Этот может: Николай Асеев

№ 2009 / 23, 23.02.2015

Ког­да-то Ни­ко­лаю Асе­е­ву пред­ска­зы­ва­ли сла­ву пер­во­го по­эта. «Есть у нас Асе­ев Коль­ка, – пи­сал Вла­ди­мир Ма­я­ков­ский. – Этот мо­жет. Хват­ка у не­го моя». Но Ма­я­ков­ско­го по­том по­пра­вил Алек­сей Кру­чё­ных.

Когда-то Николаю Асееву предсказывали славу первого поэта. «Есть у нас Асеев Колька, – писал Владимир Маяковский. – Этот может. Хватка у него моя». Но Маяковского потом поправил Алексей Кручёных. «Маяковский, – утверждал Кручёных, – служит стихом, он служащий. А Коля – служит стиху. Он – импульс, иголка, звёздочка, чистое золото».





Николай Николаевич Асеев родился 28 июня (по новому стилю 10 июля) 1889 года в городе Льгов Курской губернии. В шесть лет он остался без матери. Отец был страховым агентом и всё время колесил по уездам. Воспитанием мальчишки в итоге пришлось заняться деду. «Это он, – вспоминал потом Асеев, – мне рассказывал чудесные случаи из его охотничьих приключений, не уступавшие ничуть по выдумке Мюнхгаузену. Я слушал разинув рот, понимая, конечно, что этого не было, но всё же могло быть. Это был живой Свифт, живой Рабле, живой Робин Гуд, о которых я тогда не знал ещё ничего. Но язык рассказов был так своеобразен, присловья и прибаутки так цветисты, что не замечалось того, что, может быть, это и не иноземные образцы, а просто родня того Рудого Панька, который также увлекался своими воображаемыми героями» («Советские писатели», том 1, М., 1959).


Окончив в 1907 году Курское реальное училище, Асеев отправился в Харьков. Он собирался продолжить учёбу на филологическом факультете Харьковского университета. Но в Харькове его никто не ждал. Единственной отдушиной для Асеева были вечера в доме сестёр Синяковых, в котором всегда культивировался дух служения искусству. Эти сёстры впоследствии сыграли немалую роль в нашей культуре. Все они по-своему были очень красивы. Как считала Лиля Брик, именно в их доме родился футуризм. Во всех сестёр, писала Брик, «поочерёдно был влюблён Хлебников, в Надю – Пастернак, в Марию – Бурлюк, в Веру – Петников, на Оксане женился Асеев». Впрочем, когда Асеев впервые вошёл в дом Синяковых, Оксана была совсем ещё девочкой (она прилежно училась в музыкальной школе). Роман у них вспыхнул намного позже.


В 1909 году Асеев покинул Харьков и по настоянию отца поступил в Московский коммерческий институт. Однако учиться родительскому делу у него никакого желания не было. Зато ему интересно стало в качестве вольнослушателя посещать занятия в Московском университете.


Позже, уже в 1911 году, Асееву понравилось ходить, как он говорил, в одно странное место. «Литератор Шебуев издавал журнал «Весна», где можно было печататься, но гонорара не полагалось. Так я познакомился со многими начинающими, из которых помню Владимира Лидина, из умерших – Н.Огнева, Ю.Анисимова. Но не помню, каким именно образом судьба свела меня с писателем С.П. Бобровым, через него я познакомился с Валерием Брюсовым, Фёдором Сологубом и другими тогдашними крупными литераторами. Раза два был в «Обществе свободной эстетики», где всё было любопытно и непохоже на обычное».


В 1913 году Бобров, Асеев и Пастернак создали в Москве свою группу футуристов «Центрифуга». К ним потом присоединились Константин Большаков, Василиск Гнедов, Божидар (Б.Гордеев), Григорий Петников и некоторые другие поэты. Главной печатной площадкой этой группы стало издательство «Лирень». Свои цели и задачи московские футуристы громко объявили в манифесте «Труба марсиан». «Мы, одетые в плащ только побед, – провозглашали поэты, – приступаем к постройке молодого союза с парусом около оси времени, предупреждая заранее, что наш размер больше Хеопса, а задача храбра, величественна и сурова. Мы, суровые плотники, снова бросаем себя и наши имена в клокочущие котлы прекрасных задач». Под этим манифестом подписались Хлебников, Мария Синякова, Божидар, Петников и Асеев.


