ЗАМКНУТАЯ БЕСКОНЕЧНОСТЬ

№ 2007 / 38, 23.02.2015


Величье земное во прахе…
Скажите, не утро ль с Востока встаёт?
Не новая ль жатва над прахом растёт?
Скажите!.. Мир жадно и трепетно ждёт
Властителей мысли и слова!..
А.С. Хомяков

1

Душа человеческая вечно ропщет, вечно жаждет. То с Пушкиным упиваешься его гармонией. То, вдруг, в часы разлада ищешь успокоения в буре: у Лермонтова, Баратынского, Тютчева. Да и сам Пушкин знает упоение у «бездны на краю» («Пир во время чумы»). Взаправду возвестил Достоевский: широк русский человек, сузить бы надо… («Братья Карамазовы»). Эта широта от древней воли половецких степей, которой дышит «Слово о полку Игореве». И всё же: как бы ни был широк русский человек, ленинско-троцкистская революционность ему чужда – не доказывает противного Бердяев («Истоки и смысл русского коммунизма»). Бунт – Разинский либо Пугачёвский – другое дело, он от древней воли. Вдумаешься в жизнь и творчество Аполлона Григорьева – и убедишься. Ещё лучше убедят романы «Гуляй, Волга», «Россия, кровью умытая» Артёма Весёлого.
В начале двадцатого века революционный интернационал спровоцировал в России именно народный бунт, затем оседлал его и направил его стихийную силу к достижению своих целей, отнюдь не народных. Разнуздали, чтобы поработить, – говорит И.А. Ильин. Поэт Владимир Луговской, участник гражданской войны в юные годы, в зрелые стал догадываться об истинной подоплёке событий:
Шайки, банды, батьки рубались в конском топоте,
С государств двухдневных собирая дань.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И «Яблочко» катилося от моря и до моря.
То яблочко румяное беспутный ветер гнал,
Катилось по дороге разлуки, смерти, горя,
И намертво сменял его «Интернационал!..
Древнюю волю, которой дышало «Слово о полку Игореве», которая отрыгнулась в русской революции, преобразило христианство, – считал И.В. Киреевский («В ответ Хомякову»). Народ славил своих богатырей, но в христианской стране их место стали занимать светочи духа – святые, первыми из них были страстотерпцы Борис и Глеб, пожертвовавшее свои жизни ради мира на Руси. Осуждаются междоусобные брани, взаимные обиды князей, требовавших отмщения, должно теперь разрешать в духе христианской братской любви.
Русская письменная литература, жизнь христианская начинались с Евангелия, вызваны духом Христовым. «Слово митрополита Иллариона» берёт во главу угла евангельский смысл жизни: вначале закон, потом благодать и истина. Таково предначертание всякого развития: мировой истории, становления Руси, каждой личности. Самым распространённым и читаемым жанром являются жития святых.
В первые века христианства в России авторы житий особенно отмечали в духовной жизни святых внутреннюю борьбу – преодоление бесовских наваждений, помыслов, соблазнов. Характерны в этом смысле жития Исаакия, ученика св. Антония, Никиты в «Киево-Печерском патерике». Тогда личные слабости представляли большую опасность для веры, чем непонимание или сопротивление среды. К семнадцатому веку положение меняется: духовная борьба святых направлена не внутрь себя, а во внешний мир. У Петра и Февронии, в одноимённой повести, не увидим ни сомнений, ни колебаний, утрата княжеской власти для них ничто по сравнению с верностью заповедям Христовым. Знаменитый протопоп Аввакум в житии излагает свои убеждения: «Сице аз, протопоп Аввакум верую, сице исповедую, с сим живу и умираю». Правда: он жил и умер, отдавая себя всего борьбе с «никонианами».
Переключение внимания с борьбы духовной внутренней на внешнюю имеет причины в отношениях с Западом. Тютчев уподоблял Россию могучему утёсу, который тщетно пытается поколебать революционный прибой западного моря («Море и утёс»). Архимандрит Константин Зайцев («Чудо русской истории», Москва, 2000), Л.А. Тихомиров («Монархическая государственность», Москва, 2006) на большом фактическом материале, строго и с любовью осознанном, показали истинные смысл и значение русской государственности, русский общественной и бытовой жизни, одухотворённых православной верой, их силу и жизнеспособность в тяжелейших условиях исторических. Смысл и значение, не понятые западными и западничающими историками и философами.
