Но внутри меня шепчет какой-то раскольник

№ 2010 / 24, 23.02.2015

Се­мё­на Лип­ки­на обыч­но це­нят за пе­ре­во­ды. А ведь ве­ли­кая Ан­на Ах­ма­то­ва ещё в сен­тя­б­ре 1962 го­да пред­ре­ка­ла, что суть рус­ской по­эзии ше­с­ти­де­ся­тых го­дов со­ста­вят все­го пять имён: Тар­ков­ский, Кор­ни­лов, Са­мой­лов, Лип­кин и Брод­ский.

Семёна Липкина обычно ценят за переводы. А ведь великая Анна Ахматова ещё в сентябре 1962 года предрекала, что суть русской поэзии шестидесятых годов составят всего пять имён: Тарковский, Корнилов, Самойлов, Липкин и Бродский.


Семён Израилевич Липкин родился 6 (по новому стилю 19) сентября 1911 года в Одессе. О его детстве осталось очень много мифов. Вот что он самолично рассказывал, к примеру, Станиславу Рассадину уже в 1970-е годы. «Мать Липкина решилась отдать сына в скрипачи – куда же ещё, если дело было в Одессе и вдобавок маленький Сёма дружил с маленьким Додиком, сыном булочника Ойстраха <…> Отпрыска отвели к легендарному Столярскому; тот, выслушав и оглядев его, вынес вердикт: кисть прямо-таки создана для скрипки. Слуха – нет. Что привело маму в восторг: подумаешь – слух, если всё так хорошо с кистью!» (Ст. Рассадин. Книга прощаний. М., 2004).


Но вообще-то парнишке в детстве пришлось несладко. Отец у него был кустарём-закройщиком и очень поклонялся Плеханову и Каутскому. За свои меньшевистские убеждения старый портной не раз попадал в тюрьму, причём как при царе, так и при большевиках.


Сын же закройщика революционных идей своего отца, видимо, никогда не разделял. Он изначально был очень верующим человеком, в чём потом признался в своих стихах. Уже в 1975 году поэт, вспоминая своё одесское детство, писал:







В этом городе южном я маленький школьник,


Превосходные истины тешат мой слух,


Но внутри меня шепчет какой-то раскольник,


Что рисуются буквы, а светится дух.







Семён Липкин (фото Сергея Кузнецова)
Семён Липкин (фото Сергея Кузнецова)

В классе девятом или, кажется, десятом Липкин со своими первыми опусами рискнул сунуться в редакцию «Одесских новостей». Он потом рассказывал: «В комнате без окон, отделявшей собственно редакцию от гудевшей за стеной типографии и освещаемой электрической лампочкой, меня принял высокий, с седым вихром, чуть сутулый консультант в мятых парусиновых брюках и в толстовке, – одет не по-зимнему. Рукой с необычно длинными ногтями он отстранил мою тетрадку, сказал, хрипло дыша: «Стихи надо читать вслух». После первого стихотворения сказал: «Любите ритм, не читайте как пономарь». После второго вперил в меня серо-зелёные глаза и лукаво, победно улыбнулся: «Последние две строки вы спёрли у Гумилёва». Я чистосердечно признался: «Поэта Могилёва не знаю». Тут уже он начал смеяться громко, хотя и с хрипотцой: «Каких же вы знаете поэтов?» Стыдиться мне, я думал, было нечего, я начал перечисление с Ломоносова и закончил, кажется, Надсоном – или Фофановым: у нас в доме были дореволюционные «Чтецы-декламаторы». «А современных?» – спросил консультант. – Ответ: «Эдуарда Багрицкого и Демьяна Бедного». – «Кто вам нравится больше?» – «Багрицкий».– «Почему?» – «Он о море хорошо пишет. И очень звучно. Сравнения у него яркие». – «Так слушайте. Багрицкий буду я. Вы ничего не знаете. Приходите ко мне в воскресенье вечером на Дальницкую. Вам известно, где находится джутовая фабрика?» – «Да, в конце Молдаванки, за Степовой». Я пришёл по указанному адресу. Халупа. Прихожей не было. Дверь вела сразу в комнату. Она освещалась сверху, фонарём, под которым стояло корыто (или лоханка): видимо, фонарь протекал, южные зимы часто дождливые. Постепенно я привыкал к темноте. Увидел Лидию Густавовну, молодую, в пенсне, возившуюся у «буржуйки» (у нас они почему-то назывались «румынками»). Маленький мальчик Сева пытался выстрелить из игрушечного ружья. Багрицкий, полулёжа на чём-то самодельном, стал мне читать поэтов двадцатого века – Блока, Анненского, Ходасевича, Мандельштама, Клюева, Гумилёва. Всё это было не похоже на то, что я знал, звучало так странно, порой непонятно, но так влекло, что сердце замирало. Багрицкий решил воспитать мой вкус. Его чуть хриплый, задыхающийся голос стал неожиданно звонок, певуч, крепок» (С.Липкин. Предисловие к книге «Декада», М., 1990).


