Плач о поэте

№ 2011 / 4, 23.02.2015

Нын­че он сто­ит там, на вы­со­ком хол­ме, ря­дом с из­ве­ст­ны­ми, зна­ме­ни­ты­ми. Но ког­да я вновь пы­та­юсь раз­гля­деть его си­лу­эт на фо­не ве­че­ре­ю­ще­го про­сто­ра рус­ской ли­те­ра­ту­ры, то за­ме­чаю, что сто­ит он по-преж­не­му в сто­ро­не от дру­гих, особ­ня­ком.

ПЕЧАТАЕМ ПО РЕКОМЕНДАЦИИ ЛИДИИ СЫЧЁВОЙ



Нынче он стоит там, на высоком холме, рядом с известными, знаменитыми. Но когда я вновь пытаюсь разглядеть его силуэт на фоне вечереющего простора русской литературы, то замечаю, что стоит он по-прежнему в стороне от других, особняком. Так жил, таким решил остаться и в посмертной славе.


Прасолов… Алексей Прасолов






Алексей ПРАСОЛОВ
Алексей ПРАСОЛОВ

При жизни славы у него не было. Я даже думаю, а была ли у него известность – настоящая, твёрдая, позволяющая идти вперёд с высоко поднятой головой? Мне найдётся кому возразить: а год 1964-й? Да, верно. Публикация в «Новом мире», одном из лучших (или лучшем?) журналов того времени. Подборка для безвестного провинциала просто огромная – десять стихотворений. Сам Твардовский благословил. Не заметить нельзя. Заметили. Но…


Вот как пишет об этом В.В. Кожинов в предисловии к вышедшей в 1978 году книге «Стихотворения»: «Четырнадцать лет назад меня не только заинтересовало, но и несколько даже удивило появление в «Новом мире» большой подборки стихотворений неведомого воронежского поэта… Было ясно, что стихи написаны по-настоящему значительным, глубоко мыслящим и сильно чувствующим человеком. И всё же не могу не признаться, что не понял тогда главного: в литературу пришёл подлинный поэт».


И это Кожинов – с его почти безукоризненным литературным вкусом и пониманием поэзии, Кожинов, оценивший и поддержавший и Передреева, и Рубцова, и Куняева, и ещё многих русских поэтов, пришедших в литературу в шестидесятые годы прошлого века. Что же тогда говорить о других? Тем более о тех, кто был рядом с поэтом в его неприглаженной обыденной жизни, делил приземлённые заботы газетчика, по большей части районного?


О всех не скажу, но вот о некоторых – моих земляках-петропавловцах – кое-что поведать могу.


В книге Виктора Будакова «Одинокое сердце поэта» есть главка под названием «Петропавловка воронежская». В ней автор наиболее полного на сегодняшний день «жития Алексея Прасолова» вспоминает, как он собирал материалы для книги, обращаясь в редакции районных газет, в которых Прасолов когда-либо работал: «Первое обращение – словно затерялось на первой же почтовой версте – ни строки ответной. Второе – через десять лет, двухтысячного года – вызвало отклики. Наиболее пространное воспоминание – из Петропавловки. Бывший ответственный секретарь районной газеты во всю ширину литературной страницы вспоминает, каким образом появился, чем запечатлел себя и как вынужден был расстаться с райцентром на берегу Толучеевки провинившийся журналист и поэт. Под заголовком «Стихи его читать приятно» (невольная ассоциация со словами одной из героинь Маяковского) рисуется образ не во всех отношениях приятный. Сотрудник от неумеренно выпитого яблочного вина вдруг засыпал за редакционным столом. Бывало, в крепком опьянении он взбирался на стол и читал свои стихи – самому себе – ибо, чувствовалось, ему никакого дела не было до тех, кто слушал и не слушал его, зашедши в кабинет. А дальше в Петропавловке непонятно как стали пропадать вещи. Мелочь. Но однажды в редакции исчезло демисезонное пальто редактора. Виновника вычислили. Уже на другой день милиционеры тихо, что называется, под руки, повели поэта из редакции в милицию, что поглядывала на редакцию с противоположной стороны улицы».


