МЕТАФИЗИКА ГОРДОСТИ И СМИРЕНИЯ

№ 2008 / 29, 23.02.2015


Утверждая на земле новую жизнь, соделывая людей новой тварью, Христос должен был Своим Божественным учением неизбежно возбуждать вражду и разделение. Обличая всемогущим словом пороки мира, Он как бы духовным мечом отсекал заблуждения человеческого разума.
Священномученик Серафим (Чичагов)
Понять, что с нами происходит, можно, только правильно выбрав из множества существующих точек зрения, идей, теорий – одну, укоренённую в народном сознании; точку зрения на жизнь, явившуюся органичным сверхсознательным итогом исторического опыта. Общественная жизнь, культура России, их дух, смысл, цель определялись Православием. Ещё до революционных потрясений двадцатого века либеральные и революционно-демократические умы боролись за другие ценности. Им виделись иные, материалистически-рациональные, западного типа основы культуры, по этому же типу собирались они пересоздавать стиль и строй русской жизни. Перетолковывали согласно своим теориям вершинные явления русской культуры и литературы, чтобы представить свою деятельность как продолжение передовых традиций. Их ложными и предвзятыми суждениями воспользовалась советская литературная наука. Печально, но до сих пор бытуют у нас подобные суждения, разительный пример – представление о Лермонтове как певце разрушительного демонизма.
Давайте читать Лермонтова без предвзятости.
Начнём со стихотворения «Прощай, немытая Россия». Со школьных лет мы все привыкли: это Лермонтов. Но с годами начинает протестовать непосредственное эстетическое, а ещё более – нравственное чувство: не мог наш поэт так презрительно-грубо отозваться – «немытая» – о своей родине. Он, правда, писал: «У России нет прошедшего» (в его время это заблуждение многих), но продолжал так: «она вся в настоящем и будущем» (М.Ю. Лермонтов. ПСС, 1948, т. 4, с. 394). Любил он родину не умом, рассудком, а сердцем, беззаветно, не видел ничего грязного в пляске «пьяных мужичков» ни в 1829 году («Русская мелодия»), ни в 1841 году («Родина»). Откуда же взялось презренно-грубое «немытая Россия», тем более что «мундиры голубые» отделены от «немытой России» союзом «и»? Стало быть, речь о коренной России?
Нет ли здесь ошибки? Автографа не имеем, впервые напечатано в «Русском архиве» (1890) П.И. Бартеневым с примечанием: «Записано со слов поэта современником». В частном письме тот же Бартенев пишет о том же стихотворении: «Вот ещё стихи Лермонтова, списанные с подлинника». Кто, когда, при каких обстоятельствах видел рукопись или слышал поэта? Заслуживают ли доверия эти люди? Никто не задумался, просто кому-то захотелось, чтобы у великого русского поэта были такие гадкие стихи о России. Вот и всё (М.Ю. Лермонтов. ПССтихотворений. БП. 1989, т. 2, с. 620).
С Бартеневым связан ещё один подобный случай. Он прислал в журнал «Русская Беседа» стихотворение «Спасибо злобе хлопотливой» с забавным объяснением обстоятельств, связанных с этим «восьмистишием, случайно уцелевшим в памяти одной дамы, которая была коротко знакома с Баратынским…» (Е.А. Баратынский. Стихотворения. Поэмы. ЛП. «Наука», 1983, с. 679). Очень веское доказательство истинности!
Стихотворение «Благодарность» («За всё, за всё Тебя благодарю я») в советское время печаталось «тебя благодарю», со строчной буквы, понималось как обращение к женщине, но что тогда значили заключительные строки: «Устрой лишь так, чтобы тебя отныне Недолго я ещё благодарил»? Просит отравить или заколоть кинжалом?
До революции «Тебя благодарю» печаталось с прописной буквы как обращение к Богу и толковалась «благодарность» в богоборческом смысле, как ироническое обращение – вроде протеста Ивана Карамазова, с благодарностью возвращающего Богу свой билет в рай. Так ли это?
