Баба Нюся

№ 2007 / 49, 23.02.2015


Учёный-языковед, переводчик, мемуарист и прозаик Ирина Борисовна Голуб родилась 5 мая 1932 года в Киеве в семье известного украинского писателя Бориса Антоненко-Давидовича и художницы Натальи Карпенко. Ей было три года, когда арестовали отца (находился в лагерях более двадцати лет, реабилитирован в 1957 году), вскоре арестовали и мать. Воспитывала её бабушка. Воссоединившись в 1944 году с освобождённой из заключения матерью, жила в городе Злынке Брянской области. Окончила литературный факультет Новозыбковского педагогического института и аспирантуру Киевского педагогического института имени Горького, защитила диссертацию и с тех пор занимается научно-педагогической деятельностью. Имя профессора Московского государственного университета печати И.Б. Голуб широко известно: учебники, написанные ею в соавторстве с профессором Д.Э. Розенталем, её книги «Уроки русской орфографии», «Основы красноречия», «Основы риторики», «Русский язык без репетитора», «Русский язык и культура речи», «Стилистика русского языка», «Конспект лекций по литературному редактированию» и многие другие предназначены не только для школьников, студентов, филологов, но и для более широкого круга в качестве справочных пособий. Во времена застоя, когда Б.Антоненко-Давидовича травили, «разбирали» персональные дела и изымали его рукописи, Ирина Голуб сохранила «Сибирские новеллы» и другие произведения отца, перевела их на русский язык и уже в постперестроечные годы издала со своим предисловием посмертную книгу писателя «Прочитайте после моей смерти…». Она – автор книги воспоминаний «Мой отец – Борис Антоненко-Давидович», изданной на украинском языке в Австралии и Украине. В этом году увидела свет её книга «В Швеции под стеклянным колпаком», повествующая о командировке автора в Стокгольмский университет, поводом для которой стало не преподавание русского языка, а секретное задание КГБ. Удалось ли выполнить его и как проходила «операция», вы узнаете, прочитав эту искреннюю и приключенчески увлекательную книгу известного лингвиста. Перу Ирины Борисовны Голуб принадлежат также повесть «Девочка и война» и рассказы, знакомство с которыми только предстоит массовому читателю. Один из рассказов предлагаем вашему вниманию.

Леонид ГОРОВОЙ

Мы жили в Киеве с бабушкой, а мама была в ссылке в Казахстане. Её как жену «врага народа» арестовали в 19З8 году и осудили на пять лет.
Я очень любила свою бабушку, мать моей мамы, Анну Павловну Карпенко. Она в молодости учительствовала в сельской церковноприходской школе, пела в церковном хоре. А когда вышла замуж за священника отца Иосифа, сама стала руководить этим хором. У неё был ангельский голос, она пела по нотам, и в хоре у неё пели «на четыре голоса», как вспоминала баба Нюся.
Она родила пять детей, но самая младшая – Зиночка – умерла от дифтерита. Всю жизнь она о ней горевала. Остальные дети – два сына, Коля и Саша, и две дочери, Наташа и Галина, жили долго.
Бабушка после революции и гибели мужа осталась жить с моей мамой и помогала ей по дому – готовила и воспитывала меня, потому что мама много работала, чтобы содержать семью. Бабушка была замечательным моим другом, самым близким мне человеком и стала единственным родным существом после ареста мамы. Я обнимала её, целовала каждую её морщинку, гладила её седые волосы, и мне казалось, что лучшее её нет в мире.
Бабушка видела своё предназначение в спасении меня, когда маму забрали, и целиком посвятила мне свою жизнь. Помощи нам ждать было не от кого, мы остались одни в целом свете.
В начале войны бабушке было лет семьдесят, она болела, работать не могла. Жили тем, что продавали вещи. Из прежней большой комнаты мы перебрались в маленькую комнатушку во флигеле нашего двора на втором этаже, водопровод там был, но в уборную нужно было ходить во двор. Деньги, полученные за квартиру, были положены в сберкассу, но из-за войны мы не могли их взять: выдавали только по двести рублей в месяц. Запасов бабушка не сделала, и нас ожидала голодная смерть. До прихода немцев в Киев мы кое-как дотянули, а в оккупированном городе и надеяться на спасение не приходилось. И всё же бабушка верила в счастливый исход. Молилась и утешала меня.
