В противоречии с традициями

№ 2009 / 33, 23.02.2015

У Ген­на­дия Го­ра есть рас­сказ «Вме­ша­тель­ст­во жи­во­пи­си». Он был на­пи­сан в са­мом на­ча­ле 1930-х го­дов. Его ге­рой ут­верж­дал: «Я – за им­про­ви­за­цию слов про­тив на­пря­же­ния вся­кой мыс­ли. Я – за не­о­жи­дан­ность ис­кус­ст­ва про­тив ло­ги­ки на­уки».

У НАС БЫЛА ВЕЛИКАЯ ЛИТЕРАТУРА








Геннадий ГОР
Геннадий ГОР

У Геннадия Гора есть рассказ «Вмешательство живописи». Он был написан в самом начале 1930-х годов. Его герой утверждал: «Я – за импровизацию слов против напряжения всякой мысли. Я – за неожиданность искусства против логики науки». Судя по всему, эти слова выражали кредо самого писателя. Гор всегда стремился к импровизациям. Он обладал огромным художественным даром. Однако на самом взлёте в него вселилось чувство страха, которое в итоге погубило в нём великого мастера.


Геннадий Самойлович Гор родился 15 (по новому стилю 28) января 1907 года в городе Верхнеудинск, который потом переименовали в Улан-Удэ. Настоящее его имя – Гдалий. Первый год своей жизни он провёл в тюрьме, где за участие в революционной деятельности отбывали срок его родители. Потом мальчишку отвезли к родственникам в Баргузин, где издавна проживали в основном тунгусы да буряты и к которым в конце девятнадцатого – начале двадцатого века добавились переселенцы из центральных губерний России. Родственники оказались не бедными людьми, они помогли Гору получить в частной гимназии очень даже приличное образование.


Потом была гражданская война. Но до сих пор неизвестно, чью сторону Гор тогда занял и за кого воевал: за белых или за красных. Он этот вопрос всегда избегал. Видимо, ему было что скрывать.


В 1923 году Гор приехал в Петроград. Там он очень быстро сдружился с Борисом Корниловым, Леонидом Рахмановым, Ольгой Берггольц, которые составляли ядро комсомольской литературной группы «Смена». А вскоре в журнале «Юный пролетарий» появился и первый его рассказ «Колым».


Спустя какое-то время Гор поступил в Ленинградский университет на историко-лингвистический факультет. Под напором своих друзей он сразу же втянулся в бурную общественную деятельность. Не зря его потом выдвинули в редакторы университетской газеты. Неутомимой энергией Гора был очень доволен и ректор университета Лазуркин. Это он начиная с 1925 года стал таскать Гора чуть ли не на все мероприятия с участием председателя Петросовета Зиновьева.


Однако на последнем курсе отношение начальства к редактору университетской газеты вдруг резко изменилось. По одной из версий, кому-то в парткоме не понравилось увлечение не в меру ретивого студента абсурдной литературой. Якобы Гору в вину поставили вот эти строки:







Сон соболю приснился не соболий,


И тополю не топал тополь.


И плакала волна в Тоболе


О Ермаке, что не увидит боле…



Как считал Олег Юрьев, «молодой Гор, конечно, испытывал неудержимое влечение к модернистской и авангардистской культуре вообще и к ленинградскому полуподполью, к Хармсу, Добычину и Вагинову, к Филонову и Малевичу в частности, но понимал эту культуру именно что как систему приёмов, практически безразличных к содержанию, и пытался использовать эти приёмы (небезуспешно, но редко блистательно) в собственной прозе» («Новое литературное обозрение», 2008, № 89).


Когда Гору сообщили, что его авангардные поиски вызвали у университетского начальства неудовольствие, он, будучи уверенным в правильности избранного курса, решил продемонстрировать свою лояльность уже на другом материале, взявшись за воспевание колхозной жизни. При этом писатель продолжил оперировать прежними понятиями и приёмами. Спустя семьдесят лет эту ситуацию очень точно и образно воспроизвёл его ученик Андрей Битов. По мнению Битова, Гор «попробовал изменить не теме (он её ещё не обрёл), а тему. Вера в то, что исповедуемый им художественный метод всесилен, была неколебима. Можно было пожертвовать всем, кроме метода. <…> И он стал переписывать советскую газету 1929 года: то, что надо, но – по-своему. Получилась «Корова» («Звезда», 2000, № 10).


