НЕ ЛЕВЕЕ СЕРДЦА

№ 2007 / 43, 23.02.2015


Алла Цукор: – Сергей Артёмович, до определённого времени ваша жизнь текла довольно гладко. Вы окончили Литературный институт, жили близ Москвы, работали в министерстве печати, издавали книги, публиковались в толстых журналах… Про таких литераторов говорят – баловень. И вдруг – Север. Мне думается (и не только мне), причины для такого поворота в судьбе должны быть весьма неординарными. И ведь что удивительно – прижились на Севере, да не в городе, а в небольшой деревеньке! Приоткройте для нас «покрывало Изиды», ведь на такие, прямо скажем, героические поступки шли только комсомольцы-добровольцы.

Сергей Луцкий: – Насчёт героизма, пожалуй, слишком сильно сказано. Я не считаю, что люди, ныне живущие на Севере, в том числе в деревнях и небольших посёлках, такие уж экстремалы. Они живут в хороших, по российским меркам, условиях, материальных и бытовых. Скажем, в Архангельской или Вологодской областях всё намного хуже. Кому лиха пришлось хлебнуть, так это первопроходцам, тем, кто осваивал нефтяную целину. А мы, приехавшие на Север в конце 80-х и начале 90-х, застали в основном отголоски прежних трудностей.
Что же касается причины, побудившей сменить московскую жизнь, мне нравится версия Николая Коняева. В предисловии к моему сборнику избранной прозы «Ускользающее время» он пишет об обычае, который существовал у художников средневековой Японии. Выработав свой стиль и добившись в определённой местности признания, эти художники уходили туда, где их никто не знал, и начинали всё заново. В пределах отпущенного срока они пытались прожить ещё одну творческую жизнь, отразить окружающее под другим, новым углом зрения.
Возможно, нечто подобное хотел сделать и я, полностью не отдавая себе в том отчёта. Действительно, изо дня в день ездить на службу, видеть вокруг себя одни и те же лица, заниматься одними и теми же по сути делами… Это выматывающее душу однообразие стало сказываться и на литературной работе. Мне захотелось встряхнуться, начать писать по-новому, более раскованно и свежо. Тем более что цензура в её классическом виде исчезла, а это давало свободу выбора тем и изобразительных средств. Сработало, видимо, также извечное российское стремление к перемене мест. Однако я слукавил бы, сказав, что дело только в этом. Разумеется, были и сугубо житейские причины, побудившие сменить Подмосковье на Югру. И я благодарен этому краю. Здесь я смог почувствовать себя более уверенно и как литератор, и как обычный человек, которому не чужды заботы о хлебе насущном.
А.Ц. Приехал Сергей Луцкий в деревеньку Большетархово, обновил, подобно средневековому японскому художнику, свой взгляд на мир, и одна за другой стали появляться на свет повести «Затмение», «Снохач Бусыгин», «Варианты Надежды Вилоровны», другие произведения… Мне думается, причины лежат всё-таки глубже. За последние полтора десятилетия российское литературное сообщество кардинально изменилось, разделилось на два основных течения: писателей, последователей русской литературной традиции, и писателей, приверженцев западной школы. По амплуа вы считались (по крайней мере, мной) писателем русской традиционной школы, и вдруг стали экспериментировать в области постмодернизма. Вспомним то же «Затмение» или «Варианты Надежды Вилоровны». Что это – веяние новых стилей или же существенный перелом в вашем художественном осмыслении жизни?
С.Л. Для меня новость, что я постмодернист. По крайней мере, сам себя таковым не считаю. Может быть, я и пытаюсь внести какие-то новые элементы в традиционную для прозы нашего региона стилистику, но сами по себе эксперименты с языком меня интересуют мало. Был такой хороший поэт Василий Фёдоров, который, отвечая на вопрос, как он относится к левому искусству, сказал: «Я за левое искусство. Но за то, которое не левее сердца». Разделяю такую позицию. Не стану утверждать, что постмодернизм это плохо. Каждый, что называется, выбирает по себе. Речь о том, что ближе мне. А мне ближе реалистическая традиция в её, скажем так, историческом развитии.
А.Ц. Происходящие ныне в русской литературе процессы западные слависты называют возвращением русской культуры в мировую, а русского общества – в мировое сообщество. Но такая стремительная интеграция больше походит на экспансию западной культуры в Россию, которая порождает интенсивные перемены в духовной жизни россиян.
