Мастер отклика

№ 2011 / 35, 23.02.2015

Жизнь, какая она есть, – куда более изобретательная выдумщица, чем любой писатель. Бери реальную ситуацию, биографию – пиши. Получится круче, социально значимее, а главное – достоверней всякой выдумки.

Жизнь, какая она есть, – куда более изобретательная выдумщица, чем любой писатель. Бери реальную ситуацию, биографию – пиши. Получится круче, социально значимее, а главное – достоверней всякой выдумки.


Безвестный приморский критик Александр Турчин, приятель из моей литературной юности, в духе безответно любимой им диалектики за долгую жизнь превратился в свою противоположность – в литературного НЕ приятеля. И это не что-то из ряда вон выходящее, а напротив, – типическое в типических обстоятельствах. Реализм.







Александр ТУРЧИН
Александр ТУРЧИН

В сентябре 1973 после зачисления в университет, когда я со своим курсом отправлялся в колхоз на уборку урожая, мне было 17.


Филологический факультет тех лет состоял из отделения журналистики, русской и английской филологии.


В общем вагоне ночного поезда, волею случая, я оказался в одном купе с «журналистом» Александром Турчиным. Он назвался почему-то Аликом.


Жёлтый вязаный свитер, тонированные, редкие по тем временам тёмные очки, маленькое свидетельство принадлежности к привилегированной касте, и длинные волосы по плечи выделяли его из толпы одинаково одетых и коротко стриженых парней. Вокруг нас тут же завертелась карусель девичьих лиц. От Алика исходила подкупающая всех спокойная, демонстративная уверенность в себе. И я, неуверенный провинциал, невольно проникся к нему симпатией. И легко позволил Алику быть в центре внимания.


Тёмные очки скрывали зрение минус пять. Крутым, как говорится, светит всегда! – Алик не снимал их даже ночью. Так фокусник отвлекает внимание на демонстрируемом предмете, чтобы совершить необходимую тайную манипуляцию ради одного, лишь ему известного эффекта.


Из 170 первокурсников 1973 года вышло много заметных персонажей: доцентов, профессоров, директоров школ, известных журналистов, редакторов газет, издателей. Был даже сын будущего министра культуры России – Коля Сидоров, будущий доктор неведомых мне наук и преподаватель Литинститута. Но писателей, да и то с оговорками, получилось всего два. Я да Александр Турчин.


На общем двадцатиместном, наспех сколоченном топчане мы спали с Аликом бок о бок, на соседних матрасах. И вели бесконечные разговоры. Я был пессимист, а Алик – совсем как персонаж пьесы Василия Шукшина – оптимист. Я следовал завету виднейшего честолюбца планеты Наполеона – «надеялся на худшее, чтоб не терпеть разочарований», а мой городской приятель, напротив, был полон оптимизма и верил в свою литературную звезду.


Алик был на год старше, уже печатался в газете «Тихоокеанский комсомолец» (с 15 лет!), писал повесть о школьниках 41-го года, «державших оборону в тылу врага», и на фоне робкого профана, пишущего наивные, неуверенно срифмованные опусы, смотрелся куда как предпочтительней.


Он много и подробно хвастал. Смотрелся, как в зеркало, в мой горящий от восхищения face.


Однако стихи его мне не понравились, о чём я предельно откровенно сказал. Какие-то бескрылые, заземлённые, натужно срифмованные перепевы из Твардовского и Исаковского. Типичная советская графоманщина. Даже как-то неловко было за столь неординарного и современного человека. Саша (так я его называл, когда вернулись во Владивосток) был снисходителен – все его хвалили. Однако моё упорное непризнание его закусило. Тем более что я так подробно и долго рассказывал ему колхозными вечерами про Лермонтова, многие стихи которого знал наизусть. Чем это Александр Турчин хуже?


Однажды Саша пригласил меня к себе домой на Народный проспект, где проживал с матерью, преподавателем Института советской торговли. Меня поразила шикарная по тем временам трёхкомнатная квартира, где у приятеля была своя комната.


Саша якобы написал новые стихи и хотел выслушать моё мнение. На самом деле он готовил ловушку. Из трёх напечатанных на его собственной (!) пишущей машинке одно стихотворение было своё, второе – Игоря Шкляревского из «Юности», третье – неизвестное мне стихотворение Блока. Расчёт был правильный: «Юности» я в глаза тогда ещё не видел, а Блока читал по диагонали. За поэму «12», которую нам втюхивали в школе как гениальную, я Блока невзлюбил и считал ошибкой внесение его в школьную программу. И Саша об этом знал. Он хотел уличить меня в моём невежестве, когда я буду ругать стихи.


