Кожинов и плеяда поэтов

№ 2011 / 43, 23.02.2015

Моё об­ще­ние с Ва­ди­мом Ва­ле­ри­а­но­ви­чем при­шлось на 70–80-е го­ды про­шло­го ве­ка; в 90-е – го­ды пе­ре­ст­рой­ки – я с ним не об­ща­лась; Ко­жи­нов пол­но­стью ушёл в по­ли­ти­ку и ис­то­рию, точ­нее бу­дет ска­зать, в ис­то­рию по­ли­ти­ки

Моё общение с Вадимом Валериановичем пришлось на 70–80-е годы прошлого века; в 90-е – годы перестройки – я с ним не общалась; Кожинов полностью ушёл в политику и историю, точнее будет сказать, в историю политики в «минуты роковые» для России, и почва критики, поэзии и эстетики, на которой мы ранее стояли, ушла из-под ног, в тень…


В 70–80-е существовало понятие «литературный процесс» или даже «литературный контекст» (то, что, по мнению поэта Т.А. Цветкова, сегодня совершенно не чувствуется), и мы были не просто свидетелями, но и участниками этого процесса. Мы работали в современности.






Вадим КОЖИНОВ
Вадим КОЖИНОВ

В предисловии от автора к своей книге «Между словом и молчанием. О современной поэзии» («Современник», 1989) я привожу те слова Гоголя из статьи «В чём же, наконец, существо русской поэзии и в чём её особенность», где он проницательно замечает: «Наши собственные сокровища станут нам открываться больше и больше про мере того, как мы станем внимательней вчитываться в наших поэтов. По мере большего и лучшего их узнанья нам откроются и другие их высшие стороны, доселе почти никем не замечаемые; что они были не одними казначеями сокровищ наших, но и строителями нашими…».


Не будет преувеличением сказать, что именно так осознавал свою миссию в критике Вадим Валерианович.


Он пришёл в литературу как литературовед, имея за плечами блестящее образование, которое давал в те годы МГУ, со знанием «наших», то есть национальных сокровищ, накопленных русской классикой, в особенности «золотым» XX веком.


Не будем забывать: Вадим Валерианович начинал как исследователь теории романа, а на практике – романа Достоевского. Здесь он познавал общие глубинные закономерности художественного мышления в их высшем национальном изводе.


Он пришёл в критику не с пустыми руками. Было очень важно не только «узнавание» поэтов в современности, в текущем литпроцессе, в духе великой русской классической традиции, но и введение их в этот процесс.


Два крыла мощной стратегической задачи, которую отчётливо видел Кожинов, искал и находил, тактику для её осуществления. Он занимался, если можно так выразиться, тактикой дня, «под углом вечных беспокойств» (по слову В.В. Розанова).


Вечное беспокойство «за судьбу отечественной поэзии».


Кожинов боролся не просто за поэзию, продолжающую традиции русской отечественной литературы, а за сохранение и дальнейшее развитие традиции русского лиризма. Этот процесс одновременно в его деятельности охватывал две области – русскую классику и современную лирику. В русской классической лирике – это восстановление «белых пятен», забытых и пропущенных имён в истории литературы. К примеру, восстановление подлинного значения имени Фета, освобождение его от ярлыка поэта «чистого искусства», «искусства для искусства» (в понимании не столько отечественной критики XIX века, сколько вульгарного советского литературоведения). Это была работа критика и в тоже время работа учёного, стремящегося к тому, чтобы мы узнали подлинного, канонического Фета, не искажённого «борьбой мнений» и не испорченного литературной правкой даже такого именитого художественного мастера, каким был Тургенев. Мы долго, к примеру, читали строку фетовского стихотворения: «Облаком волнистым// Пыль встаёт вдали…», не догадываясь, что это правка, тургеневская правка, искажает то, что было в подлиннике: «Прах встает вдали». Этот пример наглядно показывает, что Фет – лирик, не чуждый символу, поэт метафизический, философский, трагедийный: «Не жизни жаль с томительным дыханьем, // Что жизнь и смерть? А жаль того огня, // Что просиял над целым мирозданьем // И в ночь идёт, и плачет уходя».


