ЧЕРЕЗ ТРИ ЦЕНЗУРЫ

№ 2008 / 39, 23.02.2015


Как известно, в девятнадцатом веке славу русской литературе принесли прежде всего дворяне. Крестьяне, как правило, безмолвствовали. В литературу они стали пробиваться уже после Максима Горького. Ну а к 1960-м годам относится начало взлёта русской деревенской прозы. Среди тех, кто обеспечивал этот взлёт, был и Фёдор Абрамов.
Фёдор Александрович Абрамов родился 29 февраля 1920 года в селе Веркола Архангельской области. Он был у родителей седьмым ребёнком. Отец умер через год после его рождения. Мать часто боле-ла. Стоит ли поэтому удивляться, что всё детство будущего писателя прошло в страшной нужде.
Уже в декабре 1970 года критик Владимир Лакшин, в чём-то отталкиваясь от встреч с Абрамо-вым, записал в своём дневнике: «Даровит, горяч в разговоре, но с мужичьим лукавством. Лучше всего он – когда говорит о своём крестьянском прошлом, о семье, о матери. Был он самый младший, но с шести лет во-зили на дальний покос, дали крохотную коску, заставляли приглядываться к ухваткам старших братьев. А он был так мал, что его то и дело теряли в высокой траве. Отца не было – а старшему брату – 14 лет, но выби-лись, потому что много работали, а потом стали их прижимать как середняков – мать разбил паралич, восемь лет пролежала. У Фёдора ненависть к «беднякам» – деревенским лентяям, которые были «бедняками» и к 29 году, то есть когда 12 лет уже земля была отдана крестьянам и давно можно было поставить хозяйство. «Мы наработаемся с 4-х – 5-ти часов утра – и к девяти едем завтракать, а наш вахлак – «бедняк», помыкавший на-ми, только ещё глаза трёт» («Дружба народов», 2004, № 10).
В 1938 году Абрамов, окончив Карпогорскую школу, поступил на филфак Ленинградского университета. Когда началась война, он добровольно ушёл на фронт, попав в 277-й отдельный артиллерийско-пулемётный батальон. Но уже в сентябре сорок первого года немецкая пуля попала ему в руку. Едва оклемавшись, Абра-мов вернулся на фронт. И снова невезение: в ноябре сорок первого года он получил новое тяжёлое пулевое ранение. Уже в госпитале у него началась гангрена. Врачи спасли молодого защитника лишь чудом.
Весной 1942 года Абрамов вернулся на родину, став учительствовать в селе Карпогоры. Но уже в июле 1942 года он вновь занял место в армейском строю, получив назначение замом политрука в Архангельске. В 1943 году Абрамов два месяца проучился в Архангельском военно-пулемётном училище, после чего был переве-дён в отдел контрразведки СМЕРШ, где в конечном счёте прослужил два с лишним года. На основе «смер-шевских» впечатлений он написал повесть «Кто он?», которая при его жизни никогда не публиковалась.
К учёбе Абрамов вернулся лишь в октябре 1945 года. Диплом об окончании ЛГУ он получил в 1948 году. А потом была аспирантура, где молодой исследователь отличился статьёй на актуальную для позднесталин-ского времени статьёй о космополитизме (её он написал в соавторстве с Н.Лебединским), в кото-рой клеймились Б.Эйхенбаум, М.Азадовский и их сподвижники.
В 1951 году после защиты кандидатской диссертации, посвящённой роману М.Шолохова «Поднятая цели-на», его хотели пригласить на работу в Ленинградский обком КПСС, но подвели родственные связи: в анкете молодой учёный указал, что его жена в войну находилась на оккупированной территории. Пришлось остаться в университете.
