Солнечный круг

№ 2012 / 22, 23.02.2015

30 мая 2012 го­да ис­пол­ня­ет­ся 100 лет из­ве­ст­но­му по­эту Льву Ива­но­ви­чу Оша­ни­ну (1912–1996).
Кем толь­ко ни был за свою боль­шую жизнь ав­тор «Эх, до­ро­ги…» и «Ехал я из Бер­ли­на»

30 мая 2012 года исполняется 100 лет известному поэту Льву Ивановичу Ошанину (1912–1996).


Кем только ни был за свою большую жизнь автор «Эх, дороги…» и «Ехал я из Берлина»: и токарем-ударником на московском заводе, и экскурсоводом ЦПКиО им. М.Горького, и журналистом в заснеженных Хибинах, и участником фронтовых агитбригад, и военным корреспондентом, и профессором-консультантом Литинститута, и редактором!






Лев ОШАНИН
Лев ОШАНИН

К Ошанину-редактору у меня отношение особое. При всём уважении к другим представителям достойнейшей и необходимейшей этой профессии не встречал я редактора лучшего! Вообще главным в нём для меня всегда оставалось его редкостное отношение к слову. Это у них, Ошаниных, генетическое. Ведь Лев Иванович происходил из очень музыкальной семьи. В своих мемуарах он пишет: «В музыке я жил с детства. Мать моя преподавала в музыкальной школе, два брата стали певцами, сестра была пианисткой. Один я из всей семьи не научился играть на рояле. Для меня музыка обернулась словами песни». А возможно, виной тому стало слабое от рождения, от природы несостоятельное зрение – слишком уж близорук был смолоду, и с годами несчастье это, увы, как и многие из несчастий, которые нас зачастую окружают в жизни, неуклонно прогрессировало, вынуждая пользоваться порою не очками-велосипедами даже, наподобие воспетых в знаменитых стихах Маяковского, а просто… лупой. В силу этого периоды, когда студенты ошанинского семинара в Литинституте защищали дипломы, становились для их руководителя тяжелейшим испытанием, вынуждавшим использовать глаза, так сказать, в режиме «форсажа», то есть с двойной интенсивностью, «дожигать» остатки зрения, самым наглядным образом – личным примером – иллюстрируя вечнолатинское «сonsumor aliis inserviendo» («Светя другим, сгораю сам»)! Этакий московский Джордано Бруно…


Лупа была большой, с тяжёлой ручкой…


Я и сейчас, с открытыми даже глазами, вижу его как наяву: вот он у себя в кабинете стоит возле письменного стола, всегда, как помнится, заваленного кипами стихотворных подборок… Читает стихи кого-то из наших студийцев… Склонившись над текстом, застыв над ним, как застывают над ребёнком, пытается при помощи своей десятикратной, не менее, лупы разобрать написанное…


Лев Иванович предпочитал читать стихи вслух. Демонстрировать их голосом. Декламировать. Если ему нравилось начитываемое, голос его торжественно и высоко ворковал. Рокотал даже. Как гром майский. Наслаждаясь каждым точным сравнением, смакуя каждую удачную строчку, выделяя каждый оригинальный оборот речи, образ, вообще всякую, по мнению Льва Ивановича, даже самую незначительную «пустяковину», даже самую мелкую находку стихотворца. Ошанин в такие минуты как-то даже мягчел лицом. И напротив, если озвучиваемое было не слишком-то достойно оглашения, прочтения, если вызывало оно у читающего внутреннее недовольство, отторжение, несогласие, – звонкий от природы ошанинский голос сразу же садился, тускнел, выцветал, съёживался, а то и вообще начинал почти брезгливо дребезжать. Дескать, что же это ты, брат-стихотворец, хрень-то такую наляпал? Ой, негоже, дружище, негоже!



Зачастую в ход шла ещё и рука поэта, начинавшая свою знаменитую фирменную «отбивку». Не могу передать точную последовательность пассов, но утверждаю, что производил ритуал этот некое магическое, порой почти гипнотическое воздействие. На меня – во всяком случае. В самом общем виде всё это выглядело как некий шаманский танец, исполняемый правой рукой Льва Ивановича.