Или другой, менее известный пример кожиновской исследовательской работы учёного и практика одновременно: установление понятия «тютчевская плеяда поэтов». И издание её отдельной книгой «Поэты тютчевской плеяды» (М.: «Советская Россия», 1982). «Стихотворения, собранные в книге, которую вы держите в руках, как я убеждён, – писал во вступительной статье В.В. Кожинов, – сами со всей ясностью и силой скажут о том, сколь значительна была творческая деятельность поэтической школы, представителями коей наиболее уместно назвать – по аналогии с пушкинской – тютчевской плеядой. Это обозначение, разумеется, условно; у поэтов, о которых идёт речь (а речь шла, помимо Тютчева, о П.Вяземском, Ф.Н. Глинке, А.С. Хомякове, С.П. Шевырёве, Л.Я. Якубовиче, В.Г. БенедиктовеИ.Р.), не было той очевидной связи, того несомненного творческого и человеческого единства, какое присуще пушкинской плеяде». Но все оговорки насчёт условности термина сегодня отпадают сами собой: Кожинов ввёл читателя в творческий мир таких самобытных и малодоступных по тем временам поэтов, что это стало подлинным открытием забытых страниц и забытых стихотворений русской лирики XIX века, несущих в себе, по его словам, «такой заряд поэтической энергии, которым никак нельзя пренебречь».


В современной литературе 60–80-х годов XX века, особенно в «оттепельное» время, когда нежданно пышным цветом расцвели новые поэты, с ярко выраженной экспансией стиля, метафоры, образа, звука, которые узурпировали само понятие новизны в искусстве слова (это потом, уже в эмиграции И.Бродский в одном из интервью скажет, что Евтушенко – лжец по содержанию, а Вознесенский – лжец по форме, что ещё хуже, и его оценка почти полностью совпала с кожиновской в отношении этих поэтов, высказанной намного раньше), Кожинов отстаивал принципы «другой» поэзии, окрещённой критиком Л.Лавлинским «тихой лирикой». Другой, потому что связана с русской классической традицией, с душой человека, с лиризмом: новизна её, быть может, не всегда видна, не выпячена напоказ, но заключена в иных художественных достоинствах, в гармоническом единстве содержательной формы.


Такие имена, как Вл. Соколов, А.Передреев, Н.Рубцов, Вас. Казанцев, А.Жигулин, которые сегодня присутствуют в сознании отечественной литературы как устоявшиеся величины, утверждались тогда через критику и критиком Кожиновым.


В этом была его по-настоящему ещё неоценённая по достоинству заслуга: он не просто открывал их своими статьями, разборами, откликами, он вводил «тихих лириков» в литературный процесс на лучшее, по тем временам, эстетическое качество. Руководствуясь критерием: есть стихи и есть поэзия. Он объяснял разницу меж ними и через свою работу составителя.


Не секрет, далеко не каждый поэт может умело составить свой поэтический сборник, отделив удачные стихи от менее удачных или попросту слабых. Это – особое искусство, и Кожинов, безусловно, им владел с блеском. Я помню, как «заиграл» составленный им сборник избранных стихов В.Казанцева «Солнечные часы» – так свежо, по-новому никто не прочитал этого «тихого лирика природы», потом у Казанцева вышло много книг, но я сверяю свои представления о нём по-прежнему по «Солнечным часам».


Я уже не говорю о составленной Кожиновым антологии «Страницы современной лирики», вышедшей во второй половине 70-х годов, куда он включил лучшее, по его убеждению, из написанного «тихими лириками», которых я уже называла. Он сопроводил отобранные им стихи кратким, ёмким, нешаблонным вступительным словом, где дал свою, сугубо индивидуальную, кожиновскую, оценку каждому из поэтов.