Как критик, Абрамов нашумел статьёй «Люди колхозной деревни в послевоенной прозе», которую в 1954 го-ду опубликовал в «Новом мире» А.Твардовский. Как уже в 1986 году слависту из Женевы Нелли Биуль-Зедгинидзе рассказывал критик Юрий Буртин, в этой статье впервые говорилось о том, «что хватит врать, хватит рисовать потёмкинские деревни и молочные реки в кисельных берегах, тогда как деревня бедствует, страшным образом». Абрамов это знал не по чьим-то рассказам. Его вдова Люд-мила Крутикова в 1988 году говорила мне, сколько шкур в ту пору драли со старшего брата Абрамова. «Его не спрашивали, что у него есть в хозяйстве, но налоги брали за всё: за шерсть с овец, за яйца, за кур, ко-торых в жизни на Пинеге не было… Я продала золотые часы и цепочку, чтобы покрыть налоги». Но большин-ство писателей тогда предпочитало рисовать жизнь деревни в розовых тонах. Абрамов в своей статье рискнул приоткрыть завесу правды. Увенчанных Сталинскими премиями романистов критик представил в роли голых королей. По сути, он развенчал весь литературный генералитет: от Семёна Бабаевского до Га-лины Николаевой. Естественно, руководство Союза писателей СССР от такого материала пришло в неописуемую ярость. От расправы Абрамова спасла лишь начавшаяся в стране либерализация политической жизни. Больше того, вскоре его даже выдвинули на пост завкафедрой советской литературы в ЛГУ, который он оставил в 1960 году.
Науку Абрамов бросил исключительно из-за прозы. В 1958 году он опубликовал в журнале «Нева» свой пер-вый роман «Братья и сёстры», замысел которого у него возник ещё летом 1942 года в Карпогорах. Критика эту вещь приняла чуть ли не на ура. Так, Юрий Буртин в «Новом мире» (1959, № 4) оценил роман как «мужест-венную книгу», идущую к читателю «с трезвой правдой и несущую в себе «гуманистический смысл».
Писатель в какой-то момент даже расслабился. Он решил, что и следующие его вещи легко преодолеют цензорское око. Но всё оказалось сложнее. Вскоре редакция журнала «Звезда» завернула ему рукопись с продолжением «Братьев и сестёр» – роман «Две зимы и три лета». Отказ редакторов «Звезды» в какой-то ме-ре спровоцировал у писателя в 1966 году инфаркт миокарда.
Обжёгшись на «Звезде», Абрамов долго сомневался, стоит ли ему стучаться в «Новый мир», не получит ли он и там от ворот поворот. Но Твардовский долго мариновать рукопись не стал. Уже 29 августа 1967 года он отправил писателю очень тёплый ответ. «Пишу Вам под свежим впечатлением только что прочитанной Вашей рукописи, – сообщал Твардовский. – Всего, конечно, я не скажу в этом письме ни в смысле её значительней-ших достоинств, ни в смысле некоторых недостач и слабостей, но не могу просто пребывать в молчании впредь до встречи с Вами, которая, полагаю, должна состояться в ближайшее время. Я давно не читал такой рукописи, чтобы, человек не сентиментальный, мог над нею местами растрогаться до настоящих слёз и не-отрывно думать о ней при чтении и по прочтении. Словом, Вы написали книгу, какой ещё не было в нашей ли-тературе, обращавшейся к материалу колхозной деревни военных и послевоенных лет. Впрочем, содержание её шире этих рамок, – эти годы лишь обнажили и довели до крайности все те, скажем так, несовершенства колхозного хозяйствования, которые были в нём и до войны, и по сей день не полностью изжиты. Книга насе-лена столькими прекрасными по живости и натуральности своей людьми, судьба которых не может не волно-вать читателя, – они, эти люди – и старики, и дети, и юноши и женщины, и редкие мужчины среднего возрас-та, – невольно воспринимаются как его, читателя, деревенская родня, сверстники и друзья, оставшиеся там по многосложным обстоятельствам… Словом, в книге есть то, что делает книгу явлением, – образы людей, явившиеся в ней во плоти, которых не спутаешь с образами других книг…»
Естественно, сразу встал вопрос: как отнесётся к роману цензура. Заместитель Твардовского Алексей Кондратович боялся, что чем-то придётся жертвовать. Он полагал: раз редакция не может пробить че-рез цензуру вполне благополучный «Зимний перевал» Е.Драбкиной, который был от первой до по-следней страницы проникнут беспредельной любовью к Ленину, то Абрамова с его крамольными описаниями сельской жизни и подавно в первозданном виде никто не пропустит. Однако романист ни к каким уступкам не был готов. Кондратович потом в раздражении записал в своём дневнике: «Часа три вели разговор с Ф.Абра-мовым. Хитрый архангельский мужичок, который привык торговаться. Мы убеждали его, что нами движет не перестраховка, не какие-либо другие тайные намерения, – нет, он уже привык читать иной смысл слов и, на-верно, не поверил нам.