Вскоре Багрицкий перебрался в Москву. Туда же после окончания школы в 1929 году поспешил и Липкин. Багрицкий уже стал мэтром. Он уверовал, что главное предназначение поэта – воспевать революцию. Темы умирания и воскресения его абсолютно не трогали. Однако юный земляк классика проявил упрямство и упорно гнул свою линию. Как на это отреагировал Багрицкий, Липкин спустя годы рассказал в поэме «Литературное воспоминание». Он писал:







Однажды я стихи отнёс в журнал,


Где он служил: знакомством не желал



Воспользоваться, – отдал секретарше.


Что ж начертал на них товарищ старший?



«В «Епархиальный вестник»…». Два-три дня


К нему не приходил я. Но меня



Он утром навестил в моём чулане.


Спросил в дверях: «Чи вы сказились, пане?



Прочтите что-нибудь». Я стал читать:


Слаб человек… «Искусно, но опять –


Набор отживших мыслей: вера, вече,


И прочее, и воля… Сумасшедший!»



Москва сразу подарила Липкину много встреч. В июле 1989 года он вспоминал: «Я познакомился с Мандельштамом, стал у него часто бывать (о беседах с ним я написал и опубликовал воспоминания «Угль, пылающий огнём»). Рекомендованный Георгием Шенгели, я читал стихи на «Никитинских субботниках» на Тверском бульваре, среди присутствующих я впервые увидел Пастернака. Увы, перед тем как я начал читать, он, слегка прихрамывая, вышел вместе с крутолобой женой, оба красивые. Рядом с Евдоксией Фёдоровной Никитиной сидел немолодой человек в академической ермолке, с безумными, жгучими глазами. Когда я окончил чтение, он произнёс только одно слово: «Музыкально». Произнёс его Андрей Белый. А.M. Горький поместил моё стихотворение «Леса» в «Известиях», на литературной странице, выходившей, как указывалось, при его ближайшем участии. Эти «Леса», весьма банальные, были в рамочке врезаны в главу из «Клима Самгина».


Чуть позже судьба свела Липкина также с Павлом Васильевым. «Ему, – рассказывал поэт, – импонировало моё славянофильство… У меня нет тех номеров «Нового мира», альманаха «Земля и фабрика», в которых были напечатаны лишённые самостоятельности мои юношеские стихи, написанные под влиянием жадно прочитанных Лескова, Мельникова-Печерского, Хомякова, Ивана и Константина Аксаковых, Н.Я. Данилевского» («Новый мир», 1994, № 2).


Но более всего в Москве Липкин сдружился с Марией Петровых, Арсением Тарковским и Аркадием Штейнбергом. Все вместе они образовали четвёрку, которая очень напугала сначала лидеров РАППа, а потом и власть. «Дело было, – объяснял потом Липкин, – не в нашем политическом направлении, – само вещество наших стихов было чуждо тому, что печаталось». Желая помочь этой четвёрке, Георгий Шенгели привлёк её к переводам для Гослитиздата. Молодые поэты восприняли заказы как источник заработков. Никто из них даже не предполагал, что переводы во многом определят их дальнейшие судьбы.






Инна Лиснянская и Семён Липкин (1996)
Инна Лиснянская и Семён Липкин (1996)

Быстрей всех освоился Липкин. У него оказались просто уникальные филологические способности. Он запросто в домашних условиях освоил такой сложный язык, как персидский. Кроме того, поэт, не прерывая лингвистических занятий, в 1937 году окончил Московский инженерно-экономический институт.