Этой антологией он гордился – и справедливо: она до сих пор не утратила своего исторического значения, и особенно тем, что включил в неё, помимо названных имён, ещё два, которые не были у всех на слуху – Алексея Прасолова и Юрия Кузнецова. А во «вводке» к Прасолову написал первым: «большую роль в судьбе Прасолова сыграла Инна Ростовцева». На моё замечание, что, может быть, лучше было бы сказать: «в творческой судьбе Прасолова», Вадим Валерианович ответил: «Судьба – это больше, чем творческое; это и жизненное и творческое вместе взятое; она – метафизична».


Собственно с А.Прасолова (1930–1972) я числю историю моего профессионального общения с Кожиновым. Во второй половине 70-х годов я бывала у него дома и на даче, разговаривала по телефону, часто общалась. Нас объединила общая цель или, точнее, идея – сделать имя такого – самобытного, ни на кого не похожего, «философского, поэта из провинции» (А.Волдан), каким был Прасолов, значительно более известным столичному – и шире – всесоюзному читателю, – ведь до сих пор он пребывал в тени: все его прижизненные книги, за исключением одной («Лирика», «Молодая гвардия», 1966), выходили в Воронеже; там же вышла и первая посмертная книга «Осенний свет» (1976).


Вадим Валерианович как-то откровенно признался мне, что прижизненная заметная публикация 10 стихотворений Прасолова в «Новом мире» (1964, № 9), сделанная Твардовским и по тем временам очень значительная (по словам самого А.Т., таких публикаций в «Новом мире» удостаивались тогда только мэтры, такие как Маршак), не произвела на него особого впечатления. Он не угадал тогда в воронежском поэте большого Поэта.


Но когда Прасолов ушёл из жизни, завершив свой земной и творческий путь, и Кожинов внимательно познакомился с книгами его стихов и письмами ко мне, он был потрясён. Критик увидел масштаб этого лирика, столь непохожего на других, «тихих»: у них главное – звук, музыка, интонация романса, здесь – мысль, образ, скупая сдержанность речи – «шершавый шорох слов…».


Кожинов загорелся идеей издать воронежского поэта в Москве, достойно представив его сборником избранных, лучших стихотворений. Осуществить это он хотел в издательстве «Советская Россия», с которым был тогда тесно связан и, если я не ошибаюсь, был членом худсовета.


Но тут странным образом возникло неожиданное препятствие… в лице Анатолия Жигулина, который буквально встал грудью против того, чтобы я, как того хотел и по-другому не мыслил себе Вадим Валерианович, стала составителем этого сборника и автором вступительной статьи. В чём причина, трудно сказать: раздражённое самолюбие, тщеславие – не произойдет ли с появлением Прасолова на столичном Олимпе переоценка его как первого воронежского поэта? Не убудет ли что от репутации и славы? Не нравилось ему, похоже, и чрезмерное, по его мнению, восхваление критика Ростовцевой.


Дело в том, что Кожинов, ознакомившись с фактами моего личного участия в судьбе Прасолова: как поддерживала поэта в тюрьме, отнесла стихи к Твардовскому, способствовала публикациям в печати и т.д., а главное, письмами – в самый трудный период его жизни (хорошо помню, как Вадим Валерианович вместе с женой Е.В. Ермиловой приходил ко мне домой, смотрел эти письма, некоторые из них взял с собой для серьёзной домашней проработки) – сразу как бы внутренне для себя закрепил за мной приоритет открытия (об этом он публично скажет в уже упоминавшейся антологии «Страницы современной лирики»); к слову, само понятие «открытие поэта» было весьма значимо в кожиновской критической системе идеологических и эстетических ценностей искусства…


Но вернёмся к Жигулину. Его агрессивные действия, плохо вяжущиеся с имиджем «страдальца», несправедливо обиженного судьбой человека, демократа и т.д., настолько «достали» редакторов издательства, что было решено: чтобы спасти книгу, ускорить её выход – отдать составление и вступительную статью целиком на откуп Кожинову. Его фамилия так и значится на титульном листе книги: Алексей Прасолов. Стихотворения. Советская Россия, 1978.


По-видимому, Вадим Валерианович смущался этим обстоятельством, так как неоднократно говорил мне, что без меня, без материалов из моего архива он не смог бы составить эту книгу, и даже – благородный жест! – поделился со мной гонораром.