Писатели, последователи русской традиционной школы, обеспокоены происходящим и расценивают это, как разрушение типа культуры, который складывался у нас веками. Мне бы хотелось узнать, Сергей Артёмович, как вы расцениваете западное влияние и считаете ли это «вхождением в семью цивилизованных народов»?
С.Л. Было бы наивно отрицать влияние западной культуры (и литературы в частности) на русскую. В силу особенностей России оно существовало всегда. Пушкин, Лермонтов, Тургенев, другие наши классики многому научились у французов, англичан и немцев. Это дало толчок русской литературе, которая во второй половине девятнадцатого века превратилась в ведущую. И, в свою очередь, стала оказывать влияние на мировую культуру. Скажем, классик англоязычной литературы Д.Голсуорси считал себя учеником Льва Толстого. Основательно повлияли на мировую литературу Достоевский, Чехов, некоторые другие наши большие писатели. Иными словами, происходит взаимопроникновение и взаимодействие русской и западной литератур, и происходит оно постоянно. Дело в конце концов не в приоритетах. Главное, чтобы это было на пользу той и другой литературам.
Схожие процессы существуют и сейчас. Мир всё больше приобретает черты единого культурного пространства, так что избежать взаимовлияния невозможно. Разве что понадобится вновь возвести железный занавес. На нынешнем этапе, думаю, влияние по преимуществу ощущаем мы. Современная русская литература стала более раскованной и склонной к экспериментам. Говорю не о той, которую называют постмодернистской. Речь о классической традиции, у истоков которой Гоголь, Лев Толстой, Чехов, Шолохов, Леонов и другие наши мэтры. Классическая традиция, на мой взгляд, отнюдь не исчерпала себя, она обладает серьёзным потенциалом для движения вперёд.
А.Ц. Всегда ли идея произведения совпадает у вас с художественным воплощением? Герои ваших повестей достоверны, но большинство из них – Бусыгин («Снохач Бусыгин»), Василий («Страсти по Василию»), Кирюхин («Затмение») – руководствуются в своих поступках преимущественно эмоциями и инстинктами. На мой взгляд, недостаёт социальных обобщений, напряжение присутствует прежде всего в художественных приёмах автора – тектонические сдвиги, нагнетание напряжения в пространстве… В этом – правда всей жизни, правда вашего авторского взгляда или же правда отдельной части общества в отдельное время? А может, это писательский вымысел, мастерски сделанный художественный текст в стиле современных веяний?
С.Л. Столько вопросов сразу… Ладно, давайте разбираться. Итак, идея произведения и её художественное воплощение. Разумеется, я стремлюсь, чтобы одно соответствовало другому. Скажем, в «Снохаче Бусыгине» хотел дать почувствовать читателю состояние пожилого человека, оставшегося всем своим существом в минувшем времени и в силу этого неизбежно отодвигаемого на обочину жизни. Для большинства людей подобное – драма, которая переносится с той или иной степенью остроты. Основная идея, прибегая к гастрономическим терминам, это котлета. А сюжет, герои, их взаимоотношения и пр. – всего лишь гарнир, не столько обрамляющий эту идею-котлету, сколько раскрывающий её. И от того, в какой степени составляющие гарнира продуманы и соотнесены между собой, зависит, ощутит ли читатель авторский замысел, проникнется ли им. Понятно, читатель должен быть подготовленным, в литературном отношении грамотным, чтобы почувствовать: «Снохач Бусыгин» – повесть об одиночестве. О том одиночестве, которое возникает с годами. А в конечном счёте – об одиночестве человека в жизни, об одиночестве среди других людей, тоже в той или иной степени одиноких.
Вряд ли я как автор буду интересен любителям триллеров или женских романов. Серьёзное произведение требует от читателя работы мысли, стремления понять, ради чего написано произведение. Развлечение – отнюдь не задача настоящей литературы. И вот когда авторская идея, подобно туше кита из океана, поднимается из недр повествования, тогда подготовленный читатель бывает вознаграждён. Идея, выраженная в нескольких фразах прямым текстом, и идея, возникающая в сознании человека по прочтении произведения, – не одно и то же. Вынесенная из произведения, она эмоционально более глубока, объёмна и действенна.