Последние две строки точно обращение к Богу, только не ироническое, а очень искренне серьёзное – трагическое. Тут выстраданное в юные и поздние годы жизнеощущение и жизнепонимание, сродное Евангельскому: мир во зле лежит, во зле эгоистических страстей. Поэт благодарит Бога – как бы перефразирую свято-отеческое: слава Богу за всё. Есть, конечно в словах поэта и горечь, но есть и смирение: отдаёт себя в волю Господа, надеясь обрести покой душе своей. Не земного покоя он ищет («Парус», «Я жить хочу! Хочу печали…») – скорее райского, ежели это возможно («Выхожу один я на дорогу…»). Во всяком случае, он надеется на исход из земной жизни по воле Провидения… Тема раннего исхода – сквозная во всём его творчестве: «1830. Маия. 16 число» («Боюсь не смерти я. О нет!»), «1831 июня 11 дня» («Я предузнал мой жребий, мой конец, И грусти ранняя на мне печать…»). Переселение в иной мир обещает просветление, надо только, чтобы память о пережитых страстях не застила свет,Чтоб бытия земного звуки
Не замешались в песнь мою,
Чтоб лучшей жизни на краю
Не вспомнил я людей и муки.
              («1831 января»)
Далее: «…я без страха жду довременный конец. Давно пора мне мир увидеть новый…» («Не смейся над моей пророческой тоскою…», 1837). Или так:Земле я отдал дань земную
Любви, надежд, добра и зла;
Начать готов я жизнь другую,
Молчу и жду: пора пришла…
               («Гляжу на будущность с боязнью…», 1838)
Трагическое жизнеощущение – мир во зле лежит – не редкость, не редкость обращение к Богу в поисках смысла бытия. Особенность Лермонтова – пережил он всё это очень рано. Вспомним Баратынского:На что вы дни! Юдольный мир явленья
Свои не изменит!
Все ведомы, и только повторенья
Грядущее сулит.
Недаром ты металась и кипела,
Развитием спеша,
Свой подвиг ты свершила прежде тела,
Безумная душа!

Душа, ум постигли тщету мирских страстей, только плоти продолжается бессмысленное кипение. А выход где? В «Молитве» Богу, как у Лермонтова:Царь Небес! Успокой
Дух болезненный мой!
Заблуждений земли
Мне забвенье пошли,
И на строгий Твой рай
Силы сердцу подай.
А Пушкин? Печальные думы о несовершенстве жизни вызывают такое завершение «Евгения Онегина»: «Блажен, кто праздник жизни рано Оставил, не допив до дна Бокала полного вина…» Итогом его жизни стал завет мужественного смиренномудрия: «Веленью Божию, о муза, будь послушна…»
Печально, что пушкинский завет в самый канун революций в России никто из больших поэтов не вспомнил кроме, кажется, Гумилёва:Я не прожил, я протомился
Половину жизни земной,
И, Господь, вот Ты мне явился
Невозможной такой мечтой.
Вижу свет на горе Фаворе
И безумно тоскую я,
Что взлюбил и сушу и море,
Весь дремучий сон бытия;
Что моя молодая сила
Не смирилась перед Твоей,
Что так больно сердце томила
Красота Твоих дочерей.
Но любовь разве цветик алый,
Что ей лишь мгновенье жить,
Но любовь разве пламень малый,
Что её легко погасить?
С этой тихой и грустной думой
Как-нибудь я жизнь дотяну,
А о будущей Ты подумай,
Я и так погубил одну.
Лермонтова не понять в самом существе его творчества без знания ранних стихотворений. Поздние отличаются большим художественным совершенством. В ранних – исток, ключ всех его созданий, искреннее и глубокое раскрытие душевно-духовной драмы человека. Такой вид поэзии называют исповедальной или философской лирикой. Переживая личную драму, Лермонтов понимает смысл истории человечества:
Стремится медленно толпа людей,
До гроба самого от самой колыбели,
Игралищем и рока и страстей,
К одной, святой, неизъяснимой цели.