Достаточно показательный «воспоминательный» материал, верно? Особенно если учесть, что опубликован он был якобы «к юбилею поэта А.Прасолова». Почему «якобы»? Да потому, что на самом деле и к юбилею – приближающемуся семидесятилетию поэта, и к просьбе В.В. Будакова прислать ему воспоминания этот опубликованный в одном из августовских номеров (№ 62 за 2000 год) районной газеты «Родное Придонье» материал отношение имел очень далёкое: юбилей был использован лишь в качестве благовидного повода для публикации, а с обращением Будакова публикация эта просто в какой-то мере совпала по времени. Следует заметить, что уважаемый мной Виктор Викторович Будаков о действительной причине появления этого материала, конечно же, не был осведомлён, и его интерпретация случившегося заслуживает понимания.



Здесь без некоторых подробностей личного, биографического характера не обойтись. Дело в том, что летом 2000-го года об авторе этих строк Воронежской телерадиокомпанией был снят документальный фильм («Кому живём? Русский поэт Александр Нестругин» (авторы сценария Святослав Иванов и Владимир Шаронов, режиссёр Юрий Гавердовский). Вспоминаю об этом не для похвальбы: в сценарии была проведена параллель между героем фильма и известным русским поэтом Алексеем Прасоловым. Необычность ситуации заключалась не столько в географическом пересечении жизненных дорог, сколько в том, что второй был здесь судим (и отсюда пошли, как пишут некоторые исследователи, его «лагерные» годы), а первый здесь же – только спустя сорок лет – работал судьёй.


Естественно, в фильме я говорил о Прасолове. Говорил с любовью, ибо этот большой поэт близок мне по мироощущению. Не мог не сказать и о горьком, болевом: о том, что мои многолетние попытки (в Петропавловке я живу с 1976 года) собрать воспоминания о петропавловском периоде жизни поэта, по сути, ни к чему не привели. Мои собеседники – в основном это были люди, так или иначе связанные с районной газетой, – говорили лишь о тяготении тогда ещё малоизвестного поэта к спиртному, припоминали в связи с этим какие-то не слишком красящие его бытовые истории. И ничего не могли сказать о творчестве (а ведь Прасолов публиковался тогда уже не только в местных газетах, как раз в то время ему пришёл солидный гонорар из журнала «Дон»), о том, что приято назвать духовным миром поэта. Будто речь шла о забулдыге, жившем одним: выпивкой да опохмелом. А с этим я ну никак не мог согласиться.


Фильм «Кому живём?» был показан по областному телевидению 26 июля 2000 года. Петропавловка невелика, круг «творческого люда» узок, и уже на следующий день мне стало известно, что мои слова о Прасолове кое-кого из земляков задели, и задели сильно. Вскоре после этого и появились в районной газете те самые «юбилейные» воспоминания. Их автором стал мой сосед (в одном подъезде жили) И.И. Топчиев – не только отставной журналист, но и известный в Петропавловке литератор (написанная на его слова песня «Петропавловский край» по сию пору является неофициальным гимном района). Иван Иванович (ныне покойный, царствие ему небесное) не стерпел моей «напраслины», и таким вот «иносказательным» способом (он любил писать басни) дал мне отповедь под рубрикой «Что было, то было». Некоторые подробности вызвали у меня сомнения в их достоверности, но не в этом суть. Поразило, что и теперь, по прошествии нескольких десятков лет у автора воспоминаний не нашлось добрых слов об этом «посетителе ночлежки», который «был отправлен в места не столь далёкие», оттуда «послал подборку своих стихотворений в толстый журнал «Новый мир», и стал вдруг после публикации (так и сквозит – за какие заслуги?) известным – «по-иному стали читать стихи Прасолова и воронежские литераторы».