Позже Пастернак, вспоминая группу «Центрифуга», писал, что Асеева от других футуристов отличало «воображанье, яркое в беспорядочности, способности претворять неосновательность в музыку, чувствительность и лукавство подлинной артистической натуры» (цитирую по четвёртому тому собраний сочинений Б.Пастернака, М., 1991).





Первую книгу «Ночная флейта» Асеев выпустил в 1914 году. Потом у него вышел сборник «Зор». Но это были только поиски своего стиля, которые обещали привести к грандиозным поэтическим открытиям.


Правда, потом революционный критик Г.Лелевич оба эти издания нещадно разругал. Уже в 1929 году он упрекал Асеева за его приверженность к богеме. «Богемный характер творчества молодого Асеева, – писал критик, – быть может ярче всего сказался в образах «Океании» (необычное кафе, полуголая луна, возлежащая на синей покатой софе, дежурящая звезда, подающая устриц) или «Нового утра» (курят ангелы сигареты, вчерашняя ночь – старая кокотка)». И только война с немцами, как считал Лелевич, заставила поэта резко поменять мировоззрение.


В октябре 1915 года Асеева забрали в армию. «В городе Мариуполе, – вспоминал он, – я проходил обучение в запасном полку. Затем нас отправили в Гайсин, ближе к Австрийскому фронту, чтобы сформировать в маршевые роты. Здесь я подружился со многими солдатами, устраивал чтения, даже пытался организовать постановку рассказа Льва Толстого о трёх братьях, за что сейчас же был посажен под арест».


Неправедное наказание спровоцировало у Асеева воспаление лёгких, осложнившееся вспышкой туберкулёза. Поэта отпустили домой. Но уже через год его переосвидетельствовали и вновь призвали в армию.


События тем временем развивались очень стремительно. Вырвавшись с трудом на пару деньков из части к Синяковым в Красную Поляну, Асеев сообщил: «Фронт распался, генералов арестовали». «Увидев моё грустное лицо, – вспоминала потом Оксана Синякова, – Асеев предложил мне ехать с ним. Я спросила:


– В какой же роли я поеду? Как «солдатская девица»?


– Что вы, что вы! – вскричал Коля. – Мы сейчас же с вами обвенчаемся.


Я, давно его любя, тут же согласилась.


Всё произошло очень просто и быстро. Коля нанял телегу, и мы поехали. В деревне Кирсаново (по дороге к вокзалу) была старенькая деревянная церковка. Коля вызвал священника, который сказал: «Невеста чересчур молода, есть ли у вас разрешение от родителей на брак?» Я ответила, что родителей у меня нет. Умерли.


– А опекун?


– Тоже нет.


Но уговорённый нами священник всё же нас обвенчал. Так я стала женой Николая Асеева».


После февральской революции 1917 года Асеева избрали в совет солдатских депутатов. Начальству это не понравилось. Сомнительного вояку было решено от греха подальше откомандировать в Иркутск. Но приказы тогда уже никто выполнять не спешил. И Асеев, забрав жену, решил махнуть ещё дальше – во Владивосток. В те дни новой страшной смуты он пророчески написал: «Шумя стаканом крови, шагнуло пьяное столетье».


Добравшись до Тихого океана, Асеев первым делом пошёл во Владивостокский Совет рабочих и солдатских депутатов. Там ему сразу дали должность начальника биржи труда. Но что делать, этого поэту никто не объяснил. Уверенность в себе ему помог обрести приехавший во Владивосток Сергей Третьяков. Гость предложил создать маленький театрик и поставить «Похищение сабинянок» Леонида Андреева.


О тогдашних настроениях Асеева можно в какой-то мере судить по его сборнику «Бомба», изданному в мае 1921 года во Владивостоке. Поэт во весь голос провозглашал:







Не уроню такого взора,


который – прах, который – шорох.


Я не хочу земного сора,


я никогда не встречу сорок.


Когда ж зевнёт над нами осень,


я подожгу над миром косы,


я посажу в твои зеницы


такие синие синицы.



Однако Владивосток вскоре оказался перед угрозой белогвардейского переворота Меркулова. Не дожидаясь ареста, поэт вместе с женой поспешил переселиться на 26-ю версту. Там приятели сфабриковали ему удостоверение дипкурьера и предложили в срочном порядке выехать в столицу Дальневосточной Республики – в Читу. Ну а потом в дело вступил нарком просвещения Луначарский, вытащивший Асеева в Москву.