Первая слава к Липкину пришла перед самой войной после блестящего переложения двух эпосов: калмыцкого «Джангар» и киргизского «Манас».


Когда началась война, поэта призвали в армию. Первые месяцы он провёл на Балтике. Потом в качестве военкора его отправили на юг. Летом 1942 года 110-я кавалерийская дивизия, к которой Липкин был приписан, попала в окружение. То, что Липкин тогда пережил, не поддавалось никаким описаниям. Выйдя к своим, поэт сообразил, что всю правду лучше никому не рассказывать. «У него хватило ума, – писал впоследствии великий фольклорист Елеазар Мелетинский, – представить всё дело в чисто газетном, то есть, в сущности, крайне неправдоподобном виде, однако легко удовлетворившем начальство именно в силу газетной клишированности рассказа. Он попал в окружение в районе Моздока с группой кавалеристов. Трудное время они переждали в одном глухом селении, «переженившись» на тамошних деревенских женщинах. Дождавшись удобного момента, они перешли линию фронта, взяли штурмом советский склад белья и обмундирования и переоделись с иголочки, пришив даже чистые воротнички. Тщательно почистили своих коней и щеголеватой колонной подошли к нашему штабу в Моздоке. Семён Липкин доложил полковнику как генералу, что группа такая-то прибыла из окружения, «вышли с боями» в полном порядке. «Больны были?» – спросил он. «Нет, только у одного солдата обнаружился чирей на ноге, и у одного коня слегка стёрта холка». «А какая велась политработа?» – «Были прочитаны бойцам две лекции: «Как русские били прусских» и «Об уходе за конём». Начальство осталось всем очень довольно и отнеслось к Семёну Липкину и его товарищам с полным доверием и одобрением» (Е.Мелетинский. Избранные статьи. Воспоминания. М., 1998).


В 1943 году в воюющем Сталинграде Липкин сочинил потрясающее стихотворение «Имена». Оно, рассказывал Станислав Рассадин, было посвящено праотцу Адаму, который давал названия всему сущему, но запинался перед словом-понятием «смерть». «И когда, почти шестьдесят лет спустя, в день его девяностолетия, в переделкинском милом музейчике Булата Окуджавы, – сообщал Рассадин, – он средь немногих избранных стихотворений читает и это, дело не только в том, что стихи оказываются не слабее более поздних. Они – повторю, на удивление, этим являя именно липкинский феномен, – нисколько не инородны рядом с ними. Словно не протекали годы, не было никакой… Да не то что – революции в пределах единой поэтической системы, но и эволюция – была ли?»


После Сталинградской битвы Липкин получил короткий отпуск для поездки к родным в Ташкент. Там он, кстати, впервые познакомился с Ахматовой.


Парадокс: Липкин никогда не занимал влиятельных постов, но помощь, которую он оказывал многим писателям, была более существенной, чем та, что исходила от литературных генералов. Ему, к примеру, очень многим был обязан Эммануил Казакевич. «Сегодня я впервые за много лет вспомнил Липкина, – сообщал в марте 1945 года в письме своей жене Казакевич. – Это был, что там ни говори, мой лучший друг. Я ещё надеюсь, что он когда-нибудь снова явится. Это будет большая радость для меня. Я вспомнил наши вечера тогда. После смерти мамы, как я читал мои стихи и Маяковского «Хорошо!»; в комнате, ещё пахнущей смертью и неизмеримой болью моей, было тихо. Он верил в меня, и это подогревало мою веру в себя. И тут же сидела ты, моя дорогая, и ты любила меня, и эта любовь твоя ко мне была единственным прибежищем, и дружба Липкина, своеобразная его личность на грани гениальности, окрашивала нашу любовь в странные тона».


После войны Липкин вновь вернулся к переводам. Он, в частности, переложил кабардинский эпос «Нарты». Как поэта Липкина «воскресил», кажется, Александр Твардовский, напечатавший в 1956 году в «Новом мире» его большую лирическую подборку. Однако официальные критики почему-то самостоятельные поэтические опыты Липкина встретили в штыки. 3 июня 1959 года лирика поэта стала даже темой ругательного фельетона «Альбомные стихи» в «Известиях».


