многим из этих ракет и спутников уже никогда не суждено вернуться на Землю. Всё двигается, всё шевелится, думает, действует, приливает и отливает, умирает и рождается в то время, пока здесь на борту траулера, шкерят рыбу, работают внизу машины, не спят на вахте в рубке, и спят на полубаке незанятые работой». «На Мурманской банке» – одна из лучших глав «Северного дневника», здесь свойство писателя – стремление объять весь мир, всю вселенную – проявляется в наибольшей степени, это очерк, где присутствует казаковское космическое всеобъемлющее видение. Во многом для того и нужен был Север Казакову, чтобы пришло спокойствие мудрого всеохватывающего видения. Неторопливая речь автора под стать тем самым мудрым хемингуэевским волнам, когда восторг и ликование от того, что ты, как герой Рокуэлла Кента, можешь упереть ноги в заиндевевшую палубу траулера, или в синюю льдину, распахнуть руки и приветствовать солнце, сменяется умиротворённостью, когда твоё состояние жизни сливается с неторопливым движением Вселенной и растворяется в ней.
Шестидесятые годы. Хрущёв колотит башмаком по трибуне. В Далласе убит президент Кеннеди – Евтушенко отзывается стихами на это событие, а Кобзон поёт трагическим баритоном: «Американцы, где ваш президент?» Казаков же пишет рассказы о любви «Осень в дубовых лесах» и « Двое в декабре» ему не до этого, он, кажется, может сказать о любви, о смысле жизни по-своему, гениально. Николай Бердяев говорит: «Гениальность есть особая добродетель, не всем данная, но подлежащая утверждению и развитию, особое мирочувствие, особое напряжение воли, особая сила хотения иного… Талант есть свойство художника, учёного, общественного деятеля, а не человека». Поэтому талантливые поэты, общественные деятели немедленно отвечают на события в Венгрии и Чехословакии. Евтушенко, младший товарищ Казакова, пишет «Танки идут…», а Казаков стремится на Север к своим «тихим героям». Пастернака осуждает всё писательское сообщество – Казаков молчит, он вообще не считает Пастернака писателем. Солженицын, Бродский покидают СССР – Казаков плачет, но плачет не диссидентскими слезами напоказ, а над маленьким ребёнком, в котором наблюдает «разлучение душ», крушение ангела, становящегося человеком («Свечечка»).

Казаков годами сочиняет один рассказ, самый последний «Во сне ты горько плакал», закончил за пять лет до своей смерти. «Свечечка» и «Во сне ты горько плакал» и по сути, и по форме молитвы, написаны в форме второго лица, так обращаются к Богу.

Петренко и Казаков. Удивительно, как две такие фигуры всё-таки встретились в фильме «Во сне ты горько плакал»? Почему согласился Алексей Петренко сыграть эту роль? Попробую ответить. У него уже был подобный опыт: две работы, в фильмах «Агония» и «Беда», герой первого фильма больше всего страдает скорее от непонимания, даже когда его убивают, он рыдает как ребёнок, не понимая за что, почему ему стреляют в голову и называют гадиной, ведь он не может быть никем другим; как затравленный медведь-шатун (медведей любил Казаков) не понимает, не поймёт. Другой герой – могучий человек, богатырь, ему бы в свои сорок водить народы, но всю свою мощь он тратит на безнадёжную борьбу с водкой. «Но почему я, – читается в глазах, – полный силы, несущий в себе драгоценный дар, должен погибать?» Тонет в грязных волнах, а до берега, кажется, так близко. Мимо проходят люди, а помочь некому. И вот снимается фильм «Послушай, не идёт ли дождь?» Какая борьба, тяжба, чувствуется в диалоге двух художников, уж не специально ли Петренко нырнул в мир писателя, чтобы задним числом переубедить того, вернуть его. «Ну, зачем ты, зачем? – говорит Петренко. – Почему ты не выдержал?» «Теперь ты влез и в мою шкуру, – говорит Казаков, – потому что в который раз хочешь доказать, что твои герои способны выжить в этом мире. Что ж ты всё ходишь по окаянным душам, спасти, что ли, хочешь?». Петренко пытается вдеть нитку в иголку, но не получается. (Я, кстати, пару раз здоровался с ним, и кисть моей руки полностью исчезала в его кулаке. – А.И.). Пытается постичь, не постигает, внезапно открывает – и опять не понимает. Мечет валуны, устраивает камнепады. «Тише», – говорит Казаков и кончиками пальцев взвешивает душу.
Печально, что ушли такие люди, как Юрий Казаков, Юрий Визбор, Юрий Коваль – эти лёгкие нашей литературы. Но в то же время я не представляю себе Казакова «апрелевцем», которому плюют в лицо вожаки общества «Память»; я не представляю его расчёсанным на пробор патлатым стариком в окружении депутатов, каждый из которых тоже «через запятую писатель» (депутат Госдумы, писатель такой-то); встречающимся с президентом в составе писательской делегации, гогочущим над шутками главы государства; не представляю, о чём он может говорить с Гюлумяном и Черниченко; не представляю его в «Комиссии по помилованию», – многое не представляю, зато легко вижу в карпатских, гудящих от пчёл лугах, на сейнере в Баренце в своём толстом свитере, на крутом берегу «далёкого пролива Лаперуза».Алексей ИВАНОВ

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.