Западные поползновения «просветить» Русь явственны после татаро-монгольского ига: начавшись созидательно, продолжились разрушительно. При царе Иване III Успенский храм в Московском кремле строили итальянцы, однако по образцам старинных православных храмов города Владимира. В семнадцатом веке учёба у иностранцев получила иной характер. Савва Грудцын, герой одноимённой повести, чтобы освоить западные методы войны, новое оружие, продаёт душу дьяволу. Новому и полезному учиться надо, спору нет, только зачем ради этого душу дьяволу продавать – терять себя, свою культуру, отеческие веру, разум, быт? В это время письменная литература утрачивает житийный характер, становится мирской, бытовой, а то и авантюрной («Повесть о Фроле Скобееве»). Там называемая «демократическая сатира» доходит до кощунства – пародирует церковную службу.
Максимилиан Волошин видел основания для бунтарского взрыва на Руси не в одних внешних обстоятельствах. Были причины внутренние. Древняя воля русского человека, о чём говорилось ранее, преображённая, организованная и направленная на творчество жизни, представляла созидательную силу. Когда её мощь не вся уходила в дела созидательные, излишки, оставшиеся без употребления, не просвещённые светом Христовым, подспудно накапливались, в удобное время прорывались разрушительно. Остаточная незанятая сила древней воли проявлялась не только в Разинском бунте, но и в реформах царя Петра. Недаром сказано: воля довоюется до неволи. Ежели «Повесть о Петре и Февронии» – при царе Иване Грозном или накануне его правления – проповедовала «смиренное самодержьство», то, как сказал Пушкин, все сословия России были равны перед дубиною царя Петра. Его власть, реформаторская деятельность не останавливались ни перед святыней Церкви, ни перед отеческими преданиями, ни перед родным бытом. Он разрушал своё и заменял чужим ради усвоения западных достижений в технике или организации войска. Ежели Савва Грудцын ради той же цели продал свою душу дьяволу, то царь Петр – душу всего русского народа.
В нашей литературе домонгольского периода сохранились следы интереса к древней греческой словесности и мысли, может быть, даже – влияния. В послепетровское время наша культура воспринимала античность не прямо, а через западные источники. Да и вся наша новая литература возникала из подражания западной. Жития святых стали непонятны, скучны, – подавай нам романы о нас самих, о наших страстях и страстишках. А тут ещё новая образованность: кто и не читал Гегеля, узнал от других его идеи. Гегель утверждал: во всемирно-историческом развитии человечества активно участвовали греки, итальянцы, испанцы, французы, англичане, германцы. «Огромную славянскую нацию» он исключает, ибо она «не выступала как самостоятельный момент в ряду обнаружений разума в мире».
Как же восстать против такого авторитета! Мы до сих пор в понимании истории во власти Гегеля и не хотим понять Киреевского и Хомякова, Данилевского и Леонтьева, Льва Тихомирова и Ивана Солоневича…
А тогда горячий и искренний Белинский, последовавшие за ним разночинные интеллигенты, даже высший слой образованных людей, уверовав в доктрину немецкого гения, возжелали нарядить русскую душу в немецкий мундир либо в другой – только иноземный. Тургенев после «Записок охотника» и «Дворянского гнезда» оказался в «дыму» западничества. Гончаров и драматург Островский не избежали влияния революционно-демократической идеологии. Лев Толстой, могучий и самобытный ум, хотя и не поддался западническим веяниям, зато изобрёл свою рациональную философию истории (эпилог «Войны и мира»), а в религии попал под влияние восточных верований.
Дальше – больше. Горький, с детства возненавидевший русский провинциальный быт, предпочитает деклассированного босяка – крестьянину, а последовательному и самобытному развитию России – революцию. Маяковский в «Левом марше» обещает загнать «клячу истории»…
После свершившейся революции случился надлом революционного настроя в литературе и стране. Шолохов, изображая гражданскую войну («Тихий Дон»), стоял как бы над схваткой или, точнее, сострадал и красным и белым, составлявшим один народ. Как только он в «Поднятой целине» занял позицию ближе к красным, великого романа не получилось. Книга «Они сражались за родину» вовсе не написалась: не возвысился автор до осознания исторически сложившегося духовного единства народа – святой Руси, где невозможно деление на красных и белых.