Помнится, девизом знаменитого американского боксёра Кассиуса Клея стала крылатая фраза: «Боксёр должен порхать, как бабочка, и жалить, как пчела». Так вот, рука поэта, исполняя «отбивку», действительно порхала, как бабочка! Перемещаясь по крайне сложной траектории, она то перекрещивала, замыкала собой пространство, то, напротив, ещё более раскрывала его плавными виражами-полукружьями. Зрительно, эмоционально и ритмически подчёркивалось декламируемое. Расставлялись акценты.






Памятник поэту-песеннику Льву  Ивановичу Ошанину в Рыбинске
Памятник поэту-песеннику Льву
Ивановичу Ошанину в Рыбинске

В ходе творческих обсуждений Лев Иванович всегда тяготел к точности формулировок и вообще отличался напористостью и решительностью в стремлении избавить стихи от ненужного им, избыточного, по мнению его, «подкожного жирка» излишних строф и необязательных слов, дабы существенно повысить итоговую, выходную «плотность» стихотворного материала. Предпочитал неожиданные, «рубящие» окончания стихов, финалы наотмашь! То есть, по собственным его словам, «хулиганил, как мог». Ошанину было свойственно также предлагать свои варианты исправления «хроменьких» стихотворных строчек, давать замены никуда не годному. Не зная иного, мы, ошанинские студийцы, расценивали эти действия как помощь, воспринимали как данность, считая подобное само собой разумеющимся. Вот в этом и заключалось, кстати, основное отличие ошанинской студии середины девяностых годов от того литинститутского бытия, в которое угодил я позже, став слушателем Высших литературных курсов. Здесь подобная «ересь» уже не проходила. И редко кому прощалась. Да и то сказать, как же можно осмелиться предложить «настоящим», уже вполне «состоявшимся» (по самому праву обучения в творческом ВУЗе в семинаре поэзии!) «поэтам» какие-то замены их «великих» строк! Ведь принять замечания, поправки обсуждающих твоё творчество коллег – это значит прилюдно признать, что сочинения твои ещё не совершенны, согласиться с тем, что они нуждаются в доработке!


Признаюсь ещё и в том, что отучил он меня «материться» в стихах. Так же, как и его в своё время избавил от той же напасти другой, старший поэт. Вот вольное изложение рассказа Льва Ивановича об этом жизненном эпизоде:


…Оказался он, молодой московский поэт-рапповец, с оказией в Ленинграде, в самом начале тридцатых годов. Решил показать свои стихи какому-нибудь крупному местному поэту. Но – кому? Выбор пал на одного из самых известных тогдашних стихотворцев – Александра Прокофьева. Тот принял москвича, внимательно выслушал, подборку стихов взял. И попросил зайти в другой раз, но не ранее, чем через неделю-другую, ссылаясь на крайнюю занятость. Чрез какое-то время Лев Иванович снова оказался в его кабинете. Прокофьев, вглядываясь в раннего посетителя, сразу же узнаёт его (добрый знак!), приглашает сесть (ещё один обнадёживающий признак!). Потом, глядя в измученное героизмом ожидания лицо молодого стихотворца, улыбается и оглашает наконец свой вердикт: «А неплохие ты, Ошанин, стихи пишешь, неплохие… М-да…» Потом Прокофьев неожиданно насупился, посуровел: «Одного только не возьму я в толк – зачем ты всё время… материшься?» «Я? Я – матерюсь?!» – опешил Лев Иванович, спешно перебирая в голове стихи из подборки и тщетно пытаясь припомнить хотя бы одно бранное слово в них. «Нет, Александр Андреевич, вы – ошибаетесь…»


«Материшься, Ошанин, да ещё как! И – не спорь!» – стоял на своём собеседник и, в подтверждение сказанного, начал цитировать те ошанинские строки, что начинались с оборотов типа «Я б…», «Я бы» или «Я буду…».


«Так кого же ты, Ошанин, так упорно всё «я..ёшь», а?»


– С тех самых пор, – улыбнулся Лев Иванович, завершая рассказ, – никогда я больше в стихах не «матерился»… И вам не советую».



…Не помню точно, кажется, осенью 1995 года оказались мы с автором «А у нас во дворе» на очередной Московской книжной выставке. Мы – это участники ошанинской студии «Законы поэзии», которую поэт создал в самом конце жизни. Думаю, что привлёк Ошанин нас к участию в книжной выставке не случайно, – он всегда стремился к тому, чтобы получили мы побольше опыта, в том числе и публичных выступлений.