Этот несправедливый выпад «известинцев» очень сильно расстроил Ахматову. Но защитить поэта она оказалась не в силах. Позже Ахматова, даря опальному автору одну из своих книг, сделала следующую надпись: «С.Липкину, чьи стихи я всегда слышу, а один раз плакала. Ахматова. 6 июля 1961. Ордынка».


Уточню: слёзы у Ахматовой вызвала поэма «Техник-интендант», которую Липкин написал зимой 1961 года. В её основу легли воспоминания поэта о выходе из немецкого окружения. Липкин признался:







И вот что странно, именно тогда,


Когда ты увидел эту землю без власти,


Именно тогда,


Когда её видел только по ночам,


Только по беззвёздным, страшным,


первобытным ночам…


Именно тогда ты впервые почувствовал,


Что эта земля – Россия,


И что ты – Россия,


И что ты без России – ничто…



Добавлю: впервые эту поэму Липкин прочитал в доме вдовы своего учителя Георгия Шенгели – Нины Манухиной.


Вскоре в узких писательских кругах за Липкиным закрепилась репутация ходатая за гонимых творцов. Кроме того, он превратился в надёжного хранителя рукописей опальных авторов. Поэт, к примеру, очень много сделал для того, чтобы сберечь запрещённый роман «Жизнь и судьба» своего друга Василия Гроссмана. Машинопись взрывоопасной книги лежала у него в тайнике с 1960 по 1974 год, пока Владимир Войнович не вызвался переправить рукопись на Запад. А сколько Липкин сделал для Иосифа Бродского! В 1964 году он по просьбе Ахматовой передал Твардовскому несколько стихотворений обвинённого в тунеядстве поэта и его поэму «Шествие». Правда, Твардовский тогда для «Нового мира» из Бродского так ничего и не отобрал. «Талантливо, – сказал он, – но слишком литературно».


Первую книгу собственных стихов «Очевидец» Липкину дозволили выпустить после многочисленных хлопот Бориса Слуцкого лишь в 1967 году. Печатно на неё откликнулся, кажется, только Владимир Приходько. Он подчёркивал: «Понятие очевидец символизирует причастность к жизни, опыт и сострадание. Оно смыкается с понятием пророк: «Ты понял, что распад сердец / Страшней, чем расщеплённый атом, / Что невозможно наконец / Коснеть в блаженстве глуповатом, / Что много пройдено дорог, / Что нам нельзя остановиться, / Когда растёт уже пророк / Из будничного очевидца». У липкинского пророка, как заметил Приходько, «нет палки с набалдашником, украшенным нимфой. У него нет примет отверженного… Он – человек в толпе» («Дон», 1968, № 9).


К слову: в том же счастливом для поэта 1967 году судьба подарила ему встречу с Инной Лиснянской, которая потом стала его верной женой.


Но вскоре фортуна вновь от Липкина отвернулась. Оппоненты не могли простить ему стихотворение «Союз». Позже Липкин, предваряя книгу «Декада» вступительным словом, рассказал своим читателям: «Чёрт попутал меня прочесть сборник эпических поэм Южного Китая. Среди создателей поэм был народ, чьё название меня поразило: И. Подумать только, целый народ вмещается в одну букву! Я написал стихотворение «Союз». По недоразумению (я в нём не виноват) «Союз» был напечатан и в «Дне поэзии», и в журнале «Москва». Я писал: «И простор, и восторг, и унылость / Человеческой нашей семьи, – / Всё вместилось и мощно сроднилось / В этом маленьком племени И… / Без союзов словарь онемеет, / И я знаю: сойдёт с колеи, / Человечество быть не сумеет / Без народа по имени И». Не Бог весть какая оригинальная мысль: даже самое маленькое племя вносит свой вклад в общечеловеческую культуру, истребление даже самого малого племени – тяжкая рана всего человечества. Но газета «Ленинское знамя» заявила, что речь идёт об Израиле. Меня обвинили в сионизме. Газету поддержали книги вроде «Фашизм под голубой звездой». Возражения синологов, что на юге Китая действительно существует народ И (кстати, гонимый тогда Мао Цзедуном), да и то, что в моём стихотворении люди молятся богам в кумирне, а евреи, как известно, народ монотеистический, – не могли ни в чём убедить моих преследователей».