Об испытаниях, выпавших на нашу долю за время фашистской оккупации, можно рассказывать и рассказывать, но сейчас я хочу поведать о том, как последние свои дни жила моя любимая бабушка и как я старалась ей помочь.
…Сентябрь 1943 года, советские войска приближались к Киеву, и немцы приказали всем, кто ещё остался в городе (а многих они уже угнали из Киева), переселиться на окраины, центр был объявлен запрещённой зоной. В два дня нужно было уйти из дома под страхом расстрела. (Наш парализованный сосед не мог двигаться, он остался в комнате и был расстрелян в своём кресле – это потом узнали те, кто тайно вернулся посмотреть, что там творится).
Нам с бабушкой идти было некуда, но мамины друзья принесли нам записку с адресом детдома, находившегося за пределами запрещённой зоны. Эти добрые люди надеялись, что директор детдома сжалится над дочкой писателя, репрессированного при советской власти, и приютит её. В этой записке указывалось, что я сирота, родители арестованы большевиками.
Мы с бабушкой самые ценные вещи сложили в плетёную корзину, и соседка её подняла на чердак, куда прятала и свои вещи. А самое необходимое из одежды бабушка положила в два мешочка, и с ними мы вышли из дома, оставив дверь незапертой (ведь если придут грабители, то они всё равно взломают дверь, а так – войдут, посмотрят, что взять тут нечего, и уйдут с Богом). Бабушка рассуждала разумно, и я во всём была с ней согласна.
На киевских улицах были толпы беженцев: все устремлялись на окраины. Мы тоже медленно двинулись в сторону улицы Саксаганского, по указанному адресу. Но бабушке было очень трудно идти, она то и дело останавливалась отдохнуть, а затем моя бабуся, обессиленная, опустилась на асфальт и сказала:
– Больше не могу, иди, Ириночка, дальше одна.
Я старалась её поднять, но безуспешно. Мы сидели посредине площади. Я плакала, а бабушка, наверное, тихо молилась (так она делала всегда в страшную минуту).
И вдруг мы увидели приближающийся к нам трамвай! Это было чудо, потому что в оккупированном Киеве трамваи не ходили уже два года. Видимо, в такой экстремальной ситуации кто-то дал распоряжение пустить трамваи, чтобы ускорить эвакуацию беженцев. Я не поверила своим глазам, а моя бабушка поднялась и стала знаками просить водителя трамвая остановиться около нас. Я была ошеломлена: ведь здесь никогда не было остановки, да и не положено просить о ней. Но трамвай, подъехав к нам, остановился, постоял, пока мы поднимались со своими мешками, и только потом поехал дальше. Всё это было как сон. Бабушка достала из своего потайного кармана какие-то деньги (откуда они у неё? Я о них и не знала!) и всё отдала водителю (кондуктора в трамвае не было, билетов никто не предлагал). Ещё бабушка попросила, чтобы трамвай для нас остановился у дома с указанным номером. Это меня и вовсе потрясло! Но и эта её просьба была не напрасной: нас высадили в нужном месте.
Долго мы стучали в дверь парадного и в ворота, за которыми был, как нам казалось, сад (там виднелась горка и на ней – деревья). Наконец кто-то вышел, бабушка отдала записку для заведующей, и вскоре появилась она сама. Нам сказали, что меня могут взять как сироту репрессированных писателя и художницы, но бабушке нужно уйти – её никак нельзя здесь оставить.
Я стала истерически кричать, рыдая и цепляясь за одежды моей бабуси. Вообще-то я редко плакала, а уж истерики у меня не было никогда. Бабушка испугалась, стала меня утешать, говорила, что побудет рядом, в саду, около этого дома, пока немцы не отступят. Ведь они уже уходят из города, и дня через два здесь будут красные… Я понимала, что всё будет не так, и, если я уйду сейчас одна, моя бабушка просто умрёт на улице! Успокоить меня ничто не могло: я билась в истерике.
И снова произошло чудо: заведующая сказала:
– Мы возьмём в детдом Иринку вместе с её бабушкой.
Нас впустили во двор, надёжно закрыв на засовы ворота. Бабушку поместили в тёмной каморке (наверное, это была кладовка, но туда поставили кровать), а меня отвели к детям, в среднюю группу.