               («К другу», 1829)
В ранней лирике поэта уже есть зерно, из которого, так сказать, взросло знаменитое пятикнижие Достоевского – последние его романы. Вот одно из таких «зёрен», их много у Лермонтова:Глубоко в сердце погрузился,
Однако же нашёл я там,
Что ум мой не по пустякам
К чему-то тайному стремился,
К тому, чего даны в залог
С толпою звёзд ночные своды,
К тому, что обещал нам Бог
И что б уразуметь я мог
Через мышления и годы.
Но пылкий, но суровый нрав
Меня грызёт от колыбели…
И в жизни зло лишь испытав,
Умру я, сердцем не познав
Печальных дум, печальной цели.
(«Н.Ф. И…вой», 1829)
Заметим: речь идет об уме, погружённом в сердце, – не напоминает ли это об учении отцов Церкви?
Лермонтов до Достоевского раскрыл душевно-духовную драму: «С святыней зло во мне боролось» («Моё грядущее в тумане»), то есть в сердце человека дьявол с Богом борется. Иван Карамазов у Достоевского возвращает Богу свой билет в рай, однако кто же назовёт писателя богоборцем? А Лермонтова из предубеждения – считают, но, как видно при внимательном чтении его стихов, – напрасно.Есть время – леденеет быстрый ум;
Есть сумерки души, когда предмет
Желаний мрачен: усыпленье дум;
Меж радостью и горем полусвет;
Душа сама собою стеснена,
Жизнь ненавистна, но и смерть страшна,
Находишь корень мук в себе самом,
И Небо обвинять нельзя ни в чём.
Я к состоянью этому привык,
Но ясно выразить его б не мог
Ни ангельский, ни демонский язык:
Они таких не ведают тревог,
В одном всё чисто, а в другом всё зло.
Лишь в человеке встретиться могло
Священное с порочным. Все его
Мученья происходят оттого.
               («1831-го июня 11 дня»)
Юный Лермонтов знал: поэзия, искусство сами по себе, в самих себе, без опоры на нравственные законы – Евангельские – несут в себе демонические начала. Вникнем в его «Молитву» (1829) к Богу:
…мир земной мне тесен,
К Тебе ж приникнуть я боюсь,
И часто звуком грешных песен
Я, Боже, не Тебе молюсь.
Но угаси сей чудный пламень,
Всесожигающий костёр,
Преобрати мне сердце в камень,
Останови голодный взор;
От страшной жажды песнопенья
Пускай, Творец, освобожусь,
Тогда на тесный путь спасенья
К Тебе я снова обращусь.
Поэт ждёт помощи от Бога, смиренно готов отказаться от высших душевных наслаждений, хотя этот отказ очень болезненный. Разве так поступают богоборцы? Да, светское гордое искусство вне Бога – демонично, только смиренно и с любовью следуя Евангельским заветам оно станет ступенью к постижению высших истин, а не копированием уродливой действительности, так, как Евангельские притчи «для внешних».
В наше время я знаю только два достойных примера писательского суда над демонизмом в литературе. Роман Булгакова «Мастер и Маргарита»: герой романа, хотя нравственно выше своих современников, но наивно полагает, что служит истине, сочиняя то, что ему внушил дьявол – «евангелие от сатаны». Точно так же по наивности или по причине душевных заблуждений современный читатель верит: Булгаков доверил Воланду суд над жизнью.
Второй пример – творчество иеромонаха Романа (Матюшина). Стихи из книги «Перед всеми душа виновата» (Минск. Белорусский Экзархат. 2006. С. 66):Не Шекспиром и Рафаэлем
Человеческий дух должен жить!
И Гомер, и Шекспир – сумели,
Коль с пророками оных сравнить.
Самый малый пророк – вестник Божий,
И всегда в просветлённом уме.
Ну, а муза без мрака не может,
И возносит её, кто во тьме.
Понимаю, на что замахнулся,
Мы пред миром давно не в чести.
Пусть прельщается, кто не очнулся,
Кто Евангелие не вместил.