К удивлению поэта, столица встретила его с распростёртыми объятиями. «Всё, начиная от внешнего вида Москвы до внешнего вида Брюсова, отмечено бешеным бегом времени, – писал он своим друзьям в Читу. – И приучить мысль и глаз к этому сдвигу всё равно, что переболеть тифом. И правда, температура у меня всё время повышенная. А главное, то видимое общее доброжелательство, которое встретил здесь вместо ожидаемого холодка и «занятого места». Все газеты и журналы открыты, везде есть друзья – и в «Известиях», и в «Печати и Революции», и в «Красной Нови». Литовский, Полонский, Воронский и немало других видных деятелей московской прессы самым радушным образом встречают каждую, весьма несовершенную и наспех сделанную строку. Мы работаем с Маяковским и в Главполитпросвете и в Реввоенсовете совместно» (газета «Дальневосточный телеграф», Чита, 1922 год, 25 мая).


Маяковский тогда стал для Асеева буквально всем. Выступая 29 сентября 1922 года в Доме печати с докладом о современных литературных группировках, он, как отмечали столичные репортёры, больше всего внимания уделил футуристам, и главным образом Маяковскому. «Серапионовых братьев» и Пильняка, писал журнал «Сегодня», «докладчик считает важным явлением, но не признаёт их выразителями нашего времени».


Трибунами новой эпохи, видимо, должна была стать группа ЛЕФ. Уже 25 декабря 1922 года Асеев, Осип Брик, Б.Кушнер, В.Маяковский и Н.Чужак подали в Госиздат записку с предложением о создании издательства «ЛЕФ», попросив у чиновников 31 миллион 136 тысяч рублей. Лефовцы подчёркивали, что они выступают за «развёртывание активного коммуно-устремительного фронта левого искусства». Но в руководящих коммунистических кругах, как отмечал в письме в Агитпроп ЦК РКП(б) А.Воронский, к планам новой группы отнеслись настороженно.


Ввязавшись в ЛЕФ, Асеев оказался между молотом и наковальней. С одной стороны, Маяковский упорно подталкивал его к плакатности. Это он заставил Асеева взяться за сочинение лозунговых стихов на злобу дня. Причём какое-то время Маяковский и Асеев писали вдвоём, на пару. В общей сложности они в соавторстве создали девять агитационных произведений типа «Сказки про купцову нацию, мужика и кооперацию», которые даже при большой фантазии литературой назвать язык не поворачивался. Но, с другой стороны, Асеев всегда ощущал себя лириком. «Я лирик по складу души, по самой сердечной сути», – утверждал он в поэме «Свердловская буря». Поэтому, чтобы очеловечить лозунги, Асеев придумал новые ритмические и звуковые приёмы. Не зря ему потом приписали лавры главного разработчика эстетики «лирического фельетона».


В 1923 году у Асеева вышла новая книга стихов «Совет ветров». Нарком просвещения Луначарский, когда прочитал этот сборник, пришёл к выводу, что Асеев Маяковского уже перерос. Он прямо говорил, что за последние пять лет советские стихотворцы ничего лучшего, чем книга «Совет ветров», не создали. Единственное, с чем был не согласен нарком, – это с тем, что Асеев слепо следовал лефовским установкам. Луначарский недоумевал: зачем поэт включился в «гнуснейшую пропаганду» машинной мертвечины. Размышляя об асеевском стихотворении «Стальной соловей», Луначарский писал поэту: «Вам кажется, что кто-то действительно велел Вам воспеть «махинища», что Вам захотелось надеть на себя «ярмо», что у Вас как-то и внутренне, и внешне уж такая доля – стать стальным соловьём. <…> Я всё же по-андерсеновски думаю, что живой соловей лучше. <…> Но бог с вами, соловьями, поговорим лучше о поэтах и прежде всего о самом, по моему мнению, крупном, которого мы сейчас в России имеем, о Вас. Вас ещё не ожелезили, так сказать, и в Вас бьётся настоящее сердце» (цитирую по журналу «Урал», 1965, № 11).





