Авангардная сущность поэта

№ 2010 / 12, 23.02.2015

С Юри­ем Куз­не­цо­вым, по­след­ним рус­ским клас­си­ком ХХ ве­ка, мы бы­ли зна­ко­мы где-то с на­ча­ла вось­ми­де­ся­тых го­дов, по­сле его пе­ре­ез­да в Моск­ву. Встре­ча­лись и в «На­шем со­вре­мен­ни­ке», в ка­би­не­те Юрия Се­лез­нё­ва

С Юрием Кузнецовым, последним русским классиком ХХ века, мы были знакомы где-то с начала восьмидесятых годов, после его переезда в Москву. Встречались и в «Нашем современнике», в кабинете Юрия Селезнёва, его земляка, в издательстве «Советский писатель». Это были обычные контакты писателей, активно входящих в русскую литературу восьмидесятых годов. Я всегда высоко ценил его поэзию и немало спорил о нём со своими коллегами по критическому цеху, с какой-то опаской относящимися к его стихам. Но дружеских отношений в эти первые годы нашего знакомства не возникало.


Сблизила нас поездка в Туркмению на дни советской литературы в октябре 1980 года. В Ашхабаде после пышного восточного приёма нас разделили на несколько групп – по три-четыре человека. Всё литературное начальство полетело куда-то к Каспийскому морю, на строительство крупного завода. В начальствующую группу стремились попасть и все наши подхалимы. И хотя я летел на эти дни советской литературы в Туркмению не только как молодой критик, но и как спецкор газеты «Литературная Россия», мне откровенно не был интересен ни Суровцев со своей бригадой литчиновников, ни их нефтехимическая стройка, которых я насмотрелся за свои инженерные годы. Для меня это было первое открытие манящего Востока, и, естественно, мне хотелось побывать где-нибудь на туркмено-иранской границе. В такую глушь желающих ехать было немного, среди них и Юрий Кузнецов.


Я попал в группу с Юрием Кузнецовым и его другом, туркменским поэтом Атамурадом Атабаевым, чему был несказанно рад. У Атамурада, насколько помню, только что вышла в издательстве «Советский писатель» книга его стихов в переводе Юрия Кузнецова. Юрий Кузнецов в те годы и для заработка, и для большего понимания Востока переводил немало поэтов из наших восточных республик. Естественно, отбирая то, что было близко ему.


Атамурад Атабаев, наш сверстник, в начале восьмидесятых считался лучшим туркменским поэтом своего поколения. Стихи его и на самом деле были полны мифологического подтекста, скрытого историзма. К тому же Юрий Кузнецов никогда не халтурил на переводах, и потому стихи в русском переводе достигали высшей поэтичности, поэт как бы делился своей просветлённостью с читателем. Не знаю, как сейчас сложилась судьба Атамурада, но этот вышедший сборник был замечен многими.







Владимир БОНДАРЕНКО и Юрий КУЗНЕЦОВ
Владимир БОНДАРЕНКО и Юрий КУЗНЕЦОВ

С той поры я заметил эту особенность общения Юрия Кузнецова. При внешней вроде бы холодности и олимпизме (то, что иные считали высокомерием поэта), Юрий Кузнецов внимательно читал стихи молодых, часто ездил в самые глухие места России и Советского Союза, везде старался выделить талантливых ребят. В то время, когда иные из маститых поэтов предпочитали ездить лишь за границу и никогда не соглашались участвовать в семинарах молодых где-нибудь в Якутии или Красноярском крае, в Сыктывкаре или Семипалатинске, Юрий Кузнецов охотно отправлялся в такие поездки, перечитывал горы книг, с радостью переводил тех, кто заслуживал его внимание.


Он и на самом деле отгораживался от ненужных посторонних ему людей завесой замкнутости, погружением в свой собственный мир. В том же Ашхабаде пара москвичей в первый же вечер старались уверить провинциалов в чрезмерном эгоцентризме Юрия Кузнецова. Таких москвичей он и не замечал. Его сердце и его поэтическая душа были всегда открыты для тянущихся к нему провинциальных поэтов или писателей из национальных республик. Третьестепенный московский литератор гордо пройдёт мимо такого выходца из глубинки. Юрий Кузнецов любил с ними общаться, если чувствовал, что поэты того стоят. Он уже в те годы был знатоком восточной мифологии. Следы мифологического сознания он и искал в поэзии восточных советских окраин.