Для прельщённых – великая дерзость,
Возмутятся – чего он несёт!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Миру славное – Господу мерзость:
Мир не принял Христа, вот и всё!
По Евангелию – мир во зле лежит, сам Господь говорит: «О роде неверный и развращённый, доколе буду с вами? доколе терплю вам?» (Мф 17,17). Но нам завещано несение креста в земной жизни по примеру Спасителя: «Претерпевый же до конца, той спасется» (Мф 24,13). В Евангельском свете только станет понятна суть «восточного сказания» Лермонтова – «Три пальмы». «Три гордые пальмы высоко росли… И стали уж сохнуть от знойных лучей… И стали три пальмы на Бога роптать: «На то ль мы родились, чтоб здесь увядать?.. Не прав Твой, о Небо, святой приговор!» Они хотели сделать добро во имя своё, для своей славы, а не во имя Бога. Отказались исполнять Божие предназначение, лишились Божией защиты и погибли от естественного хода вещей.
Гибель героя поэмы «Мцыри» – от гордой претензии ни дикую волю, исключавшей его не только из строгой жизни монахов, но даже из среды мирских людей: «…я был чужой Для них навек, как зверь степной…» Удивительно не это. Удивительно другое: в речениях Мцыри то и дело встречаем «цвёл Божий сад», «Божий свет», «мир Божий», даже Евангельский образ: «Иссохший лист… венцом терновым над моим челом Свивался…» Что это? Наш великий поэт знал святоотеческую истину: по природе своей душа человеческая – христианка? Да, по себе узнал.
После всего сказанного можно понять поэму «Демон». Религиозно чуткий философ В.С. Соловьёв находил в поэме идеализацию демона. Правда, демон красноречив необыкновенно, но его красноречие – красноречие обмана, лжи, потому что сатана отец лжи и сам ложь (таков и Воланд у Булгакова). Клянётся Тамаре отказаться от зла, примириться с Богом – и обещает ей царство своё, царство вне Божиего мира, отдельное, по существу враждебное Богу. Говорит Тамаре: «И будешь ты царицей мира…» Какого мира? Сатанинского. Демон не смиряется, остаётся в своей гордыне, в самом главном грехе своём. Но он увлечён Тамарой, мечтает о «прежнем счастье» до падения. Что это значит? «То был ли признак возрожденья?» В дореволюционных изданиях поэмы вместо «признак» печаталось «призрак». Правда, окончание поэмы свидетельствует, что у демона не было в душе даже призрака возрождения.
В начале поэмы «Он был похож на вечер ясный: Ни день ни ночь, – ни мрак ни свет!..» Демон ещё надеется на осуществление замысла о царстве с Тамарой, независимом от Бога. Когда же планы его рушатся, является воплощением зла, каков он есть на самом деле:Как полон был смертельным ядом
Вражды, не знающей конца, –
И веяло могильным хладом
От неподвижного лица.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И вновь остался он надменный,
Один, как прежде, во вселенной
Без упованья и любви!
Поражение демона вызвано отнюдь не внешними силами и обстоятельствами, а строем его души: всепоглощающей гордостью, неспособностью смириться перед Богом – Высшим Добром, Высшим Разумом, Высшей Красотой, оправдать в своём сознании эти Добро, Разум, Красоту. Развенчание демона – ответ поэта вместе с тем и собственным ранним гордым помыслам «…купить страданием своим И гордою победой над земным Божественной души безбрежную свободу» («Унылый колокола звон», 1830 – 1831).
В образе Тамары, предстающем перед читателем как бы даже не главным, тем не менее в нём – важнейшая смысловая нагрузка, прозревается замысел Божий о человечестве, исход его из земной юдоли. В образе Тамары олицетворена душа мира, вернее – душа человечества. Душа Тамары сотворена по образу и подобию Божиему, со свободной волей, потому, хотя «Творец из лучшего эфира Соткал живые струны» этой души, но её «жизнь – одно мгновенье Невыразимого мученья, Недосягаемых утех…» Тамара сама без Божией помощи, своею любовью понадеялась возродить к свету падшего ангела («Святым захочет ли молиться – А сердце молится ему».) Отсюда высокая радость надежды и невыразимые её мучения, когда опыт не удался, демон остался мрачным духом сомненья и отрицанья.