Борис Пастернак, захваченный более яркостью трагического переворота в жизненном укладе России, чем идеями революции, в поздней лирике, в «Докторе Живаго» отнесётся в свершившемуся как к неизбежному, но чуждому: что бы ни происходило в стране и мире, человек-личность вопреки всему должен оставаться самим собой, «быть живым, живым и только, живым и только до конца».
У Пантелеймона Романова в романе «Русь» речь не о России с её богатым историческим опытом в войне и мире, а как бы о Руси времён призвания варягов: добытое за века растеряно, куда и как идти – неведомо. В стародавние времена сами выбирали правителей, тех, кого знали и желали, а теперь приходили незваные и делали, что сами хотели. Такова страна в канун революционных потрясений.
Позднее горькое похмелье: избран ложный путь. Без нажитого веками наследия, без Бога и веры жизнь бессмысленна, страшна. А был ли иной выход? Такой неутешительный, трагический взгляд на реальность в лирике, романах «Мелкий бес», «Заклинательница змей» Фёдора Сологуба.
Михаил Булгаков рисует страшные картины разрушения исторической России дьявольскими силами («Белая гвардия»), драму русского самосознания в послереволюционной стране: даже лучшие люди в борьбе с революцией пользуются внушениями сатаны. Вот уж, действительно, парадокс из парадоксов!
Николай Гумилёв далёк от революции, ближе к смирению и покаянию перед Богом, за это и казнён:
Я не прожил, я протомился
Половину жизни земной,
И, Господь, вот ты мне явился
Невозможной такой мечтой.
Вижу свет на горе Фаворе
И безумно тоскую я,
Что взлюбил и сушу, и море,
Весь дремучий сон бытия…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
С этой тихой и грустной думой
Как-нибудь я жизнь дотяну,
А о будущей Ты подумай,
Я и так погубил одну.
Созвучна «грустная дума» Гумилёва с духовной печалью Лермонтова: «Земле я отдал дань земную Любви, надежд, добра и зла. Начать готов я жизнь другую…» («Гляжу на будущность с боязнью…»)
У Клюева и Есенина тоже наступило отрезвление после угара революцией. Клюевские религиозные стихи основательно и сознательно панетистичны: Природа во всей её полноте, включая жизнь земледельца, сама творит веру в бога – Себя. Но кто знает, какой переворот совершился в душе поэта за последние, мученические годы жизни? «Инония» и другие богоборческие стихи Есенина – мальчишество, легкомыслие. Он выстрадал очищение своей души от мечтаний и зол богомерзких («Чёрный человек»). Беда только, что сил для жизни новой, для выхода на традиционную стезю русской литературы у него не осталось.
Отечественная война 1941 – 1945 годов, послевоенные годы явили в литературе немыслимое для господствующей коммунистической идеологии понимание исторической, дореволюционной России. У Твардовского в «Василии Тёркине», в главе «О потере», написанной в 1942 году, читаем: «Сколько лет живём на свете? Двадцать пять!» Отсчёт от 1917 года, как принято официальной доктриной. И тут же решительное, другого духа уточнение: «Сколько лет живём на свете? Тысчу?.. Больше! То-то, брат!» Отверзлось душевное зрение, увиделось величие исторической России, почувствовалась острая на войне нужда в её воинских традициях, духовном опыте. В «книге про бойца» зазвучало как бы житийное: «В бой, вперёд в огонь кромешный Он идёт, святой и грешный, русский чудо-человек» («От автора»).
В военных стихах Бориса Пастернака тоже меняется миропонимание: словно в ожившей старой фреске сливаются образы теперешних и давней поры солдат, светятся радостной новизною впечатления наступающей весны, ожидание близкой победы, освобождения страждущего славянства и чаяние светлого его послевоенного будущего.
Публицистика 40-х годов Леонида Леонова – о величии России, исторической России; в посланиях зарубежным общественным деятелям различимы славянофильские мотивы. Роман «Русский лес» – о русском народе, в духовном опыте которого человеческая свобода осознавалась и ощущалась как свобода от греха и зла, как свобода человека с чистой совестью.