И это при том, что именно автор «юбилейных» воспоминаний, казалось бы, как никто другой имел возможность понять трудно и горько искавшего своё слово поэта: ведь и сам он лямку районного газетчика тянул не один год, и стихотворчества не чурался, и, будучи в зрелые годы свои человеком одиноким, тоже ведь трезвенником не был. Правда, на стол для чтения своих стихов не влезал. Это, конечно, заслуживает уважения. Но только что до того русской словесности?


«Нелегко дались мне эти строки, – написал И.И. Топчиев, завершая свои воспоминания. – Но такова судьба поэта, которую он действительно вершил сам, и её неприкрашенной должны знать его поклонники».



Значит, без этих подробностей ценителям творчества поэта ну никак не обойтись? Да и это ли – действительная судьба поэта? Может быть, это всего лишь беда, боль, тьма поэта, хватавшая его за руки, не дававшая ему восходить к своему – горнему? А судьба поэта, наверное, всё же – его выстраданные, дорогой ценой оплаченные строки, мощь и глубина его творческого «я»?



Наверное. Даже наверняка. Жалко, что очевидным это является далеко не для всех. Люди, находившиеся рядом с Алексеем Прасоловым на изломе его жизни (не все, конечно), не сумели (или не захотели) разглядеть не только поэта, но и человека – мятущегося, полусломленного, нуждавшегося в понимании и поддержке. Горько сознавать, что с годами здесь мало что изменилось. Разве что в худшую сторону.



«Петропавловское сидение» Прасолова было непродолжительным.


Вот приказ № 22 по издательству райгазеты «Под знаменем Ленина» от 30 августа 1960 года: «Принять на должность зав. отделом писем Прасолова А.Т. с 1 сентября 1960 года». 15 сентября того же года Прасолов переведён зав. отделом сельского хозяйства, а уже 28 октября 1960 года – уволен «в связи с арестом по привлечению к уголовной ответственности».


Итак, пребывание поэта в Петропавловке завершилась тёмным пятном в его биографии – судимостью. За что? За то самое пресловутое редакторское пальто, о котором шла речь выше? Не совсем так. Попробуем разобраться. Главное подспорье в таком деле – документы, а их негусто. Уголовное дело давно уничтожено – истёк срок хранения. Приговор не сохранился. Но официальный документ всё же есть – так называемая «статкарточка», отражающая все этапы прохождения дела в суде. Из неё мы узнаем, что уголовное дело в отношении Прасолова Алексея Тимофеевича, 1930 года рождения, беспартийного, работавшего зав. с/х. отделом редакции «Под знаменем Ленина», поступило в Петропавловский районный народный суд 2 января 1961 года и уже через 15 дней, 17 января, было рассмотрено по существу. Приговор – 3 года лишения свободы – 8 февраля 1961 года оставлен без изменения кассационной инстанцией.






Худ. Станислав КОСЕНКОВ
Худ. Станислав КОСЕНКОВ

Три года лишения свободы человеку, впервые привлечённому к уголовной ответственности – не много ли? По нынешним меркам – много, очень много. Вернее, много не по длительности срока: сегодня реальное лишение свободы при таких обстоятельствах было бы вообще невозможно, максимум, что грозило бы подсудимому – условное осуждение. Либо – мера наказания, вовсе не связанная с лишением свободы.


Однако здесь есть немаловажная юридическая подробность, остававшаяся доселе вне внимания исследователей творчества поэта: Прасолов А.Т., как свидетельствует статкарточка, был привлечён к уголовной ответственности и предан суду по части 2 статьи 1 печально известного Указа Президиума Верховного Совета СССР от 04.06.1947 года. А вот осуждён уже на основании совсем другой нормы – части 2 статьи 144 УК РСФСР. Произошло это потому, что с 1 января 1961 года был введён в действие Уголовный кодекс РСФСР 1960 года, который, похоронив «колосковое» законодательство, значительно смягчил ответственность за хищения как государственного и общественного, так и личного имущества.