Первое произведение я квалифицировал как полную чушь, за второе похвалил – ничего, прогресс налицо, такое можно и печатать, а от третьего… – просто обалдел: здорово! «Похоронят, зароют глубоко, Бедный холмик травой зарастёт…» Вот так и пиши – умеешь же! Как можно не чувствовать разницы между первым и третьим стихотворением?!


Беда в том, что будущий критик Александр Турчин и впрямь не понимал разницы. У него даже теория была, что стихи, написанные от руки – это одно, а напечатанные на машинке – другое, более качественное, а если стихи уже в книге – то это вообще высший класс. Он не верил в то, что поэзия – объективная реальность, которую чувствуют люди. Не все, конечно. В 17 лет я был дремучим человеком, но природный поэтический слух у меня был.


Саша имел ум, тяготеющий к науке, а не к искусству. Поэтому не мог не верить результатам эксперимента. Получалось, что он и впрямь пишет негодные стихи. Хуже безвестного Игоря Шкляревского.


Помню, как на объединённых факультетских занятиях по физкультуре сдавали нормы ГТО. Перед кроссом на 1500 метров Саша снисходительно похлопал меня по плечу: «За мной не тянись. Я тренируюсь, бегаю каждое утро за трамваем». Его слова были мной приняты за чистую монету, так как легкоатлет я был неважный, коротконогий, не имевший каких-либо природных способностей к бегу…


…Заканчивая кросс третьим, я оглянулся: Саша отстал почти на круг. Подтягивались на турнике – и опять Саша отстал раза в 2, если не больше по количеству подтягиваний.


Первые смутные подозрения, что Саша не тот, за кого себя выдаёт, начали закрадываться у меня именно на физкультуре.



Помню, что у Александра Турчина была завиральная идея по поводу «гениальности литературы». Он якобы владел секретом – неким золотым ключиком, отпирающим дверь в вечность.


Фрагментарно будущий критик теорию излагал, но я ничего не запомнил. В ней было много алогичного, шаманского, поэтому-то, возможно, она сейчас воспроизведению и не поддаётся.



Себялюбие, которым страдал будущий критик, оказалось заразным. Не сразу, но авторское эго пробудилось и во мне. А два нарцисса – это уже букет.


Помню, что я, чтобы не отстать от приятеля, откликнулся своей теорией как филолог. Мне казалось важным соответствовать как личность выдающемуся современнику, удостаивающему меня своей дружбы.


Суть теории состояла в том, что «социалистический реализм» не был реализмом, а, строго говоря, был как метод – классицизм. Я его называл «социалистический классицизм», чтоб отличать от «поствозрожденческого». Регламентация искусства и оглядка на классические образцы (в данном случае на критический реализм 19 века) – родовые признаки такого метода.


А вообще художественных методов как совокупности идейно-эстетических принципов и предпочтений всего три: реализм – классицизм – романтизм. И опять реализм на новом уровне опыта и знаний. Окостеневающий, но красивый, писанный по теоретически выверенным лекалам вторичный реализм – и есть классицизм.


Романтизм разрушает сложившийся стереотип под флагом «нового искусства».


Такой мне явился концепт на лекциях «Введение в теорию литературы» конца 1973 года.


Иногда мы с Сашей выпивали. Он любил это делать в ресторане, по-взрослому.


Как-то, разомлев от выпитого, Саша поделился со мной, что хочет уходить из университета. Мне, честно говоря, учёба тоже опостылела. Я хотел быть писателем, а не филологом. Однако мне не хватало решительности городского свободного человека. Под влиянием приятеля я тоже решил «бросить университет».


Деканом филфака в то время был Олег Финько, кандидат исторических наук, совсем ещё не старый, лет тридцати карьерист с авантюрной жилкой. Сейчас он всплыл в Москве, активистом партии Жириновского. Я даже где-то не так давно видел в телекадре его плутоватую физиономию. Кажется, в Госдуме.


Когда я пришёл с заявлением, Финько сумел убедить всё ещё не уверенного в себе юношу, чтобы я, прежде чем уходить в армию, сдал сессию. Так – чтобы за плечами был курс университета. Чтобы после армии я мог, одумавшись, восстановиться, а не поступать заново.