Грубо говоря, Гор описал строительство колхоза языком обэриутов. Но, видит Бог, никакого конфликта с властью он не хотел. Устами своего героя – председателя колхоза и художника Молодцова писатель предупреждал своих последователей, стихийно принявших авангардизм: «Не так смело, ребята. А то скажут, что я вас учил футуризму».


Но, похоже, никакие оговорки Гору не помогли. В 1930 году за рукопись романа «Корова» его из университета отчислили и призвали в армию. Однако боец из писателя получился никудышный. Единственное, что он умел делать на отлично, это стрелять (спасибо деду, который в детстве показал своему внуку, как добывают соболя). Всё остальное у парня валилось прямо из рук. Если верить бывшим сослуживцам Гора, он однажды кислыми щами умудрился облить самого командарма Тухачевского. Командарм, как гласила легенда, уже собирался устроить нерадивому солдату разнос, но тут ему вдруг на прекрасном французском языке принесли извинения. Это настолько изумило Тухачевского, что он тут же отдал приказ немедленно Гора произвести в младшие командиры.


В 1931 году Гор вместе со своим приятелем Леонидом Рахмановым выпустил в ленинградском отделении издательства «Молодая гвардия» сборник студенческой прозы. Рахманов включил в книгу, написанную под влиянием «Зависти» Олеши, повесть «Полнеба», а Гор отобрал для этого тома повесть «Факультет чудаков». Предисловие к столь необычному изданию согласился написать один из «серапионовых братьев» Михаил Слонимский. Приветствуя эксперименты молодых авторов, Слонимский тем не менее сразу подчеркнул, что обе повести «стоят в противоречии с генеральными традициями русской литературы». Он предупреждал: «Метод, взятый Гором в повести «Факультет чудаков», таит в себе опасности, ещё неопределённые автором. Быт дан у Гора отдельными, как бы случайно выхваченными кусками, – эта система, как будто новая для русской литературы, порождает старого героя, традиционно «лишнего человека», разорванное сознание которого и организует повесть».


Слонимский как в воду глядел. Уже через несколько месяцев после выхода студенческих повестей цензура распорядилась книгу отовсюду изъять. Главлиту не понравилось, что молодые писатели посмели затронуть половой вопрос. Кроме того, Гор слишком часто в своём «Факультете чудаков» упоминал Льва Троцкого, признав огромный интерес студенчества к изданной опальным соратником Ленина книге «Литература и революция».


Однако Гор по молодости все обвинения в скрытом троцкизме проигнорировал. Убеждённый в праве художника на любые эксперименты, он в 1933 году издал новую книгу рассказов «Живопись». Первые рецензенты (в частности, А.Бескина и Л.Цырлин) были просто в восторге. Они восприняли рассказы Гора как пародию над мракобесами. Но всех быстро отрезвил влиятельный в Ленинграде критик Г.Мунблит.


Верный марксист, Мунблит ничего не понял в «силлогистических выкрутасах» Гора и потребовал крови. Он писал: «Внешне рассказы Гора действительно «своеобразны», но не «геометрически сухой манерой письма», как это думают А.Бескина и Л.Цырлин, а витиеватым и изощрённым преподнесением общеизвестного, противоречием между судорожной изысканностью изложения и лапедарностью замысла, контрастом между манерой и предметом повествования, ничем не оправданным и ни к чему не ведущим» («Литературный критик», 1933, № 6).


После Мунблита Гора за «неискоренимую потребность абстрагирования» не пинали лишь последние ленивцы. Молодому писателю тут же припомнили все его грехи. Отдельные товарищи даже извлекли из библиотеки текст повести «Факультет чудаков». Пылая гневом, некто И.Эвентов подчёркивал, что «Факультет чудаков» – собрание героев, характерных, главным образом, своими сногсшибательными странностями: парадоксальными привычками, неестественными наклонностями, эксцентрическим образом действий. Все они – маниаки, оригиналы, чудаки» («Резец», 1935, № 24).