Так, на основании части 2 статьи 1 Указа Президиума Верховного Совета СССР от 4 июня 1947 года «Об усилении охраны личной собственности граждан» кража, при наличии повторности либо учинения её воровской шайкой, каралась заключением в исправительно-трудовом лагере на срок от 6 до 10 лет. А часть вторая статьи 144 УК РСФСР предусматривала уже наказание куда более мягкое – до пяти лет лишения свободы. Таким образом, при наличии повторности (а именно по этому признаку действия Прасолова были первоначально квалифицированы по ч. 2 ст. 1 Указа ПВС СССР от 04.06.1947 года), если бы суд состоялся до первого января 1961 года, поэту грозило бы не менее 6 лет лишения свободы. Согласитесь, разница существенная. Выходит, что Прасолову ещё и повезло.



И всё же – три года неволи… За что именно, за какие прегрешения? В графе «сущность преступления» лаконичная, но исчерпывающая запись: «кража белья у населения». Неужто поэту в самом деле нужно было это бэушное бельё? Нет, конечно. Дело в другом. Думаю, что здесь, в Петропавловке, Прасолов дошёл до крайней точки безысходности: глушь, ни своего угла, ни семьи, ни мало-мальски близкого человека, способного понять, поддержать, утишить боль, постоянно рвавшую душу. Единственная анестезия – спиртное, в том числе и то самое дешёвое яблочное вино, бутылки из-под которого всё чаще стали появляться под его рабочим столом. Усугубляло положение то, что в творчестве – Алексей не мог этого не чувствовать – не было не то что прорыва, но хотя бы ясно различимого сдвига. И возраст для поэта – «поэзия жива своим уставом, // и если к тридцати не генерал…» – критический. Энергия ищущей мысли, энергия глубокого, не желающего удовлетворятся чем-то «поверхностно-выгодным» чувства, не находя полного воплощения в стихах, высвобождалась всё более горьким, разрушительным способом. Отравленное алкоголем сознание всё чаще переносило Алексея Прасолова в иную реальность, где все «табу» человеческого общежития становились иллюзорными, размытыми. Инстинктивно, будто защищаясь, он пытался оттолкнуть от себя этот холодный, равнодушный, накатанно-серый, не желающий признавать его мир. Оттолкнуть, бросить ему вызов, – таким, с трудом поддающимся оправданию способом, пытаясь защитить своё, особое, уже родившееся, уже зреющее в душе, но ещё – невыразимое.







Теперь он, выйдя из своих


Пределов, сумрачных и тесных,


Забывши о делах земных,


Твердит повсюду о небесных.



Это четверостишье – из стихотворения Прасолова «Когда возвратился корабль», опубликованного в районной газете «Под знаменем Ленина» после полёта в космос знаменитых тогда Белки и Стрелки. И не о себе вроде бы – о соседе, который прежде «прочно заперт был в своём/ четырёхстенном государстве». То есть о лирическом герое – обывателе до мозга костей, который, тем не менее, чрезвычайно взволнован этим прорывом живых существ – и человеческого разума – в космические выси.



Но – вне событийного повода и упрощённо-морализаторского контекста – и о себе тоже. Это именно то «индивидуальное бессознательное», что ищет любого способа объективизации – вне воли автора. Ведь это именно он, автор, «забывши о делах земных», рвётся из «пределов сумрачных и тесных» – и не может вырваться. Ему страшно, он задыхается в безвестности, в безысходности, в невымолвленности.



И – тьма вокруг – безликая, осенняя, глухая…


Он идёт сквозь неё, пытаясь выйти к иным – небесным – пределам. Но что-то мешает: белеет, раскачивается перед ним, застя дорогу. И он рвёт, сгребает в охапку этот податливый, влажный, липнущий к рукам белый морок, прижимает его к груди, не давая ему высвободиться. Делает шаг, ещё шаг – и проваливается в темноту…



Нынче многие пытаются подвести поэтические итоги ХХ века. Наверное, это не мода, а необходимость. В ряду тех, кто не побоялся взвалить на себя эту ношу, есть имена известные: Евгений Евтушенко, Лев Аннинский, Владимир Бондаренко. Алексею Прасолову, как правило, в этих итогах отводится достойное место – среди поэтов первого ряда. При этом высказываются интересные, неожиданные суждения о природе его дарования, но хватает и суждений спорных, поверхностных, а то и просто конъюнктурных. Коснусь лишь некоторых, наиболее характерных.