В последующей книжке Прасолова, спустя пять лет вышедшей в том же издательстве, Кожинову удалось отстоять, что на месте «составитель» стоят два наших имени. Во вступительной статье «Судьба Алексея Прасолова» он не просто использовал фрагменты писем Алексея Тимофеевича ко мне, но, именно опираясь на них, выстроил свою концепцию философии и пути поэта. В этой же книге, в третьем последнем разделе, удалось напечатать материал «Работа мысли. Алексей Прасолов – в письмах» с моим «врезом» и две статьи поэта: «О Есенине вслух» и «Строгая мера» (о Твардовском).


Это была победа. Но на этом мытарства с изданием прасоловской лирики в Москве не закончились. Когда в 1988 году готовилось красочное подарочное издание поэта в издательстве «Современник», то опять возникли сложности с составлением и вступительной статьей. Её автором стал Юрий Кузнецов, которому Кожинов сумел – а он это умел! – внушить необходимость высказаться о большом руссом поэте как о бесспорно художественной величине. «Подвиг поэта», – так высоко оценил Кузнецов усилия поэта, чья мысль, как «смертельная сила // Уже не владеет собой, // И всё, что она осветила,// Дано её на выбор слепой».


И хотя Юрий Кузнецов никогда не видел Прасолова и его походку – «шел немного боком… и наклонившись корпусом вперёд» – он «вспоминает» с чужих слов, многие из суждений, высказанных в статье, не утратили своего значения и по сию пору. Вот одно из них: «Москва и Воронеж не приняли его при жизни… Его просто не слыхали. Его и не могли услыхать… Он успел написать «Ещё метет во мне метель» – вообще одно из лучших стихотворений о прошлой войне. В нём он выразил такую силу русского человеколюбия, которая и не снилась нашим «гуманным» врагам. Он создал уникальный мир неречевого слова. И создал надолго, а это, при нашей скудости и расточительности, кое-что да значит».


Рецензентами современниковской лирики Прасолова значатся на титуле два имени – Инна Ростовцева и Юрий Кузнецов….


Вспоминая то время и горячее участие Кожинова в борьбе за утверждение имени Прасолова в отечественной словесности, невольно приходят на ум слова русского философа И.Ильина: «Справедливость есть начало художественное: она созерцает жизнь сердцем, улавливает своеобразно каждого человека, старается оценить его верно и обойтись с ним предметно» (курсив Ильина. – И.Р.).


Оценить его, художника, верно… Вот слова Кожинова, которыми открывается статья «Об Алексее Прасолове»: «Сегодня имя поэта Алексея Прасолова известно не очень широким кругам читателя. Но если когда-нибудь возникнет мысль об издании книги, включающей в себя наиболее значительные образцы лирической поэзии нашего времени, в эту книгу, – как бы мало в ней не оказалось имён, – должны будут войти лучшие стихотворения Алексея Прасолова».


Эти слова оказались пророческими: сегодня, в начале XXI века, ни одна из антологий поэзии XX-го действительно не обходится без стихов воронежского поэта.


Жаль только, что издание книг Прасолова по-прежнему оставляет желать лучшего. После 1988 года в Москве он не выходил. Читатель ищет и не может найти хотя бы маленького сборничка его лирических стихов – ведь те, старые, изданные при участии Кожинова, давно стали библиографической редкостью.


После «прасоловской истории» я неизменно чувствовала к себе знаки расположения Вадима Валериановича. Он дарил мне выходившие у него книги с лестными для меня надписями: «Инне Ростовцевой в высшей степени уважительно и сердечно», так, к примеру, гласит надпись на книге «Стихи и поэзия» (М.: «Советская Россия», 1980), помеченная датой 26.8.80.


Он поздравлял меня с Новым годом, говоря при этом: я – одна из немногих, кому он оказывает эту честь; нередко приглашал к себе домой или на дачу. Как-то позвал в качестве гостя на заседание литобъединения на Красной Пресне, которое вёл: я выступала и отвечала на многочисленные вопросы умной и заинтересованной аудитории слушателей – от Есенина до Прасолова.