Удивительное и отрадное явление – творчество М.М. Пришвина. Он пережил все прелести революции, гражданской войны, мирного советского времени, однако в его душе, в поведении человека и писателя, не было ни отчаяния, ни ненависти. Учил: не надо бороться с государством, сохраняйте себя, свои личности, собирайте вокруг себя такие же личности, чтобы творить новую действительность. Каждая личность должна жить и судить действительность неоскорблённой – здоровой, чистой – стороной души, как бы душой ребёнка. Такой, какой Лермонтов в стихотворении «Ребёнка милого рожденье…» воспел: «Да будет дух его спокоен И в правде твёрд, как Божий херувим… Пускай глядит он без упрёка На ложный блеск и ложный мира шум…»
«Деревенская» проза и поэзия восходила от сохранившегося в стране мирочувствия и быта сельского жителя к традициям русского крестьянства-христианства: Василий Белов, Валентин Распутин, Василий Шукшин, Николай Тряпкин, Анатолий Передреев… Показательна судьба Николая Рубцова. Провидение наделило его душу чистым и ясным созерцанием святого в русском бытии. Этим созерцанием жила его поэзия, боролась с враждебным миром действительным, искажалась в борьбе, не находя здоровой почвы для развития. Отсюда – гибель человека и поэта, вслед за Есениным и Гумилёвым.
В полной мере не произошло пробуждения исторической памяти в обществе и литературе. Не достало духоподъёмной силы – её обретают в Церкви. Церковь, по лукавому заявлению большевиков, отделена от государства. Не от государства – государство всею свею мощью её угнетало. На деле Церковь отделили от народа жестоким преследованием верующих, разгулом самого грубого атеизма, инерция которого теснит нас и теперь.

2

В 1830 – 1850-х годах славянофилы – Хомяков, Киреевские, Аксаковы, Самарин – положили начало возрождению русского православного самосознания, – таково было требование живой национальной жизни, что не могло не сказаться в художественном творчестве. Наши великие романисты-классики совершенствовали жанр романа, чтобы преодолеть его и выйти из него.
Что такое «Мёртвые души» Гоголя? Почему – поэма? Имел ли основание Константин Аксаков сравнивать её с «Илиадой» Гомера? Белинский – считать её знаменем натуральной школы, то есть критического реализма? Большой разброс оценок произведения свидетельствует, что оно ни то, ни другое. Сам Гоголь объясняет дело. В русской жизни, в русских душах, – пишет он, – стало заметно омертвение, в вере – благодушие, простодушные богомольство и набожность без желания стать лучше. Мельче становится весь мир, пустеет жизнь, в эгоизм и холод облекается всё (Письмо С.Т. Аксакову 18/6 августа 1842 г.). Пошлые черты, выпукло представленные в героях «Мёртвых душ», в какой-то мере – свойства самого автора наряду с дарованным от Бога желанием быть лучшим. Это желание побуждает наделять персонажи поэмы своими дурными качествами, преследовать эти качества в других, чтобы освободиться от них самому. Лишь освободившись от дурного в себе, можно увидеть в людях и жизни доброе и высокое, найти и указать другим поведение для освобождения от пошлости и зла («Четыре письма… по поводу «Мёртвых душ» в «Выбранных местах из переписки с друзьями»). Вот житийные задача и смысл поэмы Гоголя, неосуществлённые в ней. Оказалось, задача и смысл жанра жития несовместимы с жанром романа. Дело нравственного оздоровления России Гоголь продолжил в «Выбранных местах из переписки…», «Авторской исповеди», «Размышлениях о Божественной литургии», завещал это дело-подвиг русской литературе.