Сердце в Асееве действительно продолжало биться. В этом Луначарский был прав. Но вот лёгкий переход «в сторону индустриального мироощущения» (выражение Сергея Третьякова) для поэта бесследно не прошёл. То, что проморгал нарком просвещения, заметили другие современники Асеева. И уж они не пожалели для поэта критических стрел. Я воздержусь от цитирования самых крайних отзывов. Ограничусь умеренными оценками князя Дмитрия Святополк-Мирского. В 1925 году князь в «Истории русской литературы» писал: «Асеев, как и Маяковский, оратор в той же мере, как и поэт; на него, кроме Маяковского, сильно повлиял Пастернак, но его тянет к более традиционному и патетическому ораторскому стилю: его стихи нередко напоминают обличительную поэзию Барбье, Гюго и Лермонтова. Стих у него энергичный и нервный; он великолепно владеет быстрыми, металлическими ритмами. Он с силой выразил любимую коммунистическую идею возведения в идеал индустриализации и машины: одна из его книг так и называется – «Стальной соловей», и первое стихотворение в ней – ода механической птице, которая лучше живой. Как и Маяковский, Асеев пишет много чисто пропагандистских вещей, как, например, поэма «Будённый», где даётся рифмованная биография знаменитого командира красной кавалерии в стиле, среднем между Маяковским и народной песней».


Вообще глупостей Асеев по возвращении с Дальнего Востока в Москву понаделал много. Ну кто его просил включаться в травлю расстрелянного большевиками Гумилёва и ругать Ахматову? «И у Гумилёва, и у Ахматовой, – писал он в 1923 году, – в конце концов был этот интимистский говорок, годный для аудитории в двадцать чувствительных сердец» («Печать и революция», 1923, № 6). Правда, потом до поэта дошло, что он сморозил глупость. Чтобы загладить неприятный инцидент, Асеев стал настойчиво зазывать Ахматову к себе в дом на чай. Встреча произошла 18 апреля 1924 года. Кроме Ахматовой на ней присутствовал также Пастернак. Асеев в знак примирения прочитал Ахматовой своё новое стихотворение:







Не враг я тебе, не враг,


Мне даже подумать страх,


Что к ветру речей строга,


Ты видишь во мне врага!


За этот высокий рост,


За этот суровый рот,


За то, что душа пряма


Твоя, как и ты сама,


За то, что верна рука,


Что речь глуха и легка,


Что там, где и надо б жёлчь, –


Стихов твоих сот тяжёл,


За страшную жизнь твою,


За жизнь в ледяном краю,


Где смешаны блеск и мрак –


Не враг я тебе, не враг!



Ахматова, кажется, Асеева простила. Во всяком случае Пастернак истолковал в письме Николаю Тихонову устроенный Асеевым вечер именно так. Все у Асеева, – писал Пастернак, – «читали, радовались друг другу, сожалели о брошенных молодых наших путях, кляли отклоненья и собирались встретить утро, решительно переменившись к лучшему (т.е. ставши прежними и новыми в одно и то же время)».


В какой-то момент Асеев, кажется, понял, что голая плакатность – путь в тупик, и он стал искать что-то другое. У него возникла идея футуристическую технику соединить с традиционной поэтикой. Тяга к сюжету заставила поэта вспомнить о балладном жанре. Свои новые представления о стихе Асеев попытался реализовать на материале восстания декабристов, сочинив в 1924 году очень романтическую вещь «Синие гусары». Он писал:







Раненым медведем


мороз дерёт.


Санки по Фонтанке


летят вперёд.


Полоз остёр –


полосатит снег.


Чьи это там


голоса и смех?


«Руку


на сердце своё


положа,


Я тебе скажу:


ты не тронь палаша!


Силе такой


становясь поперёк,


Ты б хоть других –


не себя –


поберёг!»



В этой балладе Асеев органично смешал три стихии: песенность, изобразительную сюжетность и обнажённый лиризм.


После «Синих гусар» Асеев, складывалось впечатление, созрел для яростного бунта. «Мне надоело благополучие у Маяковского, – признался Асеев как-то Юрию Тынянову. – Я решил писать неблагополучные стихи». Тынянов усмотрел в этом заявлении Асеева его желание обратиться к эротическим мотивам.


В 1928 году Асеев разработал для ЛЕФа принципиально новую программу. Он считал, что лефовцы должны повести «борьбу за собирание, формирование и обследование фактического материала в целях противоположения его художественной выдумке, фантастике, индивидуальной трактовке событий и проч. «художественной» приблизительности, искажающей и уродующей факт в соответствии с тем или иным личным его использованием» («Читатель и писатель», 1928, № 4–5). Центр тяжести литературной работы ЛЕФа поэт предложил перенести на дневник, репортаж, интервью, фельетон и другие газетные формы. «Эпические полотна, выросшие на иной социальной почве, – писал Асеев, – продолжают оставаться традиционной формой литературы, потеряв своё первоначальное оправдание – быть носителями и распространителями идей, научных знаний, этических и эстетических теорий, построенных и закреплённых тем классом, который их вызвал к деятельности».