Гору быстро объяснили, чем для него могли закончиться подобные обвинения, посоветовав ему от греха подальше на какое-то время покинуть Ленинград и заодно сменить манеру письма. Послушавшись бывалых людей, писатель отправился на Дальний Восток, к нивхам Приамурья и Сахалина.


Опираясь на детские воспоминания о Баргузине, Гор обратился к актуальной для того времени теме революционной борьбы в Сибири. Он избрал своим героем черниговского еврея, который надеялся обрести в Забайкалье свободу, но которого власть на новом месте силой принудила к обману тунгусов и бурятов. Вот эта драма марксистским критикам оказалась более понятной. Тот же Эвентов, прочитав повесть «Счастливая река» о судьбе черниговского еврея, заметил, что Гор наконец преодолел замкнутость творческой системы и вышел в живой мир действительности. Ну а то, что повесть состояла из одних штампов, об этом Эвентов благоразумно умолчал. Такие критики, как Эвентов, предпочитали жить идеями, но не образами.


На Дальнем Востоке Гор нашёл нового героя – молодого нивха, бытие которого раньше определяли лишь охота и оленеводство, но который оказался также готовым и к восприятию другого, отличного от северной цивилизации мироуклада. Не случайно столкновение двух миров во многом определило суть его повести «Ланжеро» (она впервые появилась в 1937 году в журнале «Литературный современник»).


После «Ланжеро» на Гора продолжил нападать в основном один Мунблит, к которому потом присоединился Виктор Финс. Другие критики, наоборот, стали всячески демонстрировать писателю свою лояльность. Скажем, В.Друзин, мельком упомянув порочный дебют Гора, заявил, что Гор окончательно преодолел формализм, а его повесть «Ланжеро» – это «дельнейшее идейное продвижение писателя» («Литературный современник», 1937, № 9). Поддержали Гора также А.Дымшиц и Ольга Берггольц. Но я бы особо здесь выделил статью Тамары Хмельницкой «Свежесть мира». В отличие от других критиков она, говоря о новом герое писателя, достаточно доброжелательно вспомнила первые вещи Гора и даже отчасти их реабилитировала. Она писала: «В «Живописи» Гор бился над кругом насущных для художника вопросов», которые ему необходимо было разрешить для того, чтобы творить дальше, для того, чтобы в собственной творческой практике найти пути к этому освобождённому и действенному восприятию мира. Гор в «Живописи» ставил вопросы горячо и остро, но искал их разрешения не так и не там. Разоблачая предвзятость, манерность, эксцентричную надуманность и безжизненность в искусстве, он доводил эту условность и искусственность до гротеска, шаржировал её, строил из образов геометрические фигуры, а из фраз – алгебраические формулы» («Звезда», 1939, № 7–8). Далее Хмельницкая, перейдя к анализу «Ланжеро» и последующих вещей писателя, отмечала: «Новый герой Гора задуман им как встреча двух удивлений: удивления человека, выросшего в условиях почти патриархального быта перед миром незнакомой ему культуры, и удивления культурного человека перед первозданной свежестью восприятия и мышления человека, впервые входящего в мир современной цивилизации. На перепутье этих двух удивлений и возникает северный герой Гора, воплощённый им в образах Ланжеро и Ивана из «Неси меня, река».


С высоты сегодняшнего дня, конечно, с некоторыми оценками, прозвучавшими в 1930-е годы, можно было бы и поспорить. Я, например, считаю, что Гор в повести «Ланжеро» в чём-то в угоду властям отошёл от исторической правды, исказив, в частности, историю рода тунгусских князей Гантимуровых. Ольга Берггольц, когда представляла книги Гора о Севере, писала, что в них нет «ни революции, ни этнографии, ни даже пушного (?) промысла» («Литературный современник», 1940, № 7), предлагая судить писателя не за то, что у него отсутствовало, а за другое – за его резкую индивидуальность. Но так ли уж Гор был аполитичен? Зачем он тогда искусственно разделил своих героев на белых и красных, сделав из Ланжеро преданного сторонника советской власти и вселив в потомка князя Гантимурова лютую ненависть к беднякам? Ведь в реальной жизни всё было куда сложнее. И Гор, выросший среди таёжных племён и чьи родители делали революцию, это очень хорошо знал. Но он не рискнул отразить все перипетии сложных процессов, происходивших в Сибири и на Дальнем Востоке в первой трети двадцатого века, потому что после разгрома книги «Живопись» в нём прочно поселилось чувство страха.