– Я уже тебе третий раз говорю, – сказал я ему, – ну ответь, притворяешься ты или всерьёз думаешь, что роман в таком виде может быть напечатан?
– Может. Ничего в нём нет, – повторял он в десятый раз, и я уже стал сомневаться: а может быть, он в са-мом деле так думает? Но и это едва ли. Чёрт разберёт людей в нынешней сплошь неопределённой ситуации» (запись от 24 ноября 1967 года).
Абрамов настоял на своём. В редакции роман поставили на начало 1968 года, на первые три номера. Кон-дратович был уверен, что когда дело дойдёт до главы о займе, цензура всю крамолу изымет. Но случилось чу-до. Цензоры никаких замечаний не сделали. На этой волне окружение Твардовского поспешило выдвинуть Абрамова на соискание Государственной премии СССР. 29 декабря 1969 года вопрос решался на Комитете по Ленинским и Госпремиям. Как выяснилось, писателю не хватило одного голоса. С минимальным переве-сом в Комитете приняли решение отдать премию украинскому поэту Малышко. Присутствовавший на голосовании Айтматов потом проговорился, что один из функционеров заявил: «У Абрамова тьма в романе такая, что её можно ножом, как повидло, резать». По другой версии, в 1969 году Абрамову получить премию помешала повесть «Пелагея», публикация которой вызвала в верхах огромное неудовольствие. Но изъять «Пелагею» из библиотек начальство не рискнуло. Писателю отомстили по-другому: ему просто не да-ли премию.
На этом история с Пряслиными, однако, не закончилась. Цензура отыгралась на третьей части. Об этом потом рассказал в «Новомирском дневнике» Кондратович. «В начале 1973 года, – писал Кондратович, – в «Новом мире» появилось продолжение романа Абрамова . Те же самые ге-рои и мотивы, но уже сейчас роман встречен в штыки. Я присутствовал на собрании, где выступал нынешний секретарь МГК Ягодкин. Он прихлопнул к этому роману все возможные ярлыки. И конечно, была нелепейшая, повторяющаяся формулировка: «В романе говорится о том, что снято жизнью», при этом не го-ворятся даже слова: «культ личности», они теперь непроизносимые, запрещённые слова, но одно табу на этих словах лучше всего свидетельствует: да ничего не снято жизнью. Было бы снято – так не волновались бы…».
Однако ругали Абрамова недолго. Потом кто-то дал команду оставить писателя в покое. Больше того, в 1975 году ему за все три романа, которые образовали трилогию «Пряслины», наконец присудили Государст-венную премию СССР.
Позже Абрамов решил продолжить рассказ о Пряслиных, написал роман «Дом», но всей тетралогии дал уже другое название: «Братья и сёстры».