Мы втроём дней на десять на газиках преодолели пустыню, делая остановки в оазисах, где можно было найти и тень от солнца, и глоток родниковой воды. Выступали в селениях, где мало кто из жителей знал русский язык. Но, думаю, и жителям туркменской глубинки было интересно пообщаться с москвичами, и нам был интересен древний туркменский быт, их музыка, их великолепные ковры. До сих пор вспоминаю серебряные ряды их восточных базаров, их старинные сабли и кинжалы. О восточном гостеприимстве и говорить не приходится. Тем более что с нами кроме официального переводчика был Атамурад, который легко находил общий язык со старейшинами поселения. Он и выступал за нас, читая свои стихи и свои переводы Юрия Кузнецова. Так мы добрались до самой границы с Ираном, посмотрели на иранский берег. В ту поездку мне и открылся мир Юрия Кузнецова, я познал и его деликатность в общении с людьми, и его открытость простым людям, и его стремление к познанию восточной культуры. Его душа и впрямь рвалась к невидимым пределам. А туркменские коврики ручной работы с того 1980 года украшают и дом Юрия Кузнецова, и моё жилище. И старинные серебряные украшения в подарок нашим жёнам. Мы встречались с подлинным Востоком, были на самой границе Советского Союза. Что уж там нового увидели литчиновники на нефтехимической стройке, не знаю. И в подарок им достались лишь каски строителей и молотки.


С октября 1980 года и установились уже на долгие годы наши дружеские отношения с Юрием Кузнецовым.


После этого было много общих поездок и на восток, и на крайний север, и в Сибирь, побывали и на Камчатке, в дальневосточной тайге. Я бывал у него дома, познакомился с его прекрасной женой Батимой, по-восточному посвятившей свою жизнь служению мужу. А ведь когда-то, в пору их знакомства, Батима сама была неплохой казахской поэтессой. Кто знает, каких бы высот достигла, но её поэзией стала семья, дети и высшим достижением – стихи мужа.


Бывали у нас с ним и споры, несогласия, как правило, чисто литературные. Помню, он взъярился, когда при первой публикации поэмы «Детство Христа» в газете «День литературы» мы с большой буквы напечатали слово Бог. Что противоречило его замыслу.


Как поэт он был прав, по сути его христианские поэмы – это кузнецовский миф о Христе, о становлении Христа, о его пути к Богу. Это не значит, что его поэмы – богоборческие, но соглашусь с Кириллом Анкудиновым, это живая, не всегда каноническая мифология о Христе. Он делает новую попытку сближения живого русского человека с Христом. Как он сам пишет: «Поэзия, конечно же, связана с Богом. Другое дело, что сама по себе религия, и особенно религия воцерковлённая, может существовать без поэзии, в то время как поэзия без религиозного начала невозможна. Поэт в своём творчестве выражает всю полноту бытия, не только свет, но и тьму, и поэтому ему трудно быть вполне ортодоксальным, не в жизни, конечно, а в поэзии»… Он мог быть сколь угодно ортодоксальным христианином в жизни, но вводя его образ в поэзию, он оставался всё тем же поэтом-демиургом. В конце концов, и у Блока в белом венчике из роз Христос возглавляет шествие большевиков, что вряд ли соответствовало даже обычной христианской логике. Пусть себе богословы спорят, но новое поэтическое слово Юрий Кузнецов высказал.


И тут уже я в корне не согласен с трактовкой кузнецовской христианской мифологии у того же Анкудинова. Во-первых, как-то непрофессионально, дилетантски утверждать, что все поклонники Юрия Кузнецова делятся на ценителей «евангельского цикла поэм» и считающих этот цикл провалом. Что-то уж очень глубоко сидит в Кирилле Анкудинове баррикадное мышление, пора изживать. Или, или. А если есть те, кто не считает «евангельский цикл поэм» провалом, но и не видит в нём вершину кузнецовского творчества, что с ними делать? Если найдётся немало тонких ценителей поэзии Кузнецова, которые считают, что не только «евангельский цикл поэм», но и все остальные поэмы последнего русского классика ХХ века являются слабым звеном в его творчестве, что поэт прежде всего силён в своих коротких стихах. Есть те, кто предпочитает его политическую или философскую лирику. Есть ценители его хоть и редких, но чрезвычайно метких стихов о любви. Во-вторых, то Анкудинов отрицает элемент осознанной игры в поэзии Кузнецова, утверждая, что всякое «писательство – это игра…», а Юрий Кузнецов «был сделан не из писательского теста». То сам же через страницу «не приветствует игры Кузнецова с религией…», уже осуждая само понятие игры. В-третьих, как-то схематично создаёт образ некоего хакера Юрия Кузнецова, цинично подстраивающегося в советское время, когда литература была и храмом, и трибуной, под литературные правила игры, а когда литература ушла в тень, стала мало кого интересовать, но зато возник интерес к религии, действующего уже столь же провокативно в сфере религии. Это уже предполагает само по себе игрока высочайшего класса, всю жизнь играющего то одну, то другую роль. Но был ли Юрий Кузнецов таким лихим игроком? Сомневаюсь. Скорее, лихо играет хакер Анкудинов, то предполагающий в угоду либералам, что вся поэзия Кузнецова вышла из двух стихотворений Бродского, то неожиданно утверждающий на страницах «Литературки» столь же провокативно, что поэзия Кузнецова намного значимее поэзии Иосифа Бродского. Но перечеркнув «евангельский цикл поэм», Анкудинов вновь поэзию Кузнецова опускает. Или же вскоре он напишет, что поэмы Иосифа Бродского ещё слабее, ибо оба наших знаменитых поэта конца ХХ века не были сильны в поэмах…