Вернувшись с Дальнего Востока, Гор устроился в Ленинградский институт народов Севера, где судьба свела его с удивительным художником Константином Панковым. Этому уникальному самородку он посвятил лирическую повесть «Панков», которую в 1940 году опубликовал журнал «Литературный современник».






Иллюстрация к повести «Рисунок Дароткана»
Иллюстрация к повести «Рисунок Дароткана»

Но перед самой войной над Гором вновь сгустились тучи. Мунблит всё-таки не оставил попыток добить писателя за близость к авангардизму. Не получилось у него наказать Гора за ранние вещи, так он решил изничтожить свою жертву за повесть «Неси меня, река». Мунблит заявил: «Если бы эта повесть была чуточку более реалистична, её можно было бы назвать сказкой. Но в нынешнем своём виде она скорее похожа на миф» («Резец», 1939, № 11–12). И Мунблит добился своего: в начале 1941 года Главлит изъял повесть из всех библиотек. По одной версии, цензуру смутили главы, посвящённые Эрнсту Тельману (якобы после заключения пакта Молотова – Риббентропа сцены ареста лидера немецких большевиков могли повредить развитию наших отношений с Германией). По другой гипотезе, бдительные комиссары возмутились, когда в тексте повести нашли упоминания о работе заключённых «на канале».


Когда началась война, Гор вступил в Кировскую дивизию народного ополчения. Однако в справочник «Ленинградские писатели-фронтовики» он почему-то не попал. «А между прочим, – писал его друг Даниил Гранин, – он был капитан, командовал пулемётным взводом. Воевал он отважно. Вместе с Глебом Алёхиным взяли они языка, были в окружении. Про это я знал. Долго выбирались, еле живые добрались до Ленинграда. Его пристрастно допрашивали особисты: где ваши пулемёты? Обратили внимание – почему у всех автоматы, а Гор вышел с японским карабином. Он объяснил, что раздобыл, карабин ему привычнее с молодых охотничьих лет, на Алтае он считался отличным стрелком. Особисты проверили его в стрельбе по цели и отпустили. В армию вернуть не могли – до того он был измождён. Эвакуировали в Пермь, куда он прибыл в середине 1942 года дистрофиком. Не был ни ранен, ни контужен, тем не менее война глубоко травмировала его. Чем? Он вдруг осознал себя убийцей. В августе 1941 года, когда ополченцы держали оборону, он залёг в кустарниках, подстерегал немцев и стрелял. Клал с одного выстрела. Сколько он перестрелял немцев за эти дни, он никогда не вспоминал, хотя в то время геройство мерилось именно числом убитых солдат противника» (Д.Гранин. Причуды моей памяти. – М., 2009).


После фронта, уже в эвакуации Гор вернулся к стихам. Его в какой-то момент уже ничего не страшило. Он писал:







И в нас текла река, внутри нас,


Но голос утренний угас,


И детство высохло как куст.


И стало пусто как в соломе…


Мы жизнь свою сухую сломим,


Чтобы прозрачнее стекла


Внутри нас мысль рекой текла.



Однако свои стихи о ленинградской блокаде Гор печатать не стал. Он понимал, что его поэзия тут же может вызвать ассоциации с обэриутами. А как кончили главные обэриуты – Хармс и Введенский, это ни для кого секретом не было. Идти добровольно в тюрьму, собственноручно обрекать себя на смерть – нет, Гор этого не хотел.