«Семейная хроника» С.Т. Аксакова – другое мирочувствие, иное восприятие реальности: восхищение без пристрастия, осуждение без гнева, гармоничность, сродная Пушкину. «Творения Сергея Тимофеевича, это сама жизнь, рассказывающая о себе, – пишет Хомяков, – его «важное приобретение» – «свобода от художественной преднамеренности». Открытым любящим сердцем принимает русскую жизнь, радуется светлому, печалится тёмному. Позже Леонтьев объяснит, что единая самобытная культура народа должна быть многообразна конкретным содержанием – для здорового развитии. Беда, коль самобытность уничтожается чуждым влиянием или в народе, кроме своей, заводится заемная: столкновение враждебных культур до добра не доводит. Аксаков всё это увидел в тогдашней русской жизни и отразил в слове живописном, пластичном. Увидел он, что за внешним лоском западного просвещения в русских людях могут скрываться любые пороки, а в русских людях, верных старине, за кажущейся грубостью открываются ясный ум и великодушное сердце; что лучшие русские люди западного образования и лучшие русские люди, верные старине, способны понимать друг друга, сотрудничать друг с другом. На этом взаимопонимании лучших и должно было строиться будущее России, а не на подавлении доброй старины сомнительными нововведениями. «Он первый из наших литераторов, – продолжает Хомяков, – взглянул на нашу жизнь с положительной, а не с отрицательной точки зрения. Это правда, да иначе и быть не могло. Жизнь развитого человека сопровождается беспрестанным отрицанием; но жизнь коренится и растёт не в отрицании, начале относительном и бесплодном, а в началах положительных – благоволения и любви».
Творческое начало «благоволения и любви» писатель не всегда может сохранить, наблюдая жизнь, отражаемую в романе. Без этого начала из-под пера потечёт желчь, отравляющая читателя. Вот и приходится романисту примирять с жизнью свою душу и читательскую на вставных, как бы внесюжетных моментах. Достоевский в роман «Братья Карамазовы» включает житие старца Зосимы – «Русский инок». У Лескова в «Соборянах» подобное же значение имеет дневник иерея Туберозова. Три романа Гончарова – свидетели его душевной борьбы: он выстрадал своё отторжение от рассудочного практицизма, от революционного нигилизма, от беспочвенного романтизма, художественно доказал их бесплодность. Усмотрел спасение России от катастрофического падения под обрыв, в пропасть: возделывание исторической почвы, ещё сохранённой русской провинцией. Сам Лев Толстой в конце жизни отказался от своих романов ради учительных, проповеднических произведений.
Церковь, согласно Евангелию, учит: не ставьте творения выше Творца, не заблудитесь душою в красотах и прелести видимого мира. У наших великих это учение – основа жизнепонимания и жизнетворчества. А.К. Толстой («И.С. Аксакову»):
…всё, что чисто и достойно,
Что на земле сложилось стройно,
Для человека то ужель,
В тревоге вечной мироздания,
Есть грань высокого призванья
И окончательная цель?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я в них иному гласу внемлю
И, жизнью смертною дыша,
Гляжу с любовию на землю,
Но выше просится душа.
Последнее упование в жизненной борьбе, в радостях и разочарованиях, в душевных муках при торжествующем зле в мире – Божественный Спаситель. В стихотворении Лермонтова «Благодарность» изливается это чувство не перед человеком, а перед Богом. В дореволюционных изданиях личное местоимение «ты» печаталось с прописной буквы – как в рукописи: «За всё, за всё Тебя благодарю я…». Да, благодарность Создателю, упование на Него, хотя, пожалуй, нет ещё ответа на главный вопрос: «что мне Бог готовил, Зачем так горько прекословил надеждам юности моей?»
Тютчев страстно любил жизнь земную, не менее горячо желал осуществления в России окончательной Православной Империи. Испытывая страдания в любви, переживая разочарования от несбывшихся надежд, находит опору во Христе:
О вещая душа моя!
О сердце, полное тревоги,
О, как ты бьёшься на пороге
Как бы двойного бытия!..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Пускай страдальческую грудь
Волнуют страсти роковые,
Душа готова, как Мария,
К ногам Христа навек прильнуть.
О том же «Молитва» Баратынского: «Царь небес! Успокой Дух болезненный мой!.. И на строгий Твой рай Силы сердцу подай».
Любовь к твари, к тому, «что на земле сложилось стройно», превышающая любовь к Творцу – Мудрости, Добру, Красоте, опасно для личности. В.В. Розанов предугадывал, предчувствовал беду России. Потому поразительна степень отчаяния, потрясения, когда случилась революция. Розановский «Апокалипсис нашего времени» можно было бы объяснить неведением будущего, но неведения не было. Значит, решающим оказалось особое пристрастие к миру земному, к плоти.