Когда асеевская программа появилась в печати, многие писатели были просто изумлены. Они не понимали, почему поэт пошёл на такую радикализацию. Неужели Асеев надеялся убедить режим в своей лояльности? Так из этого всё равно ничего путного не получилось. Власть полностью ему так и не поверила. Подтверждение тому можно было найти в первом томе «Литературной энциклопедии», вышедшем в 1929 году. Автор помещённой в справочнике статьи об Асееве – Г.Лелевич упорно настаивал на том, что асеевская трагедия – это «трагедия литературного попутчика, искренне рвущегося к революции, но отягощённого богемно-футуристическим прошлым». Вот так: для режима поэт продолжал оставаться всего лишь попутчиком.


Асееву тогда очень хотел помочь Пастернак. Как он только не уговаривал друга своей молодости отойти от ЛЕФа. Пастернак уже давно воспринимал эту литературную организацию как своего рода филиал ГПУ. Из-за него он в 1929 году вступил в яростный спор с симпатизировавшим коммунистам Владимиром Соломоновичем Познером, который во Франции готовил для западных издательств антологию поэзии. Пастернак возмущался, почему Асеева посмели оставить за бортом хрестоматии. Он соглашался: да, время испортило его приятеля. «А трагедия Асеева, – писал Пастернак 13 мая 1929 года Познеру, – есть трагедия природного поэта, перелегкомысленничавшего несколько по-иному, нежели Бальмонт и Северянин, потому что тут не искусство, но время выкатило ту же, собственно говоря, дилемму: страдать ли без иллюзий или преуспевать, обманываясь и обманывая других». Но случившаяся трагедия – это не повод, чтобы полностью игнорировать поэта. Поэтому Пастернак настаивал на том, чтобы Познер включил в свою антологию хотя бы образцы ранней лирики Асеева.


Окончательный разрыв в отношениях Пастернака и Асеева произошёл, видимо, в конце 1931 – начале 1932 года. Они оба сильно переживали случившееся. Известно, что Пастернак тогда оставил в альбоме Алексея Кручёных следующую запись: «Отчего эта вечная натянутость между мной и Колей? Он так много сделал для меня, что, может быть, даже меня и создал, – и теперь с основанием в этом раскаивается. Как же сожалею обо всём этом я сам! Но всё это совершенные пустяки в наше время нескольких сытых (в том числе и меня) среди поголовного голода. Перед этим стыдом всё бледнеет. Оттенков за этим контрастом я уже никаких не вижу, а Коля их различает». Пастернак имел в виду тот голод, который чуть не убил нашу страну в 1932 году.


Стремление приблизиться к власти, конечно же, не прошло для Асеева бесследно. Ведь режим потребовал не только слов, но и конкретных поступков. И Асеев дрогнул. 16 декабря 1932 года он на одной из дискуссий произнёс установочную речь, в которой нещадный критик подверг обэриутов, объявив их «поэтическую практику» далёкой «от проблем соцстроительства». При этом поэт знал, что часть обэриутов, включая Хармса, Введенского, Бахтерева и Туфанова, уже целую неделю находилась под арестом. Позже, в 1935 году Асеев своей рукой поставил подпись под коллективным письмом, требуя от власти разобраться с Павлом Васильевым. Он согласился, что «Васильев уже давно прошёл расстояние, отделяющее хулиганство от фашизма». Хотя понимал, чем могло закончиться для Васильева это обращение в инстанции.


К 1940 году Асеев практически закончил поэму «Маяковский начинается». Официальная критика источала поэту одни лишь комплименты. «Я считаю эту книгу одним из самых значительных явлений наших дней», – писал в «Литгазете» Александр Фадеев (номер за 24 ноября 1940 года). Но попробовал бы он думать иначе. Все помнили, что в 1935 году на письмо супругов Брик ответил Сталин. Вождь подтвердил, что Маяковский «был и остаётся лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи». Естественно, Асееву тут же присудили Сталинскую премию первой степени. Однако в литературных кругах не забыли и других оценок. Все знали остроту Ильи Сельвинского, не побоявшегося назвать Асеева «деталью монумента» при заживо забронзовевшем Маяковском.