Кстати, в 1975 году по той же причине – за симпатии к сионизму – завредакцией поэзии издательства «Советский писатель» Егор Исаев попытался руками цензоров зарубить Липкину выход второго его сборника «Вечный день». «Лито, – рассказывал поэт Станиславу Рассадину, – решило было снять моё стихотворение, которое начинается строчкой «На окраине нашей Европы». Причина – речь идёт об определённом государстве. Мой ответ – так оно же в Азии – не был принят во внимание. Тогда я сказал: «Там говорится о «Хвалынской воде» – Хвалынское море – это Каспийское». – «Да ну, – искренне удивился Исаев и, взяв трубку, сказал: – Он говорит, что там речь идёт о Хвалынском море, а оно, значит, Каспийское». Там успокоились и посулили подписать в печать…».


Вообще Липкин, как воспоминал Михаил Ардов, «был мудрецом. Суждения его о людях и о событиях были и взвешены и ироничны. Вспоминается мне его формулировка, сказанная о человеке, который претерпел какую-то неудачу: «Он себе не представлял всю сделку в целом». А ещё Липкин является автором лучшего, на мой взгляд, стихотворения о Ленине:







Курсистка, модный франт –


В петлице алый бант,


Кругом цветёт сирень –


Трактир «Олень».


Какая жизнь была!


Какая жизнь цвела,


Когда Володя Бланк


Пошёл ва-банк!»


(М.Ардов. Всё к лучшему. М., 2008).



В 1979 году Евгений Рейн попросил у Липкина и его жены Инны Лиснянской стихи для альманаха «Метрополь». Но потом разгорелся скандал. Руководство Союза писателей обвинило организаторов издания в антисоветизме и исключило из своих рядов Евгения Попова и Виктора Ерофеева. Липкин потребовал все репрессии против инакомыслящих авторов прекратить. В противном случае он пригрозил выйти из писательского союза. Но, естественно, начальство с его мнением не посчиталось.


Позже Лиснянская вспоминала: «Судьба круто изменилась как в худшую, так и в лучшую сторону. С одной стороны – запрет на профессию, всякого рода преследования и гонения. С другой – неслыханное счастье: наконец-то выходят в свет, пусть и за океаном, его стихи и поэмы! Издательство «Ардис» в 1981 году издаёт «Волю», составленную Иосифом Бродским, в 1984-м ещё один поэтический сборник – «Кочевой огонь». А в 1991-м, слава Богу, уже на родине увидело свет избранное Липкина «Письмена» («Знамя», 2005, № 2).


Ещё раз повторю: после скандала с «Метрополем» Липкина целых десять лет печатали лишь за границей (в России его вещи ходили только в самиздате). Любопытно, что лондонскую книгу писателя «Картины и голоса» в 1986 году сопровождало короткое слово редактора эмигрантского журнала «Континент» Владимира Максимова.


Максимов рассказывал: «Я познакомился с Семёном Липкиным в доме покойного Александра Галича, и в возникшем затем разговоре открыл для себя в нём по-настоящему умудрённого жизнью человека с тонким литературным вкусом и неповторимым личным обаянием. Таким он мне и запомнился в моей последующей эмигрантской жизни. Но вот однажды в адрес «Континента» пришёл конверт без обратного адреса, в котором оказались его стихи «Вячеславу. Жизнь Переделкинская». И я открыл для себя Семёна Липкина во второй раз. Теперь уже как поэта.







Нам здешних жителей удобно разделить


На временных и постоянных.


Начнём же со вторых. Ну как не восхвалить


Семейства елей безымянных!..


Поймём ли мысль берёз – белопокровных жриц,


Всем чуждых в этом околотке,


В ветвях орешника густого щебет птиц,


Столь вопросительно короткий,


Среди живых стволов мощь мнимую столбов,


Где взвизги суеты советской


Смешались с думою боярскою дубов


И сосен смутою стрелецкой,


Жасмина, ириса восточный обиход,


Роскошество произрастанья,


В то время как в листах незримая идёт


Работа зрелого страданья,


Качает иван-чай ничтожные права,


Лелея колкую лиловость,


А подорожнику всё это трын-трава,


Ему скучна любая новость…



Или:







Погаси во память преданья,


С разумением связь разорви,


Дай мне белую боль состраданья,


Дай мне чёрные слёзы любви!..