Что касается социальных обобщений. Мы как-то с вами уже дискутировали, насколько типичен мой Кирюхин из повести «Затмение». Вы видели одних людей, которых горбачёвская перестройка и последующие ельцинские безобразия практически не коснулись. Я же видел итээровцев наукограда Жуковского, по которым события конца 80-х и начала 90-х ударили очень больно. Они, золотые головы, работающие на военную авиацию и космос, оказались ненужными новой власти, уникальные КБ и НИИ по сути были разогнаны. Разумеется, спустя лет десять власть спохватилась и теперь пытается восстановить военно-промышленный комплекс страны. Традиционная русская беда: героическое преодоление трудностей, которые сами себе создаём. Но речь сейчас не об этом. День из жизни кандидата наук Кирюхина, по моему замыслу, должен был продемонстрировать ещё одну российскую беду – неуважение власти к человеку. И как писатель я рад, что сумел показать это достаточно впечатляюще. Это не комплимент себе, любимому, – сужу по количеству переизданий (от окружного альманаха «Эринтур» до столичной «Роман-газеты») и по реакции разных людей на повесть «Затмение». В том числе и по вашей реакции, Алла Ивановна. И уверен, тяжело пережил события конца 80-х и начала 90-х не один житель наукограда Кирюхин. Большая часть народа была обманута, обобрана и брошена на произвол судьбы политиками. А в экстремальных ситуациях люди и живут в основном эмоциями, инстинктами – не до умствований. Так что считаю ситуацию с Кирюхиным вполне типичной.
Если же говорить о «правде всей жизни», не уверен, что во всей полноте её удалось отразить даже гениям литературы Толстому и Шекспиру. Моя задача скромнее. Всё мной написанное – только стёклышко в мозаике всеобщей правды жизни. Если, конечно, таковая существует вообще.
А.Ц. Сергей Артёмович, в издательстве «Сократ» вышел сборник «Варианты Надежды Вилоровны», в которую вами была включена одноименная повесть. Она вошла также в книгу избранной прозы «Ускользающее время». И, видимо, не случайно.
«Варианты Надежды Вилоровны» отличается от повестей «Страсти по Василию», «Затмение», «Снохач Бусыгин» и большинства других ваших произведений, где главные герои – мужчины. А тут – судьба женщины, москвички, интеллигентки, внешне весьма цинично настроенной к жизни и окружению. Повесть – внутренний монолог, точнее – медитация, ещё точнее – рефлексия Надежды Вилоровны. Её размышления, полные сомнений и противоречий, анализ собственного психологического состояния, реакций на возникающие ситуации… На мой взгляд, это обусловило некоторую статичность повествования, недостаток динамики. Но речь сейчас не об этом. По сути, за событиями повести прочитывается психологическая драма, где при всём внешнем благополучии бытия героине по-настоящему выпал один-единственный счастливый день в жизни – я имею в виду концовку повести, заключительный, так сказать, аккорд. Повесть об этом?
С.Л. Вы заговорили о произведении, которое мне особенно дорого. Понимаю, это ересь – такие вот слова. В писательском сообществе принято утверждать, что для автора все его произведения одинаково дороги, как дороги бывают дети. Так оно, в общем-то, и есть. Но всё-таки дети бывают более любимые и менее любимые. В глубине души со мной согласятся как отцы, так и матери.
Чем же «Варианты Надежды Вилоровны» мне так симпатичны? Во-первых, здесь удалось передать атмосферу первых постперестроечных лет. По крайней мере, надеюсь на это. Само по себе подобное – непростая творческая задача, её выполнение приносит удовлетворение. Начало девяностых, когда Ельцин и его окружение, придя к руководству страной, перестали заигрывать с народом – крайне любопытное и показательное время. Проявились родовые признаки российской власти. Опять стало возможным пренебрежительное отношение к простому человеку, были забыты лозунги, благодаря которым Ельцин и его команда обосновались в Кремле, ко всему прочему стал нарастать криминальный беспредел, происходило множество других типичных для 93 – 94 годов событий. Москва в качестве места действия выбрана осознанно. Политическая и общественная жизнь в столице всегда идёт на шаг впереди, чем в остальной России. Так что новые тенденции заявляют здесь о себе раньше и очевидней.