Я пошёл сдавать сессию и, несмотря на некоторые трудности, сдал её, а Саша продолжал богодулить. Имея минус пять по зрению, он получил белый билет и мог делать всё, что ему заблагорассудится.


Я сдал сессию, но уйти в армию у меня не хватило решимости.


Александр Турчин, будущий, как он предполагал, знаменитый писатель, уехал в Яковлевку, в местную районную газету. Там-то он и научился писать заметки, отклики на события сельской жизни.


Самоуверенный писатель послал рукопись неоконченной повести в Литературный институт. И прошёл творческий конкурс, вопреки моим ожиданиям. Почему-то не на очное отделение, куда собирался поступать, а на заочное. Это любящая и продолжающая баловать своё дитя мать, узнав о намерении сына поступать в Литинститут, через свои связи устроила сына в престижный институт. Куда смогла – на заочное.


Творческий конкурс в Литинститут я не прошёл дважды. Ощущая себя писателем, на занятия не ходил и, в конце концов, вылетел из университета. С четвёртого курса.


В армии я получал письма от более удачливого товарища. Саша женился, переехал в частный дом, где жена Татьяна жила со своей матерью.


В 1979 году у молодого писателя родился сын. Его назвали Слава. Это была своеобразная метонимия того, к чему так стремятся писатели, а поэты – особенно: слава!


За время учёбы в Литинституте Саша не смог написать из прозы что-нибудь приличное и перешёл в семинар советского партийного критика Феликса Кузнецова, очень влиятельного функционера Союза писателей СССР.



По образному выражению приятеля Феликс, как дрессировщик, потрясал перед оскалившимися мордами писателей связкой ключей от московских квартир, и писатели, славящиеся тем, что гуляют сами по себе, охотно выполняли его дурацкие команды на глазах изумлённой публики. Ещё и неприлично облизывались, и стояли на задних лапах.



Бывший декан филфака Олег Финько, работающий теперь редактором московского издательства «Искусство», был замечен приятелем в числе тех, кто стоял на задних лапах и облизывался. Впрочем, у Саши был недобрый, завистливый глаз – он мог и ошибаться.


Где-то в это время критик Александр Турчин стал почитывать Карла Маркса, Владимира Ленина. Его вдруг осенило, что в СССР нет того социализма, который предрекал Маркс и пытался строить Ленин. А ведь всего-то нужно правильно прочесть! И любому непредвзятому читателю станет понятным, что отечественные партийные функционеры – жалкие ревизионисты.


По его теории получалось, что у нас построен не социализм – бюрократический государственный капитализм. Хрен, с моей точки зрения, был не слаще редьки. Тот же свинец, только тяжелее от осознания, что все жертвы были напрасны.


Со времён Виссариона Белинского критика у нас была отдана на откуп всякого рода ревнителям. Революционно-демократическим, консервативно-патриотическим, религиозным и прочим. Почему-то считается, что критиком может быть любой читающий человек, и особенно легко ими становятся несостоявшиеся писатели. Важно обрести идеологию. И оценивать литературу со своей партийной точки зрения. «Очень своевременная книга!» – Ленин о романе М.Горького «Мать». Опять же Ленин – «Лев Толстой как зеркало русской революции». «Луч света в тёмном царстве» – Добролюбов о пьесе Островского «Гроза». «Евгений Онегин» – энциклопедия русской жизни» – Белинский. И так далее.


Александру Турчину показалось, что он обрёл точку опоры, как Архимед, обещавший перевернуть мир. Золотые буквы на «Капитале» Карла Маркса истёрлись от частого употребления, а ученические тетради за 2 копейки распухли от конспектов и цитат.


У начинающего критика уже был диплом престижного вуза, первые публикации рецензий в толстых журналах, а я ещё только заканчивал заочно провинциальный университет, писал стихи и даже не пытался печататься, чувствуя их несовершенство.


После армии быстро взрослеешь, вся шелуха слетает, ты начинаешь реальнее оценивать людей, видеть недостатки, которых прежде не замечал. Наши безоблачные до этого отношения дали трещину. Я мужал, матерел. Сашина фанаберия, бесконечные манифесты, не важно, в шутку ли, всерьёз, о собственной гениальности на фоне убогого быта стали напрягать. Моих стихов он не понимал, и, что обиднее всего, демонстративно не хотел понимать. Даже теорию выдумал, что стихи мои до армии были настоящие (я об этом прежде ничего не слышал – напротив, были только негативные оценки), что армия меня «сломала», что пишу я теперь из рук вон плохо. Я считал ровно наоборот и никогда не публиковал свои ранние стихи. Саша Турчин – последний, кто ещё помнит какие-то обрывки из моей юношеской лирики.