Как выяснилось, это был не простой детдом, а профилакторий: сюда собирали бездомных детей с улиц. Мне сразу стало понятно, что в комнате, куда я попала, хулиганы: они ругались, дрались, и мне было страшно с ними оставаться на ночь. Я прибежала к бабушке в каморку, и мы с ней кое-как устроились спать вместе. Потом я часто искала у неё спасения, когда хулиганы ко мне приставали.
Утром бабушка поднялась и попросила заведующую дать ей какую-нибудь работу. Ей принесли рваные детские вещи, чтобы она их заштопала или залатала. Так моя бабуся, пока могла ходить, всё время что-то шила: я её видела весь день с иголкой в руках и старыми тряпками, которые она латала.
Нас кормили как всех: утром – завтрак (каша-размазня, обычно пшённая, без жира, конечно), днём – какой-то суп (жидкая похлёбка с почерневшей картошкой), вечером – чай с сахарином и кусочек хлеба. Это мы ценили, потому что дома давно перебивались с сухарей на воду…
Но вскоре бабушка слегла: у неё сильно заболела спина и ноги, так что она не могла встать. Бабушка говорила, что у неё «ишиас», что если бы ей полежать в тёплой ванне, она смогла бы подняться. Но, я думаю, она ошибалась: ей уже ничего не могло помочь. Я принесла из запрещённой зоны для неё судно, потому что она не могла даже вставать. Я всё время ухаживала за ней, не оставляла её одну ни на минуту. А ей становилось всё хуже.
Стараниями заведующей для бабушки достали носилки и перенесли её в богадельню. (Как ни удивительно, такая была тогда в Киеве: её, видимо, организовало украинское марионеточное правительство, которое создали во время оккупации.) Я с ужасом смотрела, как мою любимую бабусю положили на носилки и понесли в тот страшный дом. Там её переложили на постель в большой палате, где было много больных старух. Они обступили новенькую, выспрашивали у меня подробности, просили дать им что-нибудь поесть. А потом мне велели уйти, я попрощалась с бабой Нюсей, пообещав навещать её каждый день.
Я так и делала: ходила в богадельню постоянно, а бабушка ждала меня и каждый раз угощала кусочком хлеба, который оставляла после обеда или завтрака. Её там кормили – давали похлёбку, пшённую кашу и чай, но она говорила, что не может всё это съесть, так что я должна доедать её порцию. Я, конечно, не отказывалась, потому что всё время была голодная. Но в душе я подозревала, что бабушка нарочно не ест, чтобы подкормить меня.
Я заметила, что она подружилась с женщиной, которая лежала рядом с ней. Они разговаривали, вспоминали прошлое. Я даже ревновала, потому что, когда я приходила, бабушка порой не сразу меня приветствовала и лишь закончив разговор с соседкой обращалась ко мне.
Я засиживалась у неё подолгу, убирала за ней, выносила судно, влажной тряпочкой протирала её лицо, руки. К счастью, у бабушки не было вшей, хотя других они заедали. Моя бабушка объясняла это тем, что у неё особый запах пота. Но она сама не могла причесаться, я расчёсывала ей волосы. Бабуся попросила её подстричь (ножницы кто-то принёс для такого случая). Я сделал это неумело: просто выстригла свалявшиеся волосы и укоротила оставшиеся, потому что когда-то бабушка собирала их в узелок. Но когда она поняла, как я её изуродовала, она не могла сдержать слёз. Мы обе плакали, я сказала ей, что теперь достану для неё косынку, чтобы загладить свою вину. Впрочем, об этом вскоре было забыто: были другие, более сильные впечатления.
Киев часто бомбили. Мы к этому притерпелись, не прятались, а потом рассказывали друг другу, что пришлось наблюдать. Бабушка особенно восхищалась – да, восхищалась! – ночным небом во время бомбёжки: оно освещалось заревом, самолёты выбрасывали в небо множество ракет, чтобы видеть объекты, на которые нужно сбрасывать бомбы. Впрочем, они их бросали неточно: около богадельни появились руины – разбомбило несколько домов. Рядом с моим профилакторием тоже упала бомба, соседний дом был разрушен, а у нас вылетели стёкла, и теперь вместо них во многих окнах были доски, фанера. Но всё же окна со стороны улицы уцелели, и я любила смотреть, как при налётах вражеских бомбардировщиков в небе появляются вспышки, как бьют зенитки – траектории их пуль разрисовывали небо яркими стрелами, устремлёнными вверх в разных направлениях. Это было красивое зрелище!