После начала войны Асеев с семьёй эвакуировался в Чистополь. Именно к нему сразу после самоубийства матери поспешил Георгий Эфрон, или, как его называли близкие, Мур. В руках он держал предсмертную записку Марины Цветаевой. «Дорогой Николай Николаевич! Дорогие сёстры Синяковы! – взывала к ним Цветаева. – Умоляю Вас взять Мура к себе в Чистополь – просто взять его в сыновья, – и чтоб он учился. Я для него ничего больше не могу и только его гублю. У меня в сумке 450 р. и если постараться распродать все мои вещи. В сундучке несколько рукописных книжек стихов и пачка с оттисками прозы. Поручаю их Вам. Берегите моего дорогого Мура, он очень хрупкого здоровья. Любите как сына – заслуживает. А меня – простите. Не вынесла. МЦ. Не оставляйте его никогда. Была бы безумно счастлива, если бы жил у вас. Уедите – увезите с собой. Не бросайте!».


Однако Асеев испугался жены – Ксении Синяковой, отличавшейся необычайной скупостью. Жена посоветовала поэту сплавить Мура к тёткам в Москву. Потом возникла идея интерната. Но за интернат надо было платить. Асеев побоялся, что эту плату могли бы повесить на него. Парня такое отношение просто взбесило. «От Асеева веет мертвечиной, – записал он в своих бумагах. – Как скучно живут Асеевы! У него – хоть поэзия, а у ней [жены поэта. – В.О.] и у сестёр – только разговоры на всевозможные темы».


Но Эфрон был не совсем справедлив. Оказавшись в эвакуации, Асеев стал иначе смотреть на происходящее. К нему вернулась былая поэтическая мощь. Он хотел о своей дороге в Чистополь написать поэму.







Тел неоплаканных груды,


дум недодуманные дни, –


люди не любят чуда:


горы немытой посуды,


суды и пересуды,


страхи да слухи одни.


Так же стригут бородки,


так же влекут кули,


так же по стопке водки


лихо вливают в глотки,


так же читают сводки,


словно война – вдали.



Асеев собирался эту поэму включить в свой новый сборник «Годы грома». Но бдительные цензоры передали рукопись партийному руководству. Начальник управления пропаганды ЦК ВКП(б) Георгий Александров лично отрецензировал стихи поэта и пришёл к выводу, будто Асеев клеветнически изобразил советский тыл. В конце 1943 года Асеева срочно вызвали в ЦК, где ему устроили жуткий разнос.


Асеев для вида с партийной критикой согласился. Но в своём окружении всех хулителей он послал к чертям. Поэт, видимо, не знал, что все его разговоры прослушивались, и был в беседах с друзьями очень откровенен. Рассказывая приятелям о вызове в ЦК, он говорил: «Нашли, что книжка получилась вредной… Я, конечно, соглашался с ними, но сам я считаю, что они не правы. Вступать с ними в борьбу я не видел смысла. Мы должны лет на пять замолчать и научить себя ничем не возмущаться». В порыве смелости Асеев заявил, что у нас в стране «все писатели и поэты поставлены на государственную службу, пишут то, что приказано. И поэтому литература у нас – литература казённая». Как после этого поэта не арестовали, непонятно.


После проработки в ЦК Асеев ушёл в себя, но не на пять лет, а на целое десятилетие, если не больше. Для публики он продолжил заниматься Маяковским. Потом его понесло в историю. Но это уже была не живая, а какая-то книжная литература.


Когда в 1956 году в «Огоньке» напечатали три новых стихотворения Асеева, читающая публика впала в тоску. Не выдержала даже Анна Ахматова. «Асеев принадлежит к тому поколению поэтов, – заметила она 16 января Лидии Чуковской, – которое выступило как молодое, молодость была главным признаком школы, и они были уверены, что молодость будет принадлежать им всю жизнь. А теперь, когда они несомненно старые, они никак не могут с этим освоиться».


Потом в руки Ахматовой попал первый номер альманаха «Литературная Москва». Тут она уже прошлась по Асееву по полной программе. «Не стихи, – гремела Ахматова, – а рифмованное заявление в Моссовет». Других слов для асеевского «Памятника» у неё не нашлось.