Конфликт нарастал постепенно от встречи к встрече. Суть его, на мой взгляд, состояла в том, что мы менялись местами. Из аутсайдера–провинциала я превращался в крепкого стихотворца, выучившегося по примеру товарища думать о себе в превосходной степени. А Саша на моих глазах превращался в графомана, и от текста к тексту это становилось очевиднее, художественный прогресс был мало заметен, а обретение приятелем марксисткой идеологии окончательно ставило крест на нём как на художнике. Так происходит всегда, когда искусство перестаёт быть самодостаточной вещью, а переходит в разряд факультатива в тени посторонней идеи.


Я был с дружеским визитом у Саши в его скособоченном домике. Маленькая фитнес–красавица Татьяна, Сашина жена, вынужденно слушала мои стихи, так как приятелю они были демонстративно неинтересны до полной потери вежливости, а мне поделиться написанным очень хотелось. Саша, не глядя в мою сторону, занимался своими делами. Ел, шумно заглатывая борщ, потом мыл чашку под ручным умывальником. Звякал тарелками.


– Нельзя ли чуть тише? Сбивает! – не выдержал я.


Взрыв негодования приятеля был замешан на ревности:


– Ходят тут всякие! Порядки свои устанавливают! Ведут себя так, как если бы здесь была посторонняя женщина Таня! – Его трясло, как животное, толкаемое под гору невидимой мне телегой. Так трясёт одержимых.


Несправедливо оскорблённый, я почувствовал, как затряслась во мне ответно каждая клеточка организма, стремительно теряя воду, витамины и драгоценные минералы.


Разрываемый сердечной привязанностью и уязвлённым достоинством, требующим сатисфакции, я ушёл. Ни слова не говоря в свою защиту. А про себя поклялся больше не появляться там, где меня не любят и не ждут.


Следующая наша встреча состоялась аж в 1987 году на краевом Совещании молодых писателей.


Как признавался Саша позже, он вычитал в краевой газете статью, объявление о конкурсе рукописей для отбора кандидатов на участие в краевом совещании молодых писателей. Объявление сопровождалось моим стихотворением «Ударная установка», неудачным, юношеским, но – в тему.


Раз обо мне поминают в связи с конкурсом, решил он, то наверняка я буду среди участников. Невыясненность наших отношений толкала его к поиску контакта.


Мы встретились носом к носу в кафе Дома молодёжи в обеденный перерыв. Я не стал демонстрировать свою неприязнь и обиду. Дружелюбно, хотя и холодновато, поздоровался, и Саша познакомил меня со своим приятелем, драматургом Владимиром Шумсковым, о котором я уже был наслышан. Тот тоже, как выяснилось позже, был неомарксистом.


Смешанные чувства владели моей душой. Не хотелось дважды спотыкаться об один и тот же камень равнодушия и надменности, но Саша выглядел предупредительно вежливым, и я решил, что прежнее хамство – эпизод, о котором он сожалеет.


Не сразу, но я оттаял. Наши приятельские контакты возобновились.



Надо признать, что Саша открыл для меня целый мир. Заповедник ненавидящих наёмный труд (и труд вообще) человеческих особей. Они были склонны к напряжённому умствованию, лишь бы ничего не делать на благо преступного общества, каким умники считали советское государство.



Драматург Владимир Шумсков сдал свою трудовую книжку в магазин на Спутнике за скромный гонорар в 10 рублей. Продавщицы делили его ставку грузчика на троих, выполняя вместо него несложную работу. Философ получал возможность барствовать на манер мелкопоместных помещиков из фантасмагорической поэмы Гоголя «Мёртвые души».


Лидер «Союза освобождения труда» профессиональный фотограф Павел Соломатин, с которым меня познакомил молодой критик, работал вахтёром, лифтёром – лишь бы ничего не делать. Читать, мечтать, резонировать. Хорошее слово – «богодулить» (Богу дули крутить).


Все они были чистые тунеядцы в духе Иосифа Бродского, только бесталанные.





На критику государства-паразита, эксплуататора, я смотрел как на защитную реакцию лентяев, живущих по законам «разумного эгоизма», описанного Чернышевским.