Я думаю, тут будет уместно процитировать критика Игоря Дедкова. 24 мая 1979 года он записал в своём дневнике: «Перечитываю Ф.Абрамова. Чрезвычайно трогательно написано возвращение с лесораз-работок Миши, а потом Лизки Пряслиных, и вообще – возвращения: мужа Марфы Репишной, Мошкина и др. Происходит узнавание. В нас поднимается память о нашей собственной былой бедности; кроме того, мы яс-но чувствуем, что наше знание о жизни возрастает; мы знаем теперь больше, чем знали прежде. Это расши-ряющееся знание о нашем времени; вообще человека и вообще жизнь в их вечных закономерностях мы для себя не открываем; здесь нет движения ни в прошлое, ни в будущее; даже лагеря в «Доме» – часть такого прошлого, которое живо, как настоящее, потому что не изжито. Всё – настоящее и потому так мучительно: про себя читаем. Само отношение к жизни – наклон – узнаваемы: своё читаем, про свою усталость и беспо-мощность».
У Абрамова, как и у многих других совестливых писателей, очень сложно складывались отношения с зем-ляками. Здесь можно вспомнить для примера тот резонанс, который в 1963 году вызвала публикация в жур-нале «Нева» абрамовского очерка «Вокруг да около». Романист тогда негодовал, почему советских крестьян лишили паспортов. Он ставил вопрос о резком увеличении оплаты трудодней. Но в ответ писателю на его ро-дине, в селе Веркола, с подачи партийных органов устроили чуть ли не обструкцию. Односельчане подписали против Абрамова открытое письмо «Куда зовёшь нас, земляк?» (оно 19 сентября 1963 года появилось на страницах газеты «Правда Севера»). Естественно, за этим материалов тут же последовали оргмеры: писате-ля немедленно вывели из редколлегии журнала «Нева».
Позже Абрамов адресовал веркольцам письмо «Чем живём-кормимся». Но односельчане опять его не по-няли.
Уже в 1983 году критик Валентин Курбатов, который никогда не скрывал своего отрицательного отношения к абрамовской прозе, в письме Александру Борщаговскому тем не менее подчёрки-вал, что в чём-чём, но в истовости Абрамову «было отказать нельзя и в правде тоже. Так что, положим, Лобанов, удивлявшийся, как может Абрамов крыть своих односельчан, выказал только беллетрис-тическое понимание правды, а Абрамов знал, что на народ надо поорать, если делишь с ним работу, и они поймут твой ор лучше, чем лобановское заигрывание».
Значит ли это, что Абрамов всегда был искренен? Я думаю, тут будет уместно привести оценки Владимира Лакшина. 12 декабря 1970 года он записал в своём дневнике: «Опыт жизни Абрамова – страшный опыт, и сам он оттого – путаный-перепутаный. Никогда не могу до конца верить в его искренность – что-то темноватое есть в нём, какое-то взвешивание выгод – мужицкая хитрость и темнотца – не в смысле непросвещённости, а в другом, нравственном смысле – «темна вода во облацех». Да и, правду сказать, что за жизнь им прожита: несчастное, с надрывным трудом, детство, потом 1,5 года СМЕРШа и личное знакомство с Рюми-ным, о котором он сегодня вспоминал, – попытки пробиться в науку, зацепиться среди «городских» ин-теллигентов – и два постановления ЦК по его первым же литературным опытам (статья о деревне в «Новом мире» 1954 г. и «Вокруг да около»). Душа его, кажется, настоящая, доверчивая, совестливая – иначе он не стал бы серьёзным писателем, а жизненный опыт – ужасен и толкает его то к самолюбивой истерике, то к темноватой хитрости».
