Сергей Клычков

№ 2009 / 33, 23.02.2015

Ког­да го­во­рят о но­во­кре­с­ть­ян­ских по­этах, его имя обыч­но на­зы­ва­ют тре­ть­им: Есе­нин, Клю­ев, Клыч­ков. Ес­ли же вспом­нят о про­зе, то здесь он, вне вся­ко­го со­мне­ния, – пер­вый. Да и сре­ди на­и­бо­лее за­мет­ных про­за­и­ков 1920–1930-х го­дов – фи­гу­ра осо­бен­ная.






К
огда говорят о новокрестьянских поэтах, его имя обычно называют третьим: Есенин, Клюев, Клычков. Если же вспомнят о прозе, то здесь он, вне всякого сомнения, – первый. Да и среди наиболее заметных прозаиков 1920–1930-х годов – фигура особенная. «Меткие, пахучие слова», «звонкий, весёлый и целомудренно чистый язык» – это из отзыва Горького. Даже если припомнить и его придирку (некоторая «рыхлость» повествования), эти характеристики всё равно кое-что значат: немногие в 1920-е годы могли похвастаться столь чутким «словесным» слухом, какой был у Сергея Клычкова.


«…Эх, рассказывать, так уж рассказывать… Простояли мы так, почитай, два года в этой самой Хинляндии, подушки на задней части отрастили – пили, ели, никому за хлеб-соль спасибочка не говорили и хозяину в пояс не кланялись: рад бы каждый от стола убежать, из лесной лужи пить, берёзовое полено вместе с зайцами грызть – лишь бы спать на своей печке!» – С самого начала первого романа, «Сахарный немец», – затейный клычковский язык. Он столь близок к живой устной речи, что заставляет вспомнить и других писателей-сказителей: Гоголя, Лескова и тех, кто явится позже. ХХ век многих заставил обратиться к сказу: Алексей Ремизов, Иван Шмелёв, Евгений Замятин… Позже – ранний Леонид Леонов, Михаил Зощенко, иногда – в нескольких «Донских рассказах» – Михаил Шолохов. Каждый здесь своеобычен, неповторим. Певучий, испещрённый тюркскими словами (так что звучит иной раз как заумь), сказ Леонова, «жизненный», с острым словцом – сказ Шолохова, «мещанский», замешанный на испорченной после революции городской речи – сказ Зощенко. Клычков тяготеет к иной речи, пожалуй что к Шергину с его народным сказом. Только автор «Сахарного немца», «Чертухинского балакиря» и «Князя мира» ещё более напитывается народной демонологией и мифологией даже когда творит собственные диковинные существа вроде царя Ахламона:






Поглядеть на царя-Ахламона –


слепой со стыда сгорит…


Нос у Ахламона, что речная коряга,


Под корягой большой сом спит,


Носом сопит.


– Ну как же, – думает кажная


царевна, – я с ним лягу:


Зубы во рту, как горелые пни,


Повалятся, только ногой пни,


Два глаза – два омута тёмных:


Поглядишь в них –


топиться захочешь!


Ни болести у Ахламона,


ни недуга,


А губы словно дерюга:


– Ну как целовать тут, –


думает кажная царевна, –


друг друга?


В своей особой ритмике проза Клычкова способна преобразиться в поэзию.


Некогда пушкинский «Балда» – выросший из того же раешного стиха – словно явил собой особую, «боковую» ветвь русской литературы. Она не могла главенствовать в веке девятнадцатом, зато обрела невероятную силу в начале двадцатого, иной раз вытесняя привычную литературную речь. В сказе, в устноречевом начале тогда многие видели возможное будущее русской литературы. Ведь писать по-старому, как писали классики в эпоху войн и революций, вроде бы уже невозможно, а изобретать новое – значит, лишиться естественности.


Сказ не стал главенствующей линией новейшей русской литературы. Но в нём почти всегда клокочет творческая энергия. Через сказ можно иначе услышать слово, заставить его звучать обновлённым. Особенно если он опирается на устное народное творчество, имеет древние и глубокие корни. Не случайно многое из того, что станет русской классикой более поздних времён, обнаруживает в себе совершенно «клычковские» родовые черты: здесь и «Василий Теркин» Твардовского (который сам именовал себя «прозаиком в стихах»), и проза тех, кого назовут «деревенщиками». История о «пошехонцах» в «Привычном деле» Василия Белова с неизбежностью заставляет вспомнить Клычкова-прозаика, а «Бухтины вологодские» даже названием своим отзываются на «Чертухинского балакиря».


Сергей Клычков словно бы вышел из давних времён, из заповедной Руси. И оказался в мире, который отстоит от этих начал на тысячелетия. Он прошёл через Первую Мировую, через увлечённость наступившими революционными временами и через разочарование в них. Его судьба была столь же трагична, как и у других новокрестьянских поэтов. Он был арестован 31 июля 1937, расстрелян 8 октября, реабилитирован спустя почти два десятилетия.


Прерванная творческая судьба всегда отсрочивает окончательное слово о писателе. О его значении для истории литературы.


В стихах Клычков начинал с «Лады», «Леля», «Купавы». В 1910-е, когда в поэтической жизни России было много «театральности», он мог показаться несколько «ряженым». Впрочем, и Блок не случайно о первой его книге заметит: «Поётся вам легко, но я не вижу насущного». К концу жизни голос поэта звучит уже по-иному, с болью, трепетом, с вьюжным воем:







По полям омертвелым, по долам,


Не считая ни дней, ни недель,


Словно ведьма широким


подолом,


Машет снегом лихая метель.



Заметёны деревни, посёлки,


И в подлобьи сугробов – огни!..


И мужик к мужику – словно волки


От нехватки и пьяной ругни!..



К большой прозе он придёт лишь в 1920-е. Но здесь – сразу обретёт свой неповторимый голос, «древний» и невероятно современный.


В сущности, жизнь его была прервана, когда он только-только набирал подлинную свою силу. 120-летие Сергея Клычкова приходится на июль 2009-го. 15 и 16 октября в Литературном институте состоится первая международная конференция, посвящённая его творчеству. Интерес к имени Клычкова не случаен. Его творчество нередко связывают с «мифологическим» направлением в современной литературе. Уже появились статьи, где имя Клычкова стоит рядом с Маркесом. Из далёких 1920-х он сумел проговорить то, что станет открытием в 1970-е и 1980-е. И новое внимание к творчеству Клычкова вызвано не только круглой датой. В его прозе, его поэзии живёт и то, что может оказаться созвучным наступившему веку.

Сергей ФЕДЯКИН

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.