После переворота 1991 года и раздела страны во дворе драматурга со станции Спутник, рядом с курятником, появился бюст Ленина на крашеном постаменте. Рядом с этим артефактом мы и «кучковались». Я читал стихи, а неомарксисты излагали свои теории.


В это время меня стали активно печатать. И с Владимиром Шумсковым я сдружился, несмотря на различие политических воззрений. В отличие от Саши Турчина тот охотно слушал мои стихи, радовался тому, что в Литинституте, где он в этот период учился, моё имя поминали.


Критик, напротив, ничему не радовался и видел только тёмную сторону моего успеха. В пересказе других до меня доходили его байки, как я суетливо хвастаюсь, показывая номер «Советской литературы» с переводом моих стихов на иностранные языки. Может быть, он и прав. Наверное, некрасиво это. Да как устоишь? И показывал-то я журнал не кому-нибудь, а тому, кого считал своим другом.


У меня уже была своя подержанная японская машина, и я попеременно посещал марксистов…


И однажды (опять внезапно для меня) всё повторилось.


Я заехал к Саше днём. Он собирал клубнику, которой потом торговал на базаре. У борца с мещанством, советского по сути критика Турчина был пунктик: он стеснялся своего настоящего, полного мелкособственнических ужимок.


И вот теперь я застал Сашу за непочтенным для критика сбором ягоды. Похоже, он стеснялся своих доходов с приусадебного участка. «Ходят тут всякие, – что-то в этом роде бубнил он себе под нос, не оборачиваясь даже в мою сторону, – высматривают чего-то, вынюхивают…» Вспышка необъяснимого раздражения, на этот раз замешанная на имущественной, практически классовой ненависти к более удачливому современнику, вызвала во мне ответную вспышку ярости. К тебе пришли в гости, веди же себя как принято у людей! Я не требую кавказского гостеприимства, но вправе ждать элементарной вежливости.


Хотелось ударить.


Однако я сдержанно извинился и сказал, что я лучше пойду, раз не до меня.


– Иди, иди, говнюк! Не у себя дома! И не возвращайся! – это я услышал, когда отворил калитку.


Вернуться, заехать по роже? Но ведь с другой стороны он прав: не у себя дома.


И я опять ушёл молча. Внутри меня заскрежетали молнии. Передал через Шумскова, что на чужой территории иммунитет Турчина на безнаказанность не действует. Пусть в моём присутствии помалкивает, иначе «за базар ответит» по всем правилам девяностых.


Всякий раз (долго, несколько лет подряд!) вспоминая необъяснимое хамство критика, всё больше походящего на злого колдуна, паука с двенадцатью лапами, в шести из которых вырезки из газет с его заметками, я натягивался изнутри – звенел – аж искры сыпались, как от удара лезвия о лезвие. Убью! Но потом брал себя в руки: ну не по-христиански это! Хотелось уйти от философии «око за око, зуб за зуб». В конце концов, уже не мальчик, чтоб драться. Однако порча делала своё чёрное дело, и я бился, как муха в паутине, без надежды выпутаться.


В начале 2006 года я издал книгу стихов «Суровые стансы» как знак возвращения в литературу после 15-летнего перерыва. Провёл вечер в Доме офицеров флота по случаю своего пятидесятилетия. Там-то, на фуршете, я и обнаружил Александра Турчина. Он сильно постарел, полысел, подурнел. Пил охотно, много, не заботясь о последствиях. Я его не звал. Но коль пришёл – то пусть будет.


Чуть позже мы случайно встретились у Шумскова.


Саша хлопнул толстой книгой своих статей в твёрдом переплёте о стол:


– Вот какие книги нужно издавать!


Я взглянул на тираж: 10 тыс. экземпляров (на самом деле было всего 10, а три ноля к ним – чистые «понты» в духе Алика).


Лихо. Издательство «Дюма».


Это Саша использовал своё служебное положение, когда краткий период работал главным редактором странного издательства. Я открыл книгу с середины, прочёл по диагонали. Типичный образчик нелюбимой мной неизящной литературы. По мне так наоборот: не нужно такие книги издавать! Но ничего не сказал.


Литературное ремесло не кормило, но стареющий критик во имя подтверждения реальности своего существования как литератора с маниакальным упрямством писал статьи, чаще всего – отклики на чужие статьи, в разного рода газеты. Несколько раз я видел его заметки в «Литературной России». Мелькал он и в краевой прессе. На «гениальную литературу» это явно не тянуло.