Первая публикация его стихов состоялась уже после смерти писателя, в 2002 году в журнале «Звезда». Ещё через пять лет западный славист Петер Урбан все 95 стихов Гора издал в Вене отдельной книгой под названием «Блокада». У нас же первым их детально проанализировал Олег Юрьев. Он тоже сразу уловил связь поэзии Гора с обэриутами. Но он сумел взглянуть дальше. Да, соглашался Юрьев, «язык, оказавшийся для Геннадия Гора единственно возможным в блокадном Ленинграде, был «обэриутским – но в очень расширенном и даже, я бы рискнул сказать, поверхностном смысле. В «поверхностном» – в смысле грунтовки поверхности языка. Под ней – другой материал. Поэтический синтаксис, «законы соединения слов» Хармса и Введенского использованы как будто полностью, и даже «наполнение», то есть слова, отчасти тоже их. Но только отчасти. Как справедливо отметил в своей статье Петер Урбан, и фольклорно-хлебниковская компонента в них достаточно заметна. Третьей составляющей (Урбаном по её неожидаемости не замеченной) оказывается (парадоксальным образом – не только парадоксальным, но и прямым образом переработанный) Мандельштам:







Как яблоко крутое воздух летний


И вздох, как день и шаг тысячелетье.


Я в мире медленном живу


и любопытном


И конь как Тициан рисует мне


копытом


То небо, то огромную Венеру, то горы


То деревья, большие и прохладные… –



переходящий, натурально, в Заболоцкого. С удивительной и подозрительной естественностью. Принципиальным отличием стихов Гора является всепронизывающее «личное присутствие», человеческий образ, единый для всего корпуса «Блокады» («Новое литературное обозрение», 2008, № 89).


В понимании Юрьева Гор – не последний обэриут. Он первый большой поэт ленинградского неомодерна.


Сразу после Победы Гор отдал в печать вместо стихов повесть «Дом на Моховой». Она ничего крамольного не содержала. Писатель сосредоточился на переживаниях своих героев – художника и садовода, которых война чуть не лишила смысла их жизни. Написанная вполне в реалистическом ключе, эта повесть, впервые появившаяся в ленинградском журнале «Звезда», очень понравилась бытописателю Леониду Борисову. Тот в своей импрессионистической манере даже отозвался на неё весьма дружелюбной рецензией.


Гром грянул летом 1946 года. На сей раз Гор пострадал во многом из-за Анны Ахматовой и Михаила Зощенко. Нет, лично Ахматова и Зощенко никогда не ругали Гора. Более того, допускаю, что они Гора-то ни разу и не читали. Главная вина Гора заключалась в том, что его безобидную повесть «Дом на Моховой» опубликовали в том же журнале «Звезда», где до этого печатались Ахматова и Зощенко.


Первой в опале оказалась Ахматова. Сталин не мог простить ей встречи с английским дипломатом Исайей Берлиным, которого наша разведка подозревала в причастности к британским спецслужбам. По указанию вождя партийные функционеры перерыли все издания, где выступала Ахматова. Особенно досталось журналу «Звезда». Все послевоенные номера этого издания были подвергнуты тщательному анализу на предмет содержания антисоветчины. Прямых контрреволюционных материалов партийные ищейки не обнаружили. Но они выявили другое. Авторы «Звезды», сообщали в своей докладной на имя Андрея Жданова руководители управления пропаганды и агитации ЦК ВКП(б) Г.Александров и А.Еголин, наделили «нашу интеллигенцию нехарактерными для неё чертами», показав «её оторванной от жизни страны». Свой вывод они проиллюстрировали повестью Гора «Дом на Моховой». Александрову и Еголину не понравилось, что писатель главным героем сделал художника, «которого в дни войны тревожит только судьба его картин». Не вызвал у них доверия и другой герой Гора – учёный-садовод, озабоченный «лишь сохранением своих кактусов» (цитирую по сборнику «Литературный фронт», М., 1994).


Разумеется, после этой докладной записки последовала серия обличительных статей. В частности, на Гора тут же обрушился в «Звезде» некто А.Амстердам.


Спасение Гор в этой ситуации увидел в очередном обращении к северной теме. В 1953 году он опубликовал из жизни нивхов новый роман «Юноша с далёкой реки». Идеологически эта вещь была очень выверена. Она рассказывала о молодом таёжнике по имени Нот Чевыркайн, который в начале 1930-х годов приехал в Ленинград, выучился грамоте и стал соавтором первого нивхского букваря. Однако на читающую публику эта книга никакого впечатления не произвела. Споры она вызвала лишь у небольшой группы нивхских студентов, учившихся в Ленинградском университете. Одни хвалили писателя за то, что он хорошо почувствовал психологию таёжников. Но с ними категорически не соглашался Владимир Санги. Будущий основоположник нивхской литературы тогда находился в плену общечеловеческих ценностей и отказывал своему народу в особенном духе мышления» («Сибирские огни», 1954, № 3).