Власть тоже так и не простила Асееву былой фронды. В 1962 году его новый поэтический сборник «Лад» демонстративно прокатили в комитете по присуждению Ленинских премий. Партийное начальство всё сделало, чтобы награду дать не ему, а Корнею Чуковскому. Партия намекнула, что уже устала от Маяковского в исполнении Асеева, взамен срочно полюбив Некрасова в трактовке дедушки Корнея.


Как поэт, Асеев закончился, наверное, всё-таки ещё в войну. Но уже в конце 1950 – начале 1960-х годов он неожиданно очень ярко проявил себя на новом поприще – в качестве теоретика и исследователя русского стиха. В этом плане особо стоит отметить его книгу «Зачем и кому нужна поэзия». Асеев выдвинул гипотезу, будто русская поэзия началась с громких молебствий и молитвословий на воздухе.


Весной 1961 года поэт книгу со своей теорией отправил главному специалисту по литературе Древней Руси Дмитрию Лихачёву. Тот с асеевской версией категорически не согласился. В то же время учёного очень заинтересовала психология автора книги. Не каждому писателю было дано почувствовать поэзию как громко читаемые ритмические тексты для большой аудитории. Поэтому Лихачёв тут же откликнулся ответным письмом. «С увлечением читаю вашу книгу, – писал он Асееву 16 мая 1961 года. – Она не только интересна по мыслям, но и блестяще написана. О стихе Киевской Руси – о проверке его на дыхание, на «возглашение» – Вы совершенно правы. Я это заметил на «Слове о п. Игореве». Оно рассчитано на произнесение вслух, а не на чтение. Но элементы устной речи сильны и во всякой иной прозе Киевской Руси. Особенно силён этот устный элемент в богослужебных текстах. От этого тексты эти и приближаются к стихам. Правда, Вы ошибаетесь резко в одном: за редкими исключениями молитвы не сочиняются на Руси (мне известно два случая – у Иллариона и у Владимира Мономаха), а пришли к нам из Болгарии».


Позже Лихачёв предложил Асееву поучаствовать статьями в «Трудах Отдела древнерусской литературы», которые издавал Пушкинский Дом.


Кстати, помимо теории стиха и «Слова о полку Игореве» Асеева тогда очень занимал ещё и Гоголь. Он потом даже признался Лихачёву, что «увлечён раскрытием тайны гоголевского «Вия».


Уже на закате Асеев вернулся к прошлому. Ему стало интересно заниматься с молодёжью. Когда-то он опекал Пастернака, Кручёных и даже Цветаеву. Теперь поэт взял под своё крыло Виктора Соснору.


Однако издатели поначалу Соснору не жаловали. Осенью 1961 года Асеев попросил помощи у Лихачёва. Асеев писал учёному, что Соснора «вынужден работать слесарем на одном из заводов Ленинграда, стуча молотком по зубилу, хотя он на это и не жалуется. Однако для стихов это не подмога. Он молод, только недавно пришёл с военного обучения, пишет очень много, но напечататься для него почти «не показано». Все редакции берутся за голову – дескать куда нам стихи тематикой 1111 года!»


Лихачёв, прочитав Соснору в рукописях, согласился с Асеевым: стихи слесаря действительно хороши. «В них что-то поёт, – писал учёный 21 декабря 1961 года Асееву. – и он [Соснора. – В.О.] чувствует эпоху не по-оперному». Не случайно Лихачёв вскоре предложил Сосноре сделать свой вариант поэтического переложения «Слова о полку Игореве».


Асеев очень верил в звезду Сосноры. 16 мая 1963 года, за два месяца до смерти, Асеев писал своему протеже: «Я не изменил своего мнения о Вас, как о самом талантливом из живущих. Да ещё с Д.С. Лихачёвым переписываюсь; он мне нравится, как дикий академик, считающийся с моими любительскими теориями происхождения стиха. Никто не обращает внимания на моё открытие: мера стиха есть дыхание, а не метр и ритм. Что раньше и называлось вдохновением, позже потерявшим точный смысл термина и превратившимся в формальное словечко. Так вот, Орочка, хлебная вы корочка! Конечно, Вас тянут-потянут вытянуть не могут именно потому, что Вы не попадаете в ритм и метр и в никакую мерку, общепризнанную и общепривычную».


Умер Асеев 17 июля 1963 года в Москве.



Иллюстрации М. Заводнова



Вячеслав ОГРЫЗКО

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.