Однажды мне на улице повстречалась заведующая детским домом, в котором я была осенью и зимой в первый год оккупации. Узнав, что я живу в профилактории, она меня пожалела и пригласила в свой детский дом, который был организован в 1941 году для детей репрессированных родителей. В этом доме были хорошие ребята, а не такие хулиганы, как в профилактории. Я, конечно, с радостью перешла на новое место. Здесь мне было лучше, но к бабушке ходить стало труднее: её богадельня была очень далеко.
Теперь я к ней приходила не каждый день, хотя постоянно стремилась к ней выбраться. И вот как-то раз я не была у неё два дня. А когда пришла, когда её расцеловала и убрала за ней, я присела на край её кровати, ожидая, что бабушка, как это бывало раньше, угостит меня сухарём или холодной пшённой кашей. Наступила пауза. Мне подумалось, что баба Нюся забыла о том, что я жду угощения. Тогда я открыла её тумбочку и увидела в ней чёрствый сухарь.
– Бабуся, можно, я его съем? – спросила я.
Но бабушка, очень смущённая, возразила:
– Деточка, я не могу тебе его дать: я обещала оставить этот сухарь моей соседке.
Я расплакалась, упрекая мою любимую бабусю:
– Как? Ты мне не можешь дать этот сухарик? Но ведь ты же знаешь, какая я голодная! Ты же всегда мне оставляла! Неужели тебе твоя соседка дороже, чем родная внучка? Неужели ты забыла обо мне, пообещав сухарь этой своей знакомой?
Бабушка молчала. Когда я закончила свои упрёки, она объяснила:
– Ириночка, но я же не могу не сдержать слова, ведь я ей сказала, что этот сухарь оставляю для неё, и она надеется на это! Я не могу её обмануть.
Такой урок порядочности мне преподала моя умирающая баба Нюся, и я ей за это благодарна. Тогда я обиделась, но потом всё осознала и просила у неё прощения за упрёки и сказанные ей горькие слова.
В детском доме все боялись фашистов, и, чтобы они не явились к нам, заведующая вывесила на входе устрашающее объявление: «Сыпной тиф. Карантин!». Немцы очень боялись тифа, так что на время мы были ограждены от их вторжения. Это спасло жизнь детям, ведь из других детских домов (в том числе и из профилактория, где я была раньше) всех вывезли в специальный лагерь, где у детей брали кровь для раненых солдат. Наш детский дом был единственным, дождавшимся освобождения Киева от фашистов.
В начале ноября в городе не затихала канонада. По улице мимо нашего детдома двигались колонны военной техники, проходили немецкие войска. Всё это мы видели в щели забора. А я даже проследила, как на железнодорожной линии, которая была видна со второго этажа дома, кто-то с факелами перебегал от сторожки к сторожке, поджигая их.
Мы понимали: оккупанты отступают, и со дня на день в город войдут советские войска. Мы ждали их как спасителей. Выходить на улицу было уже невозможно, и я не виделась с бабушкой несколько дней.
Красная армия освободила Киев седьмого ноября. В ту ночь воспитатели собрали детей в коридоре на первом этаже, где не было опасности пораниться оконным стеклом в случае близкой бомбардировки. Нас усадили на матрасы прямо на полу и велели оставаться на месте, не шуметь. Дети, конечно, не могли часами сидеть на одном месте, кто-то выбегал во двор, прислушивался к движению машин по шоссе, к голосам отступавших немцев. И вдруг в коридор влетел такой озорник и закричал:
– На улице уже наши!
Все выбежали во двор и прильнули к забору, прислушиваясь к голосам остановившихся у ворот людей. Они говорили тихо, но вдруг раздалась громкая матерная ругань! Так кричать могли только наши, родные наши освободители! Эта ругань вызвала среди детей и взрослых, притаившихся за воротами, ликование. Засовы были сняты, ворота распахнуты, мы выскакивали на улицу и целовали наших солдат!