На мой взгляд, конечно же, элемент игры в поэзии Кузнецова всегда был. Немало у него откровенно игровых образов. Но по сути своей и в жизни, и в творчестве, конечно же, он никаким игроком и провокатором не был, и корни его надо искать в мифологии, только он не стилизовал древние славянские или восточные мифы, а сам творил новые поэтические мифы. И почему же мифы не могут быть в христианстве – понять не могу.


К литературной критике Юрий Кузнецов относился снисходительно, ибо и критику воспринимал как часть мифа. Если этот миф был ему полезен, он его поощрял, если миф работал против него – перечёркивал.


Он и на беседы со мной согласился сам, и даже сам пришёл поторопить меня с беседой, потому что ему необходимо было дать в прессе свою личную оценку евангельским поэмам. Что он и сделал.


Последние годы, лет семь-восемь, мы виделись с ним иногда чуть ли не каждый день. Так же как с поездкой в Туркмению, мы стали соседями в писательском посёлке Внуково тоже почти случайно. В начале перестройки, когда начались брожения вокруг писательских дач, внуковцам надо было усилить писательскую значимость посёлка. В отличие от Переделкино, во Внуково в основном жили литературные чиновники разных рангов. И вдруг сразу предложили Юрию Кузнецову, Михаилу Лобанову, Валентину Сорокину и мне въехать в освободившиеся внуковские квартирки.


С тех пор началось наше постоянное общение с Юрием Кузнецовым, совместные шашлыки, прогулки в лес, даже стихи его (черновики) как-то вместе сжигали на костре в лесу. Чему я был яростный противник, всё хотел хоть что-то не дать кинуть в костёр, спрятать в карман. Моя душа критика, библиофила, коллекционера яростно бунтовала против такого пожарища, но Юра был неумолим. Избавлялся от ненужного, дабы оставить будущим литературоведам побольше загадок.


И хотя ближайшим соседом по коттеджу у Кузнецова был поэт Валентин Устинов, тут же жил и Михаил Лобанов, напротив в коттедже жил его коллега по работе в «Нашем современнике» Геннадий Гусев, но из внуковцев Юрий Кузнецов захаживал, по-моему, только ко мне. Не буду углубляться в причины такого одиночества на миру, обособления от писательского мирка. Не буду переоценивать свою роль в этом общении. Но поэтов ему хватало и на работе, с кем-то не сходился по характеру. Но иногда после напряжённой многочасовой работы ему надо было и отвести с кем-то душу. В силу разных причин я ему оказался ближе. Может быть, просто потому, что и во время нашего общения я старался ему не мешать. Кстати, подчеркну его уважение к любому труду. Иногда он заходил ко мне, мол, Володя, может, нам соорудить шашлычок, выпить по рюмочке. Но видел, что я сижу за компьютером, деликатно уходил. Я пробовал было оставить работу, пойти с ним. Конечно, поэзию вообще, да и свою тоже, он ставил выше любой критики, но никакого высокомерного брюзжания, мол, бросай свои безделушки, пойдём лучше погуляем – я от него не слышал. Ты работаешь, не буду отвлекать. Так он относился к любому труду: печника, сантехника, уборщицы: уважал любой чужой труд. «Нет, нет, ты пишешь, я знаю, что это такое. Не хочу мешать. Потом увидимся».


А жил он на своей даче во Внуково почти постоянно. Там и работал. Там и творились все его евангельские поэмы. Может быть, его привлекало во мне моё умение выслушать, дать ему выговориться, а уже потом высказать своё мнение. Мои статьи он читал, что-то принимал, что-то нет, но сама критика его не особенно интересовала. Если откровенно, то он и к статьям своего старшего друга, которого очень ценил, Вадима Валерьяновича Кожинова, относился снисходительно. Встраивая его статьи в свой кузнецовский миф. Но и миф этот ему нужен был для того, чтобы полностью выразить в поэзии своё видение мира, своё понимание России и русского человека.


Помню, когда я в своих статьях о поэзии Юрия Кузнецова стал педалировать его авангардную сущность, он, не отрицая роли эксперимента в своём творчестве, да и вообще в поэзии, сказал: «И всё-таки прежде всего я хочу выразить душу русского человека. Прежде всего – я русский поэт».


Очевидно, об этом и надо думать всем, кто стремится понять его роль в мировой поэтической традиции, его образный строй, оценить его сюрреалистические видения и его художественно-философские представления о бытии…

Владимир БОНДАРЕНКО

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.