Наши религиозные мыслители, обладавшие большой силой и свободой ума, – Хомяков, Иван Киреевский, Леонтьев, о. Павел Флоренский, протоиерей Сергий Булгаков – чада Церкви, их разум – верующий, его свобода – внутри Церкви, деятельность его плодотворна.
Вера Достоевского, его «осанна», прошла через горнило сомнений – от «Записок из Мёртвого дома» до «Братьев Карамазовых». Лермонтов в душевных борениях понял: бедственные судьбы людей – это Божье попущение, а не соизволение. «Свет не пощадил – и Бог не спас!» – сказано об А.Одоевском в одноимённом стихотворении. Люди дарованной им свободой пользуются для зла. В гибели Пушкина, как и Одоевского, виновна светская чернь («Смерть поэта»), мелочность и злоба людей разлучают отца и сына («Ужасная судьба отца и сына…»), и так во многих стихах. Другое дело – участие Провидения в судьбах людей для осуществления непонятных нам высших целей: «Не будь на то Господня воля, Не отдали б Москвы!» («Бородино»). Или: «Придёт ли вестник избавленья… Поведать – что мне Бог готовил, Зачем так горько прекословил Надеждам юности моей» («Гляжу на будущность с боязнью…»). Окончание этого стихотворения созвучно с «Благодарностью» упованием на Божью милость:
Земле я отдал дань земную
Любви, надежд, добра и зла;
Начать готов я жизнь другую,
Молчу и жду: пора пришла…
Наоборот, могучий ум и талант привели Льва Толстого вне Церкви к трагическим заблуждениям.
Шмелёв в последние годы жизни, чтобы развязать узлы мучивших его сомнений, пошёл путём о. Павла. Опирался на опыт великой русской классики – от Пушкина, Гоголя до Достоевского. Их творчество не исчерпывалось сознательным, тем более – рациональным. Не питалось наитиями подсознательного, как все современные нам виды искусства. Оно возвышалось до надсознательного, преобразующего сознательное: «Веленью Божию, о муза, будь послушна…» (Пушкин), «Тщетно, художник, ты мнишь, что творений твоих ты создатель…» (А.К. Толстой).
Шмелёв исполнил писательский духовный долг вместе со своими героями. Он шёл с ними через муки сомнений, ошибок, грехопадений – к подвигу, борьбе и победе над бесовскими соблазнами, к обретению веры и верности, обретению истинной веры вместо предрассудка, носящего её личину. Автор и герои черпали силы в любви земной, в которой, по о. Павлу, не может не быть лучей любви Небесной, – ведь Бог, наш Творец, есть Любовь. Души любящих открываются навстречу велениям Божьим. Да, в просветлениях после падений научались они духовной зоркости, чтобы «в радостях и томлениях бытия земного» различать «План», «Руку ведущую» к «Путям небесным». Благотворны страдания души, жаждущей правды: земные противоречия разрешаются в гармонию, дарованную свыше благодатью: «Евангелие… Тут – всё».
Так завершается житие героев, житие писателя; жанр романа преображается в жанр жития, духовные образы героев становятся существеннее, чем их портреты внешние, – как в иконе.
Бесконечность замкнулась: от жития через роман к житию. Это суждения, надежды верующего разума, духовное восприятие верой Божьего веления, замысла Божьего о человечестве. Мудрое, Доброе, Прекрасное – всё лучшее в человеке и народе – замысел Божий, но как он исполняется нами? Жизнь земная может направиться в другое русло, надежды могут не осуществиться – не потому, что неосуществимы, а потому, что мы злоупотребили дарованной свободой, отвергли замысел Отца, Сына и Святого духа о нас. Стало быть, услышим горькое для нас слово Сына: «Иерусалиме, Иерусалиме… колькраты восхотех собрати чада твоя, якоже кокош гнездо своё под криле, и не восхотесте. Се оставляется вам дом ваш пуст». (Мф. 23, 37 – 38; Лк. 13, 34 – 35).Иван РОГОЩЕНКОВ г. ПЕТРОЗАВОДСК

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.