Всё это случилось ночью, уснуть тогда никто не мог ни на минуту. Дети орали, пели советские песни, выбегали к военным машинам, ехавшим по шоссе. С трудом воспитателям удалось нас успокоить.
Утром я побежала к бабушке. В городе уже не было стрельбы, канонада слышалась где-то вдали. А на улицах киевляне встречали советских воинов. На площади стоял грузовик с высшим офицерским составом. Говорили, что там генералы Конев и Хрущёв. Мне казалось, что я их узнала, хотя близко подойти не могла. Я поспешила в богадельню, к бабе Нюсе. Мы обнимались с нею, целовались и плакали от радости!
Началась новая полоса в нашей жизни. Богадельню перевели в другое место – в конец Львовской улицы (это почти окраина Киева). А меня из детдома взяла к себе одна наша знакомая, тётя Оля. Она понимала, как дорога мне моя бабушка. Однако мы обе сознавали, что ходить к ней теперь каждый день я не смогу: от дома тёти Оли нужно было идти часа три-четыре к дому инвалидов, где поселили всех старух из богадельни (мы жили на Большой Васильковской, в конце этой длинной улицы). Тётя Оля собирала меня в дорогу раз в два-три дня, давала мне для бабушки что-нибудь поесть (суп, компот из сухофруктов, белый сухарик – у тёти Оли ещё сохранились довоенные запасы!), одевала меня потеплее: на моё пальтецо набрасывала ещё платок, завязывая его поплотнее (к концу ноября стало холодно).
Бабушка меня ждала, и не только потому, что я приносила ей то, что она могла есть при своей болезни, но ещё больше потому, что я убирала за ней. У неё были мокрые пелёнки, которые я забирала стирать; нужно было вынести и помыть банку, служившую плевательницей (у бабушки открылся страшный кашель, она отхаркивала много зелёной мокроты; наверное, это был открытый процесс туберкулёза). Хлопотать приходилось много, но я стеснялась признаться тёте Оле, что делаю такую грязную работу, особенно я не хотела, чтобы она увидела бабушкины пелёнки. Я старалась их постирать, когда тётя Оля уходила из дома, и вывешивала сушить в общей коммунальной кухне. Вначале это оставалось моей тайной, но как-то раз тётя Оля увидела, что я принесла от бабушки, и мне пришлось всё рассказать. Она разрешила мне стирать пелёнки, даже нашла кусочек мыла, так что я успокоилась и могла поддерживать относительную чистоту в бабушкиной постели (для этого мы с тётей Олей пустили на пелёнки все старые простыни и полотенца).
Так прошло несколько недель. Я выкраивала время, чтобы наведываться на нашу прежнюю квартиру: бабушка сказала, что туда может прийти письмо от мамы. Мы очень его ждали. И вот свершилось: наши соседи получили для меня письмо! Я прочитала и поняла, что мамочка моя жива и ждёт от нас с бабушкой вестей. Эту радость я хотела разделить с бабой Нюсей и сразу же побежала к ней. Потрясённая полученным известием, моя бабушка не могла сдержаться и от радости кричала на всю палату:
– Боже, Боже! Какое счастье! Моя доченька жива! Я сохранила ей Ириночку, и теперь они встретятся и будут жить вместе…
О себе бабушка не вспоминала: видно понимала, что в той, будущей жизни, которая ждёт меня с мамой, её уже не будет…
Через несколько дней, когда я пришла к бабе Нюсе, она мне сказала, что умерла её знакомая, которой она когда-то оставила сухарь. С ужасом бабушка рассказывала, что теперь хоронят без гроба – завернут тело в рогожу и закапывают в землю. Она угадывала в этом и свою близкую судьбу и очень переживала. Я старалась её утешить, говорила, что мы доживём до возвращения моей мамочки, но бабушка только отрицательно качала головой. Она трезво взвешивала всё происходящее, чему я не хотела верить.
Как-то раз бабушка мне сказала, что продала свою юбку – выменяла её на еду, чтобы разделить со мной кусок хлеба. Это меня потрясло: ведь я знала, что у неё больше ничего из одежды не осталось, значит, бабушка понимает, что никогда не сможет подняться, юбка ей больше не нужна! Я плакала, выговаривая бабе Нюсе упрёки – как, мол, неосмотрительно она поступила. Но она только кивала головой и молчала: не хотела она мне говорить, что жить ей осталось совсем немного.