«Кстати, если бы не тюрьма, вполне может быть, мы и не получили бы изумительного поэта», – говорит В.Г. Бондаренко в статье «Опалённый взгляд Алексея Прасолова» («Наш современник», № 7, 2004 г.). Мысль парадоксальная, даже крамольная, но, если вдуматься, глубокая и точная.


Всё говорит о том, что в период своего бытования в Петропавловке Алексей Прасолов уже не мог бороться со своей бедой, имеющей всем известное медицинское название. Осуждение (и отчуждение) коллег-газетчиков, недовольство начальства, угроза очередного увольнения (сколько их уже было?) перестали быть для него сдерживающими факторами. А факторов иных, которые могут в подобных ситуациях сыграть роль своеобразного социального спасательного круга, не нашлось.


Его нужно было спасать, причём преодолевая его же сопротивление, – дело неблагодарное, тяжкое.


Желающих не нашлось.


Алексей в одиночестве стоял у развилки, откуда вели не три, как в русской сказке, а только две дороги: либо ставящая крест на творческом самосовершенствовании безвозвратная утрата собственного «я» и похмельное прозябание на задворках жизни, либо – ещё более ранний, чем это случилось впоследствии, трагический исход.


И потому, как то ни покажется кому-то кощунственным, другая беда, неволя, по сути, спасла его. В первую очередь – просто физически: маршрут «зелено вино» – «белая горячка» слишком хорошо знаком русской литературе.


Во-вторых, «изъятие из среды», что для обычного человека, страдающего «распространённым русским недугом», является лишь очередной гнетущей жизненной несправедливостью, для Прасолова обернулось своего рода ледяным душем – зябким, бросающим в дрожь, но будоражащим кровь, заставляющим сильно и резко биться сердце. Могучий творческий дух, лишившись алкогольных пут, вдруг распрямился – и задохнулся прежде недостижимым: зенитом, лунным холодом, звёздной пылью.


И неволя, властная лишь над бренными телами, «сосудами скудельными», отступила, просто не смогла уже быть узилищем, мраком, тюрьмой.



Впрочем, в тюрьме Алексей и не находился, за исключением досудебного пребывания в следственном изоляторе, который именовался тогда «Тюрьма № 1 г. Воронежа». Отбывал наказание он в колонии, причём не где-нибудь на Северах, а здесь же, рядом, под Воронежем. Было время хрущёвской «оттепели», всякого рода ГУЛАГи (а с ними исправительно-трудовые лагеря как таковые) уходили в прошлое.


Тем не менее некоторые исследователи творчества Прасолова (и, соответственно, его биографии) – реже по неведенью, чаще осознанно, пытаясь таким нехитрым способом пристегнуть поэта к плеяде борцов с тоталитарным режимом – подчёркнуто, с настойчивостью, достойной лучшего применения, именуют его именно тюремным, лагерным сидельцем. Особенно заметно это у В.Г. Бондаренко: в названной выше статье слово «тюрьма» (и производные от него) упоминается десять раз, причём не всегда к месту.


Ладно, допустим, что маститый критик употреблял это слово в обыденном, обывательском значении – как синоним лишения свободы. Но как быть с тем, что существительное «лагерь» (и производные от него) в той же статье упоминается двадцать (!) раз? Чем это может быть объяснено, трудно понять: ведь не два-три раза это тяжкое слово упомянуто, так сказать, для создания эмоционального фона. Тут даже о потакании расхожему обывательскому восприятию говорить не приходится: сегодня в обычном житейском разговоре для обозначения мест лишения свободы слово «лагерь» не употребляется вовсе, скорее уж скажут «тюрьма», «зона», «на зоне» и тому подобное.