Какова же посмертная участь Тамары? Ангел свидетельствует: «Час суда теперь настал – И благо Божие решенье!» – «Ценой жестокой искупила Она сомнения свои… Она страдала и любила – И рай открылся для любви!» Тамара беззаветно, всем существом своим отдалась несению креста, предназначенного ей Провидением, вместе с тем – смиренно. «О! пощади! Какая слава?» – говорит она демону, – На что душа тебе моя?
Ужели Небу я дороже
Всех, не замеченных тобой?
Они, увы! прекрасны тоже;
Как здесь их девственное ложе
Не смято смертною рукой…
Великий смиренный жизненный подвиг Тамары не взволновал житейское море, даже забылся скоро:Всё дико; нет нигде следов
Минувших лет: рука веков
Прилежно, долго их сметала
И не напомнит ничего
О славном имени Гудала,
О милой дочери его!
Но церковь на крутой вершине,
Где взяты кости их землёй,
Хранима властию святой,
Видна меж туч ещё поныне.
Что ж, все подвиги во славу Божию бесплодны, напрасны? Земля забывает – помнят, берегут Небо и Святая Церковь в поучение и свет людям, остающимся во тьме и тени смертной…
Читайте Лермонтова без предубеждения, и вам откроется молитвенное созерцание поэта в стихах «Ветка Палестины», «Когда волнуется желтеющая нива…», «Молитва» («Я, Матерь Божия, ныне с молитвою…»), «Выхожу один я на дорогу…», «Пророк» и других.
Отражены в стихах разные стороны лермонтовского богообщения. Когда в сердце дьявол с Богом борется:К чему меня Творец готовил,
Зачем так грозно прекословил
Надеждам юности моей?..
Добра и зла Он дал мне чашу,
Сказав: Я жизнь твою украшу,
Ты будешь славен меж людей!
И я словам Его поверил,
И полный волею страстей
Я будущность свою измерил
Обширностью души своей;
С святыней зло во мне боролось,
Я удушил святыни голос,
Из сердца слёзы выжал я;
Как юный плод, лишённый сока,
Оно увяло в бурях рока
Под знойным солнцем бытия.
Тогда для поприща готовый
Я дерзко вник в сердца людей
Сквозь непонятные покровы
Приличий светских и страстей.
               («Моё грядущее в тумане…»)
Да это, скажут, переложенный стихами отрывок из прозаического дневника Печорина! Очень даже похоже, однако покаянного опыта лермонтовского богообщения у Печорина нет и не может быть.Когда надежде недоступный,
Не смея плакать и любить,
Пороки юности преступной
Я мнил страданьем искупить;
Когда былое ежечасно
Очам являлося моим
И всё, что свято и прекрасно,
Отозвалося мне чужим;
Тогда молитвой безрассудной
Я долго Богу докучал
И вдруг услышал голос чудный.
«Чего ты просишь?» – он вещал;
«Ты жить устал? – но Я ль виновен;
Смири страстей своих порыв;
Будь как другие хладнокровен,
Будь как другие терпелив.
Твое блаженство было ложно;
Ужель мечты тебе так жаль?
Глупец! где посох твой дорожный?
Возьми его, пускайся в даль….»
Дальнейшее развитие такого опыта богообщения у Лермонтова – в стихотворении «Пророк». Лермонтов молится «безрассудно», то есть исключает рассудочность свою в отношениях с Богом, молится, как мы видели, погружая ум в сердце, его вера в Бога сердечная, что отвечает апостольскому и святоотеческому учениям о вере: истинная вера неразделима с любовью.