Наступила суровая зима, ходить мне к бабушке было всё труднее. Я отморозила ноги – не было тёплой обуви, только старые ботинки, в которых не очень-то можно бегать по снегу. Стало сложно и поддерживать чистоту у бабы Нюси: не было возможности помыть водой её судно, банку с мокротой. Я очищала её снегом прямо на улице возле дома инвалидов, а сполоснуть было нечем. Тётя Оля боялась, что я сама заболею, но я держалась (теперь удивляюсь: откуда брались силы?).
В Киеве открыли школы, и тётя Оля велела мне ходить в третий класс. Правда, занятия там проходили не так, как положено. В классе собирались замерзающие ученики, с ними занималась старенькая учительница. Но тетрадей не было, писать пробовали на старых клочках газет – между строчек. Но и газет было очень мало, к тому же чернила замерзали, приходилось писать карандашами, а их тоже не хватало. Учительница собирала детей у печки-буржуйки, которую разжигали к началу занятий. На эту печку Марья Ивановна ставила свою кастрюльку с какой-то едой и, разогрев её, ела. Дети тоже приносили с собой что-нибудь. Но такое удовольствие могли себе позволить далеко не все, поэтому кто-то ел, а другие глотали слюнки. Я ничего не могла с собой принести.
Приближался новый год, были страшные морозы, но каникул в школе не устроили: ведь дети и без того отстали в учёбе, надо заниматься! Помню только новогоднюю ёлку: в зале девочка из нашего класса читала стишок: «Ёлку вырублю в лесу, ёлку в школу принесу, всю в сосульках ледяных, в белых шишках смоляных…». Для меня это было таким торжеством! Я это стихотворение запомнила сразу и потом много раз повторяла про себя.
Несмотря на морозы, я в школу ходила даже на Рождество, которое тётя Оля отметила, сварив «кутью» – кашу из пшеницы. Но на душе было неспокойно: меня мучила совесть, ведь я уже несколько дней не навещала бабушку, и вот на праздник опять я не у неё… Сердце чувствовало что-то недоброе, снился странный сон – один и тот же два раза подряд! Как будто я пришла к моей бабе Нюсе с тарелкой кутьи, а она меня не узнаёт, не просит подойти. И я стою у двери, не зная, что делать…
На третий день Рождества в класс пришла незнакомая женщина, разыскивая девочку по фамилии Антоненко-Давидович, то есть меня. Я сразу поняла, что сейчас мне скажут о смерти бабушки. Так и было: эта тётя ещё хотела меня «подготовить» к страшной вести, стала что-то рассказывать о том, что бабушка моя меня часто последнее время вспоминает. Я её остановила, заявив:
– Говорите сразу, я же знаю: моя бабушка умерла?
Она кивнула и предложила проводить меня до дома инвалидов, чтобы я увидела бабу Нюсю, которая так и не дождалась меня.
Я не плакала, собралась и пошла за этой женщиной. Она шла широким шагом, а я едва успевала за ней.
Но вот мы и пришли. Меня проводили в какую-то холодную комнату в подвале и показали, где моя бабушка. Все вышли, оставив меня с ней. Моя любимая баба Нюся лежала на полу, в странной позе: поджав ноги и как бы в судороге согнув худые голые руки. Лицо исказила гримаса, отразившая все её муки. Глаза были закрыты, тело было очень холодное – это я почувствовала, когда целовала её… Слёз у меня не было, я шептала нежные слова, понимая, что она меня не слышит и что исправить уже ничего нельзя. Вскоре за мной пришли и сказали, что хоронить будут бабушку через два дня. Ещё сказали, чтобы я забрала оставшиеся от неё вещи – подушку и одеяло. А остальное всё выменяли на саван для похорон.
Я так и не смогла выплакаться. Даже тёте Оле я рассказывала обо всём без слёз. Мы с ней пришли на похороны, я взяла с собой тюлевую занавеску, случайно оставшуюся у меня от старой жизни, и, отвернув саван, закрыла лицо бабушки. Я поняла, почему её так тревожило то, что людей хоронят без гробов: она тоже была завёрнута в бумажную дерюгу, которая называлась саваном.