Параллельно с романом о нивхах Гор продолжил работу над циклом книг о великих русских художниках. Так, в первой половине 1950-х годов он выпустил три работы о П.Федотове, В.Перове и В.Сурикове. Однако в них писатель вынужден был строго придерживаться официальных оценок. Никакие отступления, связанные с авангардом, издатели ему не позволили.


Гор потом надеялся, что большую свободу он приобретёт, когда возьмётся за романы об учёных. Он исходил из того, что развитие науки во многом связано с выдвижением смелых гипотез. Но редакторы и тут объявили ему множество ограничений.


Последним шансом вырваться из порочного круга разрешённых сюжетов для Гора оказалась фантастика.


Ещё в 1950-е годы о Горе сложилось мнение как о первооткрывателе молодых талантов. Он руководил литературным объединением при Ленинграде, из которого потом вышел, в частности, Андрей Битов. Кроме того, Гор одно время опекал Якова Гордина и Сергея Довлатова.


Вообще к Гору в конце 1950-х – начале 1960-х годов стремился попасть чуть ли не весь ленинградский молодняк. Кто-то надеялся просто услышать от него участливое слово. Другие же хотели видеть в нём тарана, способного сокрушить все преграды перед издательскими стенками. К числу последних относился, например, Дмитрий Бобышев.


Бобышев очень завидовал своим сверстникам-москвичам, находившимся под крылом у столичных знаменитостей. Ему казалось, что именитым литераторам ничего не стоило протолкнуть вещи своих учеников в ведущие издания страны. Ленинград в этом плане Москве сильно уступал. В Питере, вспоминал потом Бобышев, знаменитостей было поменьше, и они были поскромней. Но всё-таки именитые литераторы в Ленинграде имелись. К их числу Бобышев относил Гора.


Однако Гор разочаровал Бобышева. Даже спустя годы Бобышев не мог Гору простить, что тот так и не ввёл его в элитные круги. В мемуарной книге «Я здесь» он посвятил Гору следующие строки: «Геннадий Гор. Прозаик-фантаст, пишет для юношества, с сочувствием относится к литературной молодёжи. Отнюдь не какой-нибудь идеологический мракобес, но, конечно, советский писатель: долбаный, дрюченый, «проваренный в чистках, как соль», – добавим из уже найденного нами тогда Мандельштама. И – что он может сделать для Вольфа, например? Или – для Наймана, начавшего пером любопытствовать в прозе? Рейн, кстати, тоже пустился повествовать и рассказывать о своих камчатских шатаниях не только в стихах. Да и я сочинил несколько безыдейных опусов в духе Олеши. Вряд ли этот робкоголосый Гор заступится за нас, загнанных в тёмный угол. Его и до «Литгазеты»-то не допустят. Он может лишь угостить нас чаем с печеньем, что он и делает. Стены его квадратной гостиной увешаны необычной, но и какой-то блёклой, словно на сыромятину нанесённой живописью. Гор оживляется, говоря о ней: это произведения самодеятельных художников малых народов Севера, он написал о них книгу и организовал выставку в Этнографическом музее, что жизненно помогло некоторым из авторов там, у себя, утвердиться. Картины эти, конечно, не профессиональные, но стильные, и стиль их, скорей всего, напоминает наскальные рисунки с их натуральными красками: то же отсутствие перспективы, такие же олени, глухарь на ветке, белочка вниз головой на стволе сосны, коротконогий охотник, целящийся в неё из ружья. Эта перевёрнутая белочка как-то особенно убеждает в подлинности. Кого или чего? Её самой, охотника, живописи… Гор вглядывается в наши лица, как бы высматривая, нет ли среди нас представителей малых народов Севера. Нет, к сожалению» (Д.Бобышев. Я здесь. М., 2003).