Одни эти строки могли бы свидетельствовать, что их мог написать только настоящий и большой поэт. Все последующие стихотворные публикации Семёна Липкина лишь вновь и вновь подтверждали это моё первое впечатление. Его имя теперь по праву стало в ряд с крупнейшими поэтическими именами второй половины XX века. В третий раз я открыл Семёна Липкина совсем недавно, когда прочёл поступившую на Запад по каналам «Самиздата» его драматургическую, так я определил для себя этот жанр, прозу. «Картины и Голоса». Уже её начало предвещало для меня встречу с чем-то очень своеобразным и значительным <…> Это действительно картины и голоса. Картины и голоса века, эпохи, судьбы. Прежде всего еврейской судьбы. Но только в общем контексте всего народа, страны, человечества, ибо еврейская история неотделима от всемирной истории вообще, а может быть, ею и является. Не случайно поэтому жизненный путь главного героя Ильи Мироновича Помирчего постоянно пересекается с судьбами людей самых разных национальностей: немца Дитриха Вальтера, русского Виктора Гулецкого, польки Кази Яновской. В этой человеческой взаимосвязи заложена глубокая символичность липкинской прозы».


В России запрет на Липкина был снят лишь в конце горбачёвской перестройки. И все сразу убедились: Липкин – это талант.


Позже Солженицын заметил о Липкине: «Метафорами не балует, а какие есть – все предельно ясные… Но уж сожмёт, так сожмёт: «Ломовая латынь молдаван». <…> А философское размышление поднимается в религиозное».


Умер Липкин 1 апреля 2003 года в Москве. После его смерти Лиснянская подробно рассказала об оставшемся архиве писателя. «Никаких дневников, – рассказывала вдова. – Несколько записных книжек, где стихи разных лет перемежаются короткими записями адресов и телефонов, а также краткими дорожными заметками и рассуждениями. На осенние пожелтевшие листья похожи и кипы плохо, вразнобой собранных машинописных страниц, некоторые – от руки. Такое впечатление, что Семён Израилевич относился к своим стихам спустя рукава, ничуть себя как поэта не ценил. Но это впечатление разрушают не только, скажем, строка-заклинание своей поэзии «Чтобы остаться как псалом» или же скромное «Я всего лишь переписчик / Он диктует – я пишу». Но кто диктует? Господь Бог! А к Нему, а значит, и к Его переписчику Липкин не мог относиться несерьёзно. О том, как серьёзно относился поэт к написанному им, свидетельствуют и разбросанные по разным папкам многочисленные оглавления книжек, которые он составлял с юношеских лет. Однако ни одной рукописной книжки не осталось. Эта же публикация выбрана из разных по годам записных книжек и уцелевших страниц. Многие стихи, указанные в оглавлениях, наш драгоценный поэт и вовсе не сохранил. Казалось бы, именно тот, кого так долго не публиковали и кто был в повседневности тщательно аккуратен, должен был с особым тщанием сохранять свои рукописи и трястись над ними. Так не случилось. Это в основном касается стихов раннего периода. Почему? И можно только предполагать, что именно – из отчаянья, из неверия в то, что стихи когда-нибудь дойдут до читателя. В записной книжке военных лет нашлось дивное лирическое стихотворение «На пароходе». Семён Израилевич, прошедший всю войну от Кронштадта и Сталинграда, в начале 1967 года, когда мы встретились с ним на всю жизнь, много говорил мне о своей давней фронтовой любви, но этого стихотворения мне никогда не показывал. Чтo же касается неопубликованных стихов восьмидёсятых-девяностых годов, то он их, видимо, просто забыл отдать в печать, занятый своей прозой и увлечённый переводом древнейшего эпоса «Гильгамеш». И я их непростительно запамятовала, ведь каждое, свежеиспечённое, как выражался Липкин, стихотворение он мне тут же прочитывал по нескольку раз. Писал же Семён Израилевич чаще всего на ходу, обкатывал строки в уме, а уж потом переносил на бумагу. Ещё он рассказывал мне, как ему пишется: стихотворение виделось (именно «виделось») сразу и целиком, он почти точно знал, сколько будет строф, и работа над словом происходила уже внутри увиденных строф и услышанной музыки. Господь даровал Семёну Израилевичу длинную жизнь и долгую муку непечатанья» («Знамя», 2005, № 2).

Вячеслав ОГРЫЗКО

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.