Но, конечно, реалии постперестроечных лет не главное в повести. Они только фон для судьбы главной героини, тот самый «гарнир», о котором уже говорилось. Я не могу с Вами, Алла Ивановна, согласиться, что Надежда Вилоровна циник по жизни. Прагматик – да, как и большинство москвичек. Причём прагматизм её зачастую поверхностный, неглубокий. Основная отличительная черта моей героини – тяга к необычному, яркому, броскому, выходящему за пределы повседневности, которая кажется ей серой и неинтересной. Отсюда увлечение иностранной культурой, в частности, кино, французским шансонье Шарлем Азнавуром, фантазии на тему своего индийского происхождения и т.п. В этом стремлении к необычному берут начало и особенности личной жизни. Надежда подгадывала время своего отпуска на море таким образом, чтобы отдыхать вместе с обучающимися в Советском Союзе иностранными студентами. Они – носители другой культуры, других обычаев, нравов и потому кажутся главной героине повести намного интересней соотечественников.
Показательны в этом смысле и самые длительные отношения Надежды с мужчиной. Её избранник не обычный москвич, а колоритный гражданин ныне независимой, а раньше входившей в состав СССР среднеазиатской республики. Поначалу Надежде интересным кажется и сын маминой приятельницы Никита с его каштановой бородкой-эспаньолкой. Поняв, насколько этот человек зауряден, она отдаляется от него, несмотря на то, что дочь Никиты Мальвина-Алёна ей очень симпатична.
Или взять такое. Стремление к необычному заставляет Надежду подружиться с Лилей, вокруг которой в их НИИ существовал некий романтический ореол. Тягой к новому, свежему обусловлен интерес Надежды Вилоровны и к перестройке. Моя героиня живо интересуется происходящим, она активистка митингов, принимает участие в знаменитой первомайской демонстрации на Красной площади, согнавшей Горбачёва с трибуны. А что, как не стремление к необычному, ещё неизведанному поведение Надежды ночью во владимирской гостинице?..
Теперь о самом счастливом дне в жизни героини. Если подходить строго, это не только день, когда Надежда вместе со студентами-латинцами и своим новым возлюбленным оказываются в альпийских лугах, в их чистоте, свежести и солнечном просторе. Она умеет наслаждаться музыкой, получает удовольствие от искусства и жизни вообще. Но у каждого из нас бывают пики счастья, которые обычно выпадают на молодость. Казалось бы, и позже случаются счастливые часы и дни, но, как правило, в память врезаются те, что выпали на начало жизни. Такова уж, видимо, особенность человеческой психики. Не зря один из героев известного американского писателя Курта Воннегута кричит вслед человеку, которого принял за волшебника: «Верни мне молодость!..» В юности всё воспринимается свежее и острее. Молодое счастье, если можно так выразиться, счастливее, ярче счастья зрелого и тем более пожилого человека.
А. Ц. Лично мне близка линия переживаний героини, связанных с её дедом. Не видавшая деда, она узнаёт его – революционера-идеалиста – по письмам, которые тот писал из ссылки к будущей жене. Искренность веры деда в революцию настолько глубоко трогает Надежду, что чтение становится для неё «священным» отдохновением души. В ней начали борьбу циник и идеалист. Неожиданно для себя читатель замечает в Надежде Вилоровне не столько родовое, сколько архетипическое сходство с дедом. Именно дед и по сути чужая девочка Алёнка открывают в ней истинную человеческую природу. Остальное – любовные дела, работа, мнимая дружба, треволнения, связанные с горбачёвской перестройкой, – наносное, так сказать, жизненный ил… В повести чувствуются ностальгические ноты. Может быть, дело в Москве, москвичах, в ваших друзьях-прототипах?
С.Л. Не думаю. Ностальгировать можно и вне литературных занятий. Художественное произведение, считаю, должно строиться на более прочном фундаменте. Что же касается цинизма моей героини, ещё раз должен сказать, это не так. Настоящий циник, достаточно умный и проницательный, – персонаж по прозвищу Мерзавец, как окрестила его про себя Надежда. Она же, наоборот, из разряда людей, для которых «тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман». Потому-то окончательно и порывает с Мерзавцем, когда тот пытается раскрыть глаза прекраснодушным Толику и Ганнусе на подоплёку событий в Беларуси. В повести есть ещё один персонаж, который с полным правом можно назвать циником. Это пытающаяся ловить рыбку в мутной постперестроечной воде коллега Надежды по службе в министерстве, а затем в журнале Родневских. Если в характере Мерзавца не всё однозначно, то Родневских способна вызвать отвращение.