На кладбище мы ехали на санях, разместившись с тётей Олей рядом с мёртвым телом. Я очень страдала от того, что голова бабушки всё время ударялась о дровни, из-за чего раздавался глухой стук. Я изо всех сил старалась прижать мёртвое тело к себе, но мне не удавалось удерживать мёртвую голову, когда сани подбрасывало на ухабах.
Мы долго ехали по снегу, наконец показалось Лукьяновское кладбище. Там уже была вырыта могила, в неё опустили мою бабушку. Мне предложили бросить в могилу землю. Затем попросили заплатить за труд. Но у нас с тётей Олей не было денег, она сказала, что за всё отблагодарит дочь умершей, когда приедет в Киев. Это обещание вызвало у могильщиков злую усмешку. Взять в благодарность подушку и одеяло, на котором мы сидели в санях, они не захотели и со злом бросили всё это в могилу, засыпая её землёй и снегом.
Так я похоронила свою единственную родную душу, самого близкого и дорогого мне человека.
Долго я не могла успокоиться: корила себя, что в последние дни бабушки не была с ней рядом, не облегчила её страдания, не услышала, что она мне хотела сказать. Ведь мне рассказывали, что перед смертью она всё просила, чтобы её одели: ей нужно идти ко мне. Она беспокоилась, не зная, что со мной; ей казалось, что она должна меня спасти… Конечно, я понимала, что это бабушка говорила уже в бреду: ведь она же знала, что ей не в чем выйти на улицу, тем более должна была понять, что в мороз она не сможет никуда пойти, что она уже давно прикована к постели. Но в конце жизни ей, видимо, очень хотелось ещё увидеться со мной. До сих пор я чувствую свою вину перед моей любимой бабушкой: не я была около неё в последнюю минуту, не я закрыла ей глаза.
С тётей Олей мы обо всём этом старались не говорить. Она знала, что меня хочет взять к себе моя мама, которая отбывала ссылку в Казахстане как жена «врага народа». Но теперь, когда прошло уже пять лет, она надеялась, что сможет уехать из немилого казахского селения и жить вместе со мной на Украине, лучше всего – в родном Киеве.
А в Москве у меня была тётка, мамина сестра Галина. Она тоже писала нам и просила переправить меня к ней.
Тётя Оля устроилась работать бухгалтером в какую-то военную организацию. Там она и нашла людей, которые согласились доставить меня к тётке в Москву на грузовике, который возил снаряды. Путешествие это было не из лёгких, моя жизнь подвергалась большой опасности. Но и в этот раз для меня всё обошлось благополучно.
Закончился мой киевский период военной жизни, нужно было привыкать к новой семье. Тётя Галина, её муж дядя Боря и их сын Адик стали для меня теперь самыми близким, родными. Но я не могла забыть мою бабушку, её мне никто никогда заменить не сможет!
Я вновь и вновь вспоминала, какие испытания мы с ней пережили, вспоминала, что она мне говорила, о чём просила. Бабушка понимала, что дни её сочтены, и она завещала мне рассказать о ней моим детям. Она верила, что у меня ещё всё впереди, и мечтала:
– Ириночка, ты вырастешь большая, у тебя будут дети и внуки. Ты им расскажешь обо мне, об этом страшном времени, которое нам было суждено пережить. Запомни это всё и опиши нашу жизнь в оккупированном Киеве. Пусть мои правнуки никогда не узнают того, что узнали мы. Пусть жизнь твоих детей и всех наших потомков будет счастливой, не такой, как моя! Я хочу, чтобы ты жила долго и счастливо. Всё, что от меня зависело, я сделала: сберегла тебя для твоего будущего…
Я пишу эти строки в 2007 году, в новом веке. Я сейчас старше своей любимой бабушки. Не знаю, сколько ещё осталось мне жить и работать. Но я всегда помню свою бабу Нюсю: я мысленно обращаюсь к ней за советом, за помощью в тяжёлую минуту. Мне хочется верить, что и теперь моя бабушка следит за мной и старается мне помочь. Не может быть, чтобы жизнь такого человека, как она, исчезла бесследно! Мы все – я и мои дети, внуки и правнуки – благодарны ей за счастье жить на этой Земле!Ирина ГОЛУБ

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.