Едва завидев огромное скопление людей, всю эту снующую, прогуливающуюся, передвигающуюся от одного презентационного стеллажа с книгами к другому толпу народа, оказавшись в её самой гуще, некоторые из нас как-то сразу стушевались, подрастерялись, обособились и, как нахохлившиеся воробушки, сбились в стайку где-то на отшибе литературного праздника, не очень-то понимая, что, собственно, нам следует делать дальше. Заметив и объективно оценив наше плачевное состояние, Лев Иванович как-то спокойно, почти торжественно, и в то же время совершенно неожиданно для нас, выдвинулся на самую людскую стремнину, встал в самом центре движущегося потока, на проходе, и начал… читать стихи. Громко, чётко, включив свою фирменную отмашку…


Я, если честно, поначалу не понял, не оценил, не просчитал всех скрытых смыслов и последствий данного манёвра. Дорогой Лев Иванович! Неужели же Вы не понимаете, что это почти что самоубийство! Этак и провалиться ведь недолго. За милую, что называется, душу! Да разве же можно остановить словом, пускай даже и ошанинским, галдящую людскую массу? И действительно, в первые секунды этого неожиданного «шоу» казалось, что провал авантюры неминуем. Почти предопределён. В какой-то момент я на самом полном серьёзе стал подумывать даже о том, что я должен буду сказать потом так оплошавшему, столь утратившему ощущение реальности мэтру, чем смогу утешить его, оправдать в его глазах сугубую чёрствость толпы.


А время между тем шло. И работало оно, как ни странно, именно на Ошанина! Стихотворение сменяло стихотворение. Удивительнейшим и необъяснимейшим образом хаос беспорядочного броуновского движения вокруг Льва Ивановича, мало-помалу, начал как-то организовываться. В нём стали прорисовываться, образовываться некие контуры, начатки заинтересованности, словно бы пошла конденсация, кристаллизация, пошли подспудные процессы выпадения в осадок аморфного читательского «раствора», с консолидацией вокруг стержневой харизматичной личности декламатора. Ошанин же, работая, словно мощный положительный заряд, выступая в роли некоего магнита, воздействуя на окружающих не регулируемым и не объяснимым никакими земными законами гравитационным полем своего искусства, как бы притягивал к себе, улавливая все стремительно движущиеся вокруг него по своим независимым «мимо направленным» и «куда-то спешащим» траекториям элементарные человеческие «частицы».



Не сразу, постепенно, но образовался некий сонм слушателей, часть из которых узнали поэта, в конце же выступления кольцо почитателей плотно сомкнулось вокруг него. Люди реагировали остро – и аплодисментами, и возгласами, активно требовали продолжения читки – ещё и ещё. Ошанин взял аудиторию! И держал её! Остановил собой, как плотина – бурный поток, течение человеческой реки! В свои восемьдесят два с хвостиком! Господи, как же он смог, сумел сделать это? Сonsumor aliis inserviendo!



Глядя на происходящее, я, так и не решившийся в тот день выйти, шагнуть в солнечный ошанинский круг, думал о том, что, конечно, это очень важно – писать стихи, но не менее важно быть способным донести, довести их до слушателей, что необходимо овладеть искусством отстаивания своих сочинений путём публичного и открытого исполнения их.


Так нас учил Ошанин.


Совершенно далёк я от того, чтобы как-то идеализировать, «приукрашивать» действительность. Я не считаю Льва Ивановича самым лучшим, на планете под названием «Земля», поэтом. Не считаю его и величайшим из русских поэтов. Упаси, Господь! Как не считаю и единственным «маршалом советской песни». Нет, нет и нет! Были, конечно же, и будут ещё поэты, которые внесли и ещё внесут, без сомненья, куда больший и разносторонний вклад в развитие русской литературы и культуры, нежели Ошанин, ибо никогда не оскудевала и, Бог даст, долго ещё не оскудеет, прирастать будет и впредь талантами самыми разными и нужными земля российская!


Но я считаю Льва Ивановича Ошанина поэтом. Поэтом русским, вобравшим в себя и просторы речи родной ярославщины, и всю ширь и протяжённость волжских берегов. Я полагаю, что он – безусловно, крупный деятель российской культуры, литературы XX века. Почитаю его как замечательного, порядочного и честного человека. А коль скоро так это, – а это именно так! – считал я себя учеником Ошанина. И – продолжаю считать.

Андрей УГЛИЦКИХ

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.