Печорин и Арбенин («Маскарад») только знают, что есть Бог, первый – умозрительно, второй – рассудочно. Они заражены западным рационализмом, символом которого остаётся Гегель: в его самодвижущейся диалектической системе вера, религия являются преходящими моментами. Печорин и Арбенин богаты «Едва из колыбели Ошибками отцов и поздним их умом», «Иссушил ум наукою бесплодной», у них «царствует в душе какой-то холод тайный, Когда огонь кипит в крови» («Дума»), их одушевление – «тяжёлый бред души… больной Иль пленной мысли раздраженье. В нём признака Небес напрасно не ищи: То кровь кипит, то сил избыток!» («Не верь себе») «Пленная мысль» – чужой ум, горе – одиночество – как раз от чужого ума у себя на родине, в России. То же самое горе у Онегина – Татьяна, любя, разгадала его: «Ужели подражанье… Уж не пародия ли он?», равно как и София (мудрость!) – Чацкого: «Он не в своём уме», то есть в чужих краях нахватался чужого ума. Потому они лишние люди у себя дома, на Родине, в Отечестве, в России.
После всего сказанного ясно, что в «Герое нашего времени» («Бэла») не Печорин, а автор романа приоткрывает свою способность сердечно молиться: «Тихо всё на небе и на земле, как в сердце человека в минуту утренней молитвы». Такого же рода переживание «мира и отрады» перед святыней – «луч лампады, кивот и крест, символ святой», – свидетельствующей о присутствии Божием («Ветка Палестины»).
Остаётся только найти указания самого поэта, кому он молится, каким он представляет Бога в горячем, сердечном, искреннем, «безрассудно» (по его выражению) молитвенном богообщении.
Чаще всего он употребляет слово Бог, реже – Творец, Всесильный, Всемогущий, Спаситель, Христос, Царь Небес. В «Молитве» («Не обвиняй меня Всесильный…» 1829) имя Всесильный по существу представляет первую Ипостась Св. Троицы; затем смысл молитвенного обращения плавно переходит ко второй Ипостаси – Христу, перед которым, Сыном человеческим, легче исповедать грехи, покаяться («…часто звуком грешных песен я, Боже, не Тебе молюсь»). Третье обращение к Творцу, Творческому Духу Св. Троицы, могущему избавить душу от искушений:От страшной жажды песнопенья
Пускай, Творец, освобожусь,
Тогда на тесный путь спасенья
К Тебе я снова обращусь.
Здесь и во всех других местах ни Ипостаси Св. Троицы, ни Сама Св. Троица не обозначены определёнными словами-понятиями. Чаще всего употребляется слово Бог, оно может относиться к Св. Троице или к одной из Её Ипостасей – в зависимости от аспектов богообщения (что тревожило или радовало душу). И в каждом из аспектов в одной Ипостаси видятся две другие, видится и Св. Троица. Стало быть, Лермонтов почитал Св. Троицу в нераздельности и неслиянности единосущных Её Ипостасей.
В сердце Лермонтова дьявол не победил Бога, он был развенчан, осуждён, изгнан – в художественный образ:Мой юный ум, бывало, возмущал
Могучий образ… и душа тоскою
Сжималася – и этот дикий бред
Преследовал мой разум много лет.
Но я, расставшись с прочими мечтами,
И от него отделался – стихами!
               («Сказка для детей» 1841)
Теперь Лермонтова занимает совсем другое: подняться верующим разумом, сердечною мыслью над земными противоречиями, ставящими в тупик человеческий рассудок. Он ищет озарения свыше: «Из пламя и света Рождённое слово» («Есть речи – значенье…»). Слово, в единстве вмещающее пламя жаждущей воли и свет Небесной Истины, в которой находит разрешение «безумство желанья». В озарении кажущаяся ничтожной речь – волнует, сопрягает «слёзы разлуки» и «трепет свиданья», возвышает над несовместностью храма молитвы и битвы, боя, за жизнью временной прозревает вечность. Такое доступно смертному, ежели «Божиим светом Душа озарится» (вариант стихотворения в сборнике «Вчера и сегодня»; М.Ю. Лермонтов. ПСС, 1989, т. 2, с. 522 – 523).

Иван РОГОЩЕНКОВ, г. ПЕТРОЗАВОДСК

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.