Но если говорить без иронии, именно Гор в 1950–1960-е годы ввёл в советскую литературу целую плеяду северян. Достаточно назвать хотя бы два его открытия: нивха Владимира Санги и юкагира Улуро Адо. Тот же Санги уже в 1990 году, вспоминая начало своей писательской биографии, в одном из интервью рассказал, как в 1954 году он публично (в своём общежитии) раскритиковал книгу прекрасного ленинградского писателя Геннадия Гора «Юноша с далёкой реки». Она была о нивхах, но… совсем не о них! Потом мою горячность разжёг один из сотрудников «Сибирских огней»: а вы, мол, напишите рецензию… «Как это?» – спросил я. «Да так же, как говорили». И, к моему великому ужасу, вся эта максималистская речь, воплощённая в отзыве в редакцию, была опубликована – хотя я-то рассчитывал, что журналисты её предварительно как-то «почистят» и «пригладят». Ничуть не бывало! Стыдно было перед писателем, перед собой, но – одновременно появилось и желание самому изобразить нивхов такими, какими я их знаю. Написал три рассказа и показал рукописи (в самом деле – рукописи: от руки, чернилами, с кляксами и зачёркиваниями) кому бы вы думали? Конечно, тому же Геннадию Гору. Он пригласил меня к себе, угощал чаем с лимоном, которого я до той поры ещё не знал и не пробовал, и попросил зайти через пару дней. И тогда же сказал об одной рукописи: «Это – рассказ, его надо печатать». Так состоялся мой дебют в журнале «Костёр» («Правда», 1990, 1 октября).


С подачи Гора вошёл в литературу и Улуро Адо. Он сам не раз вспоминал, как в начале 1960-х годов написал небольшую зарисовку из жизни пастухов Олеринской тундры и отдал её Юрию Рытхэу в надежде на то, что его уже увенчанный лаврами чукотский товарищ поможет ему напечататься в журнале «Нева». Но Рытхэу ограничился лишь дежурной похвалой. Тогда расстроенному студенту факультета народов Севера Ленинградского пединститута имени А.И. Герцена кто-то посоветовал обратиться к Гору. В рабочем кабинете Гора Улуро Адо очень удивило одно полотно кисти Константина Панкова. Ненецкий художник с мансийскими корнями изобразил чумы, протекающую рядом реку и раскинувшийся вблизи лес, за которым виднелось продолжение реки. Молодому юкагиру показалось, что Панков нарушил закон перспективы. По крайней мере никакого продолжения реки на картине, как считал начинающий рассказчик, зрители не должны были видеть. Но Гор с этим на согласился. Он сказал своему гостю: «Ты мыслишь штампами. Человек рисовал так, как он видел. И ты пиши так, как чувствуешь, и на том языке, на котором думаешь, а не так, как кем-то принято». Этот урок, преподанный старым мастером, Улуро Адо запомнил на всю жизнь.


Под конец жизни Гор вновь вернулся к тому, с чего начинал: к теме живописи, посвятив ей несколько повестей: «Деревянная квитанция», «Картины», «Рисунок Дароткана» и «Пять углов».


Умер Гор 6 января 1981 года в ленинградской психоневрологической больнице. Похоронили его в Комарове. Супруга писателя, Наталья Акимовна, пережила мужа ненадолго. Она, как и Гор, умерла тоже вследствие психоневрологического тяжёлого заболевания.


Лучшую книгу писателя – роман «Корова», ставший, по выражению Андрея Битова, памятником борьбе формы и содержания, извлекли из архивов лишь в 2000 году. «Роман сумбурный, странный, – писал Гранин, – но впечатление было ясное: ещё один своеобычный талант утерян».

Вячеслав ОГРЫЗКО

Один комментарий на «“В противоречии с традициями”»

  1. Вячеслав Огрызко, спасибо, что процитировали из моих воспоминаний. Это хорошая проза, не так ли? Но зачем же из меня делать карикатуру? “Бобышев очень завидовал…” “Не мог Гору простить…” Нет, в мою душу вам влезть не удалось. Я описывал отчаянное положение своих друзей по литературе, — тех, кто, как и я, находился в глухом тупике непризнания и искал поддержки у старших литераторов. У Гора мы её не нашли.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.