А относительно переклички сущности моей героини и её деда Степана Мефодьевича – я с вами во многом согласен. Стремление к справедливому мироустройству, к возвышенным, чистым отношениям между людьми у них родовое. Другое дело, что прекраснодушие в следующем поколении перерождается в цинизм. Потому что новое поколение видит, к чему на деле привели жертвы предшествующего. Вспомним отца Надежды, Вилора Степановича – сына Степана Мефодьевича, названного в честь Ленина (Вилор – аббревиатура слов: Владимир Ильич Ленин организатор революции). Надеждиному отцу порой удаётся рассмотреть изнанку романтизируемых событий. В этом он похож на Мерзавца. И неслучайно Надежда ощущает свою зависимость от Мерзавца и испытывает – почти по Фрейду – тягу к нему. Но сущность всякого нормального человека такова, что ему хочется верить в хорошее. Грязная подоплёка жизни для нормального человека отвратительна, он не хочет её знать. Потому-то маятник, качнувшийся в одну сторону (Степан Мефодьевич), затем качается в другую (отец Надежды), а потом опять возвращается в прежнее положение (Надежда). И так, на мой взгляд, происходит из поколения в поколение.
А.Ц. Считается, что название произведения это квинтэссенция основной авторской идеи. Если дело обстоит именно так, то из всех вариантов, которые жизнь предлагает вашей героине, она в конце концов выбирает самый расхожий, самый женский, скажем так. Надежда готова терпеть никчёмного Никиту, лишь бы быть рядом с его дочерью. Побеждает материнский инстинкт. И даже не в чистом его виде, а что-то вроде эрзаца, заменителя – Алёна ведь ей не родная. Не снижает ли это образ, не сводит ли на нет всё то незаурядное, что вы как автор вкладывали в Надежду? Или вы считаете, что таково женское предназначение – семья, дети?
С.Л. Ну, не столько я считаю, сколько Лев Николаевич. Вспомним метаморфозы, произошедшие к концу романа с Наташей Ростовой… А если серьёзно, вы почувствовали то, что я хотел выразить. Бунтуя в начале жизни против обыденности существования и пройдя через различные искусы, Надежда в конце концов приходит к тому, против чего бунтовала. А это не так уж мало – готовность жить для других людей. Иными словами, душа героини совершила виток по спирали, поднялась на более высокий уровень восприятия, казалось бы, заурядных вещей. Ничего развенчивающего, унизительного для Надежды в этом не вижу. Я старался не упрощать процесс перемен в духовном мире своего персонажа, а сделать его естественным. Настоящих ценностей в жизни не так уж много. Почти неосознанно, более повинуясь инстинкту, но моя героиня всё же приходит к их пониманию. А это дорогого стоит.
А.Ц. И в заключение ещё раз о постмодернизме.
По существу он был призван подготовить почву для новой идеологии. Но в итоге это изначально деидеологизированное, существующее вне поля системности, эклектичное и хаотичное явление стало восприниматься обществом не как мода, а как новая идеология. И, нужно сказать, оно в этой роли себя ощущает комфортно. Не странно ли?.. И ещё. Как вы думаете, какое «главное» литературное направление зреет (если, конечно, зреет) за постмодернизмом?
С.Л. Серьёзные вопросы. Постмодернизм, если уж быть до конца откровенным, бесплоден. В какой-то степени он заполнил освободившуюся нишу соцреализма (природа, как известно, не терпит пустоты), но не способен предложить положительной идеи и консолидировать нацию – то, чего требует время. В том числе от искусства.
Что идёт следом? Мне близки направления в современной русской литературе, представленные именами Юрия Козлова, Александра Проханова, Юрия Полякова. Любопытен Виктор Пелевин. Строго говоря, эти писатели продуктивно работали и до того, как заговорили о постмодернизме.

Алла ЦУКОР – Сергей ЛУЦКИЙ
СУРГУТ – НИЖНЕВАРТОВСК

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.