Такое настойчивое внедрение в сознание читателя этого слова-пароля, слова-символа кажется мне ещё более неоправданным потому, что ни тематически, ни сущностно Прасолов не был «поэтом неволи».


Этого и сам Бондаренко не отрицает: «И в самом деле, он шёл в своей поэзии самым высоким курсом. Полнейшее расхождение со всей так называемой лагерной лирикой, как приблатнённой, так и мученически-жертвенной».


Так для чего же тогда чуть ли не через строку – «лагерь», «лагерный», «после лагеря»?


А ещё это: «…странно от бывалого зэка услышать вдруг такие стихи…»


«Бывалый зэк» – это Прасолов-то? Не верю. И звучит прямо-таки угрожающе – чуть ли не уркаган какой, преступный «авторитет»…


И почему – «странно услышать» от него «такие стихи» – о Мавзолее? «Где с обликом первоначальным/ Свободы, Правды и Добра/ Мы искушённее сличаем/ Своё сегодня и вчера». Строки эти написаны зрелым поэтом, вполне отдающим себе отчёт в том, что он хотел ими выразить.


Или странно потому, что – «не в тему», что сразу рушатся некие умозрительные критические конструкции?



Для меня кажется очевидным, что Алексей Прасолов в разные периоды своей жизни (до 1961 г., в 1961–1964 гг., в 1965–1972 гг.) был «разным» поэтом, но человеком – одним и тем же. Война, оккупация, голодное и холодное полусиротство, неудачи в личной жизни, одиночество выковали характер особый, штучный, хоть и не эталонно-выставочный.



Сильный, отливающий воронёной сталью – и ломкий.


Высокий, рвущийся к небесному – и вязнущий в малоприглядной обыденности.


Романтически-чистый – и угрюмо-отрешённый, глядящий как бы внутрь самого себя.


Пресловутая «трещина мира», которая по отношению к подавляющему большинству стихотворцев имеет лишь отвлечённо-метафорический смысл, в сердце Прасолова чернеет ещё живой, только что запёкшейся кровью.


А ещё, говоря о характере Прасолова, нужно обязательно добавить то, что нынче многими стыдливо замалчивается: «русский – и советский».


Да-да, именно так. Как бы ни пытались порой некоторые «продвинутые» нынешние толкователи перетянуть его в свой стан, подверстать к тому или иному ряду «несогласных с режимом», Прасолов и по смерти не даётся им в руки.


Он стоит в стороне.


От партии, в которой не состоял и с которой никогда не заигрывал – и от её нынешних супротивников и хулителей.


От власти, наломавшей немало дров, – и от тех, кто ночами таскал эти самые дрова под стену Кремля и нервно чиркал спичкой.


Даже за неволю – обиду, кажется, нестерпимую – не держал он на свою страну в сердце тёмного: иначе разве не пролилось бы оно в стихи?



Вот и выходит, что кроме «непонимания толпы» есть ещё и такая горькая штука, как «непонимание избранных».


Первое – от неведенья. Либо от чувств, мягко говоря, не слишком высоких, но вроде как естественных и потому по-человечески простительных: чёрная жаба зависти многим из тех, кому довелось быть рядом с героями и гениями, сердце выпила. А вот со вторым «непониманием» посложнее. Ведь оно-то героя на руках к пьедесталу несёт! Правда, к своему пьедесталу, отдельному, междусобойному. И попутно пытается обрядить его в свои же одежды: кого в тогу, кого в лагерный ватник с номером.


Может показаться, что ничего страшного в этом нет: герой-то миру явлен. Но есть в этом натужном действе какая-то глубинная и потому очень горькая неправда. И от неё больно не только памяти, но и строке – той самой, пришедшей в наш скорбный, трагически-изломанный мир затем, «чтоб увидеть лицо человечье».


Она ведь, строка эта, – живая…

Александр НЕСТРУГИН,
Воронежская обл.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.