В принципе всё верно: Абрамов действительно был сложной фигурой, которая сочетала в себе и большой талант, и низменные страсти. Но мне кажется, что Лакшин, когда писал эти строки, руководствовался не только истиной. Он не мог писателю простить, что тот после ухода Твардовского из «Нового мира» продолжил сотрудничество с новым редактором – Косолаповым. Вспомним предыдущие записи Лакшина. Так, 1 апреля 1970 года он с огорчением пометил в дневнике: «Фёдор Абрамов, который клялся мне, что не усту-пит в своём рассказе ни строки, конечно же, не устоял перед соблазном напечатать «Деревянных коней», хо-тя в самый последний момент из них и вырубили абзац о коллективизации». Спустя три недели Лакшин жёст-ко добавил к своим записям: «Бедняга Абрамов и не знает, что, когда его изнасиловал Косолапов, а он не по-имел духа забрать «Деревянных коней» и выпустил их в искорёженном виде – это его «переориентировали». (Самое смешное, что Косолапов решил, будто этот рассказ – ответ «Матрёнину двору».)
Позже Юрий Любимов поставил в Театре на Таганке по «Деревянным коням» неплохой спек-такль. Правда, и с Любимовым отношения у Абрамова поначалу складывались не очень гладко. Уже в 2007 го-ду Любимов вспоминал, как в середине 1960-х годов он позвал в свой театр деревенщиков. «Я стал их просить сотрудничать с театром. Фёдор Абрамов Можаеву говорит: ты что, с ума сошёл, ему давать «Жи-вой», он же Либерман, еврей, это же еврейский театр, куда ты даёшь?
– Почему Либерман?
– Любимов – Либерман. Я скрываю просто.
– Он разве был антисемит?
– Да не был он антисемитом, но считал, что они, русские, коренные прозаики, а мы тут…
– А потом сам пришёл.
– Потом сам пришёл. И когда я ставил его «Деревянные кони», он говорит: а откуда вы деревню-то понима-ете? Я говорю: да у меня же дед по отцу – крепостной мужик. «А-а, и вы бывали у деда?» Я говорю: конечно, бывал, папа привозил нас к нему.
– Но вы могли и своим воображением, талантом дойти до того, что в «Деревянных конях» так пронзительно получилось. Говорят, вы как-то обронили, что вам хотелось бы узнать, откуда берётся талант. Узнали?
– Узнал.
– Откуда?
– А всё тот же Александр Сергеевич: «Не продаётся вдохновенье, но можно рукопись продать». Это оттуда. (Показывает наверх). Это, простите, как у женщины, есть в ней шарм или нет. Шарм не купишь, он даётся. И талант даётся, а не продаётся» («Комсомольская правда», 2007, 29 сентября).
Последние пятнадцать-двадцать лет Абрамов часто страдал от цензуры. Во многом из-за цензуры столич-ные журналы в своё время отказали Абрамову и в публикации повести о раскулачивании «Поездка в про-шлое», завершённой в 1974 году. 5 сентября 1978 года, собираясь взяться за воспоминания о Твардовском, он сделал такую запись: «Зверства цензуры, этого проклятия нашей литературы, бескровного убийцы рус-ской мысли, крест и Голгофа, могильщик лучших…». Спустя несколько лет писатель, продолжая эту тему, добавил: «Цензуры у нас нет. Есть горлит. Что это такое? Я, проработавший 30 лет в литературе, даже не способен расшифровать.
Допуска в цензуру нет. В старину можно… Мы не видели в лицо. Одно известно: эти люди не имели никако-го отношения к литературе. Сидели, обложенные инструкциями, и всё резали.
Вся жизнь, вся история была под запретом. Жизнь цензоры не знали. Мальчики и девочки.
В нарушение всякой конституции.
Канцелярия Великого инквизитора.
И после этого удивляешься, что у нас есть литература, да, может быть, лучшая литература.
Для меня было «три цензуры»: журнальная, ЦК, горлит…».
Надо сказать, что в литературных кругах к Абрамову относились по-разному. Его высоко ценили Твардов-ский, Белов, Можаев. Борщаговский, к примеру, после смерти писателя, в 1983 году признавался: «Мне Абрамов был всегда нужен, иногда так было с «Пелагеей», с некоторыми его рассказами. Он входил на-всегда в меня с классической силой, не имеющей обратного движения. Я чуточку сторонился его в быту чтобы он живой, бытовой не мешал мне ценить то, что выше его самого Абрамов хотел говорить значи-тельно и тихо, при благоговейном молчании всех, страсть толпы хоронилась внутри, в глубинах» («Уходящие острова», Иркутск, 2005).