Могу сказать, что Вадим Валерианович доверял моему эстетическому чутью в поэзии, выбору талантливых имён, выпадающих из конъюнктуры времени. Иногда «перехватывал» их. Так, поэт Виктор Лапшин из Галича вначале обратился ко мне как критику с просьбой посмотреть стихи и дать им оценку; я ответила ему подробным письмом, где, отмечая талант, тем не менее, со всей строгостью указала и на серьёзные недостатки.


Первоначально узнанный мной как талантливый поэт из глубинки, правда, не избежавший сильного влияния эстетики Юрия Кузнецова, Лапшин затем «ушёл» к Кожинову, избрав его своим наставником и учителем в литературе. Вначале было обидно, но потом я поняла: поэту необходимо общественное признание. А Кожинов, как никто из критиков, умел создавать литературную репутацию, бороться за своего поэта, вводить его – в условиях цензуры и конъюнктуры или даже «игры с советским Левиафаном», по выражению критика М. Золотоносова, в литературный процесс.


Так было и с Юрием Кузнецовым. Ранее, чем к Вадиму Валериановичу, он пришёл ко мне в конце 60-х годов с рукописью стихов. Его привёл на Овчинниковскую набережную, где я тогда снимала частную квартиру, другой талантливый поэт Олег Чухно (1937–2009). Оба были из Краснодара, оба маргинальные личности.


Это были поэты совсем иного рода, чем те, которых ранее поддерживал Кожинов, – с музыкой, открытым тихим лиризмом, социальными приметами жизни, с легко узнаваемой традицией русской природы – от Фета до Блока.


Здесь главенствовали символ и образ, метафизичность и абсурдность бытия, офорт и гротеск. Новизна здесь присутствовала как «прыжок в сторону» (Мишель Серр) от магистральной линии общепринятого в советской литературе.


Внедрение в текущий литпроцесс поэтов с таким эстетическим «уклоном», непохожим ни на Евтушенко, ни на Вознесенского, уже принятыми читателем, было, конечно же, сопряжено с неимоверными трудностями, и эта задача повышенной сложности была решена Кожиновым с блеском. В случае Юрия Кузнецова. Без влияния, направления и поддержки критика автор «Атомной сказки» вряд ли стал бы тем художественно идеологичным поэтом, каким он завершил свой путь и каким мы его сегодня знаем (Об этом я подробно говорю в беседе с Игорем Михайловым «Справедливость есть начало художественное…», «Литературная учёба», 2008, № 6).


Почему Кожинов не поддержал Олега Чухно? Думаю, что при первой же встрече с ним, когда поэт пришёл со своими стихами в надежде на помощь и поддержку, критик понял (и впоследствии сказал об этом в 1992 году в телефонном разговоре с А.Филимоновым), что тот знает себе цену и, безусловно, не допустит того «управления» и подчинения его кожиновской воле, что на первых порах удалось с Кузнецовым, несмотря на его гордость и самолюбивые притязания вроде: «Я один. Звать меня Кузнецов // Остальные – обман и подделка», идущие скорее от неуверенности в себе, чем от спокойной силы и достоинства.


В поэзии Олега Чухно не просматривался идеологический элемент, с которым мог бы работать критик. К нему как никому другому применима характеристика, данная Святополком Мирским поэту, графу Василию Комаровскому: в творческом потоке развития он был странным «завитком в сторону, никуда не ведущим. Но именно такая оригинальность, совершенно бескорыстная, с эволюционной точки зрения, и есть утверждение абсолютной свободы, проявление какой-то божественной игры, избытка сил творческой эволюции…»


«Мир по колено…» – написал поэт ещё в 1968 году. Такая детская непосредственность, бескорыстная оригинальность и абсолютная творческая свобода от всего на свете, судя по всему, не могли привлечь внимания критика такого склада и общественного темперамента, каким был наделён Кожинов.