– Зачем тебе всё это?


– Я же мастер отклика!


Уж в чём Саша был мастер, так это в самоопределениях. Мне увиделась бездна смысла в формуле «мастер отклика», и я сказал, что если когда и напишу о нём, то непременно под таким заголовком.


«Валяй!» – что-то в этом духе сказал публицист и добавил, что моя клевета его, «выдающегося философа», не оскорбит.


Когда в очередной раз я позвонил Саше, собираясь заехать, то никогда не работавший на благо общества марксист сослался на кучу неотложной работы.


Каюсь, в отместку я сказал, что начал работу над статьёй «Мастер отклика». И вдруг кустарь–одиночка откликнулся нервно, бурно, как весенний муссонный дождь во Владивостоке, холодный и мелкий. И я почувствовал опять, как невидимая арба амбиций, надежд, ложных упований подталкивает его, упрямого осла, вниз с горы. И он бежит всё быстрее и быстрее, чтобы где-то внизу кувыркнуться через голову и сломать себе шею. Он спешит выговорить все неуклюжие оскорбления, которые ему приходят в голову, как мантры, пока невидимая телега толкает в зад.


– Пиши, клеветник! В твоих стихах нет ни слова правды. Всё – ложь. Бездарность! Ты пишешь, о чём угодно, только не о том, что для тебя главное.


Откуда тебе знать, что для меня главное?!


Выждал, когда задохнувшийся от собственной злобы шаман в чёрных очках возьмёт паузу.


– Очень важно, не что, и даже не как, а Кто говорит.


И отключил телефон.


И услышал музыку звёзд, и увидел сон наяву.


Промелькнуло видение Карла Маркса, угрюмо пишущего свой «Капитал», когда за стеной умирает его заболевшая дочь, а денег на лекарства нет.


Маркс пишет во имя спасения человечества. И смерть дочки – всего лишь жертва пешки в шахматной партии его Эго.


Вижу, как в расщелинах многоэтажек желтеют светом, за который нечем платить, окна убогого убежища. Там – Критик. В соседней комнате, через стенку – его бывшая жена Татьяна, некогда очень красивая, а ныне нервная, импульсивная и не вполне здоровая женщина. Они в разводе, но вынужденно сосуществуют под одной крышей.


Сын Слава досылает патрон в патронник и ставит затвор на предохранитель, готовясь идти в караул по охране чужой собственности.


Несостоявшийся драматург Владимир Шумсков кормит курочек, кубатуря про себя, как выжить на крохотную пенсию жены (свою он ещё не получает), кому продать лишних два десятка яиц. Исчезла страна, сменился строй. Не изменился образ жизни философа. Мне грустно.


Говорят, последнему из неомарксистов, матёрому тунеядцу Паше Соломатину, оставившему без содержания свою жену с тремя детьми во Владивостоке и уехавшему в Питер, было явление Иисуса Христа. И он испугался, и уверовал.


В письмах к бывшему соратнику по «Союзу освобождения труда» неофит пытается обратить Критика в истинную веру. Однако тот крепко стоит на школьных убеждениях, что никакого бога нет, что религиозных воззрений придерживаются слабые люди, которые не способны постичь объективные законы материального мира.


Поскольку в жизнь после смерти Александр Турчин не верит, то его юношеский оптимизм сменился на мрачный пессимизм человека, осознавшего свой близкий финиш. Теперь он верит в конец света, в тотальную войну и не видит общественного прогресса, напрочь забыв диалектику, которая предполагает развитие путём «отрицания отрицания».



Прошло достаточно времени, чтобы понять, что Александр Турчин никакой не гениальный писатель, а глупый пижон Алик – нарцисс, цветок-сорняк. Индивидуалист, укоренившийся, вопреки элементарной логике, на ниве исторического материализма и необъяснимой для индивидуалиста веры в коллективное счастье.



В конце басни обычно следует мораль. Но мне, живому участнику данного повествования, она не даётся. Как рыба, которую пытаешься ловить руками.


Может быть, для того и дана мне была моя встреча с критиком, со своим Великим Инквизитором, чтобы я увидел своё кривое отражение и ужаснулся?! И полюбил каждую травинку, каждую подробность этого огромного, ничего не ждущего от тебя, кроме любви, божьего мира?

Иван ШЕПЕТА,
г. ВЛАДИВОСТОК

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.