Но были и другие мнения. Скажем, критик Валентин Курбатов многие вещи писателя называл «кандидат-ской прозой», где всё видно, всё как в жизни, а жизни-то и нет. Делясь после просмотра в театре у Юрия Лю-бимова «Деревянных коней» своими впечатлениями, он ещё весной 1980 года писал Виктору Астафье-ву, что Абрамов деревню пишет, «как энтомолог бабочек – и рисунок, и цвет, и вылеплено с блеском, а не летает, душа при чтении холодна. Подозреваю, что он и не любит деревню, деревенского человека, то есть живого человека со всей его грязью, неопрятностью, неустойчивостью, метанием от мудреца к дураку, от праведника к христопродавцу, а может, любит только то, что сам про него сочинит» («Крест бесконечный». М., 2002).
Впрочем, в отношении к Абрамову Курбатов и Астафьев оказались единомышленниками. В ответном пись-ме от 20 марта 1980 года Астафьев признавался: «Последний роман его «Дом» произвёл на меня удручаю-щее впечатление своей бойкостью стиля, то и дело переходящей в скороговорку, самолюбование».
В последние годы жизни Абрамов работал над романом «Чистая книга», в котором собирался рассказать о дореволюционной русской деревне и о гражданской войне.
Умер Абрамов 14 мая 1983 года в Ленинграде во время операции: сердце не выдержало длительного нарко-за. Похоронили его в родной деревне Веркола.
То, что сегодня Абрамова продолжают достаточно часто переиздавать, я считаю большой заслугой его вдо-вы Людмилы Владимировны Крутиковой-Абрамовой. Её отношения с писателем были не идеальными. Они познакомились в 1938 году на филфаке в Ленинградском университете. Но незадолго до начала войны Крути-кова предпочла Абрамову одного историка. Она вышла замуж, уехала рожать к родителям супруга в Донбасс, но тут пришли немцы. А вскоре от дифтерита умер её сын. После всего пережитого Крутикова не стала воз-вращаться к своему историку, а ушла как бы в себя. В Ленинград она вернулась лишь в 1946 году, где в аспи-рантуре судьба вновь столкнула её с Абрамовым. В 1949 году она собралась защищать диссертацию по ран-нему творчеству Горького, но тут ей неожиданно припомнили немецкую оккупацию. И Абрамов испугался. Он задумался, надо ли ему быть рядом с такой женщиной. Крутикова в итоге уехала в Минск. Прошло ещё не-сколько лет, прежде чем они поняли, что друг без друга не могут.
При жизни писателя Крутикова была для Абрамова и хранительницей очага, и лучшим критиком. Это она в конце 1970-х годов дошла до первого секретаря Ленинградского обкома КПСС Г.Романова и убеди-ла его, что классик советской литературы должен иметь просторные хоромы и добилась для их семьи новой роскошной квартиры. Она же просто негодовала, когда критики с прохладцей восприняли последний роман писателя «Дом». В ярости Крутикова написала свою хвалебную статью, которую, укрывшись за псевдонимом, отправила Дмитрию Гусарову в журнал «Север».
Когда Абрамова не стало, Крутикова решила, что в случае чего ранние периоды творчества её мужа смогут описать историки и краеведы, а она в первую очередь должна создать хронику последних лет жизни писате-ля. Затем она буквально по кусочкам из различных бумаг практически воссоздала «Чистую книгу», к которой Абрамов относился как к своему главному роману.
Людмила Владимировна как бы растворила себя среди Абрамова. А на такое оказались способны далеко не все писательские вдовы.
В. ОГРЫЗКО

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.