К тому же поэта совсем не печатали, у него не было ни одной книги, и критику, апологету «русской идеи», естественно, не могли попасться на глаза такие пронзительные строки Чухно, как «Русская дорога. Белая дорога. // Точно отраженье снега, бега, Бога», и многое-многое другое…


Хотя я считаю, Вадим Валерианович с его огромным авторитетом всё же мог бы помочь Олегу Чухно с публикацией стихов в печати. Но это был не его Поэт и Человек.


Кожинов всё более уходил от критики, литературы, эстетики и поэзии в сторону идеологии, политики, истории. В 90-е годы, когда произошёл крах советской системы и по России покатилось беспощадное колесо перестройки, с отменой традиционных ценностей русской культуры и нравственности, он стоял в самом эпицентре борьбы, печатая – одна за другой – страстные публицистические статьи в журнале «Наш современник». И фактически руководил отделом критики этого журнала.


Литературой и Поэзией он больше не занимался, и мы с ним больше не общались. Вся страсть его натуры была отдана теперь истории и современности, политике и обществу.


Удивительное дело: стиль кожиновского письма всегда сух, без художественных украшений, без избытка научных терминов, даже беден (это сегодня на каждом шагу в любой газетной статье, нашпигованной до отказа симулякрами, ревалентностью, афазией – ни пройти, ни проехать!). Но страстный поиск истины, блестящий анализ разнообразных источников, в том числе забытых, полузабытых и неизвестных, увлечённость предметом исследования действуют на читателя безошибочным образом.


Кожинов всегда заразителен, и в этом проявляется природный артистизм его натуры, который сродни, наверное, поэтическому. Не случайно же Достоевский считал, что критик, по меньшей мере, должен быть поэтом…


…Вспоминается один эпизод, случившийся на старой кожиновской квартире в переулке Мясковского. Мы разговаривали с Вадимом Валериановичем, когда в комнату неожиданно вошла кошка, к которой я проявила живейший интерес. Вадим Валерианович взял зеркало и стал перемещать его по стене, кошка ловила лапой зайчик света… Это было такое заразительное зрелище, которое на миг объединило всех троих… Наверное, поэзией, которая столь безыскусно живет в каждом миге бытия, ещё не уловленном искусством! Мне захотелось закрепить этот момент в памяти стихотворения, оно так и существует в моём архиве с посвящением Вадиму Валериановичу Кожинову. Привожу его полностью:






***


В.В.К.


Ловила кошка блики света.


Они скользили по стене.


Так, словно расплескал их ветер


И разноцветеньем пятен метил,


Как детская рука во сне.



Вот кошка прыгнула на стену


И, грациозно изловчась,


Поймать пыталась луч иль час,


Ходивший шахматами тени.



Тот час, когда слепой игрок


Ты вновь и вновь наверх взлетаешь:


Приподнятый – не замечаешь,


Как зеркала дрожит курок,


Поверженный – опять желаешь


Настичь свой собственный прыжок!



Сегодня я бы поменяла в этом стихотворении от 12.01.1979 года только один эпитет: слепой игрок на живой. Но не совсем в том смысле, что видится Л.Аннинскому (см. его воспоминание «Ни величия нет, ни беды», «Л.Г.» № 26, 2010), – несколько облегченно, весело – карикатурно – фарсово). Нет, ни амикошонства, ни запанибратства я как-то не приметила. Кожинов умел держать дистанцию при встречах.


Он был сложной фигурой, человеком трагического содержания. В нём угадывалась затаённая боль и чувствовалось вечное беспокойство, постоянное недовольство собой…


Быть может, это шло от осознания неизмеримого превосходства поэтического слова, а он поклонялся поэзии и поэтам, над словом научным, критическим, понятийным, с которым он вынужден был работать, видя, как оно бесспорно уступает художественному в образе и музыке…


Не знаю… Но, думаю, именно это живое противоречие, лежащее в основе трудов и дел Кожинова, чутко уловленное читателем, обеспечивает его дальнейшую судьбу как мыслителя.


Посмертная жизнь Кожинова продолжается. Она – в движении к истине. В развитии творческого духа. В голосах новой плеяды поэтов. В совершенстве стиха.

Инна РОСТОВЦЕВА

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.