Мистер Трикстер в тылу врага

№ 2012 / 33, 23.02.2015

Вот все го­во­рят:«Фла­нёр», «Фла­нёр»… «Обя­за­тель­но куп­лю бу­маж­ную вер­сию кни­ги», – твер­дит в Фейс­бу­ке один. «Про­чёл и бу­ду, на­вер­ное, пе­ре­чи­ты­вать», – обе­ща­ет в «Жи­вом жур­на­ле» дру­гой.

Вот все говорят:«Фланёр», «Фланёр»… «Обязательно куплю бумажную версию книги», – твердит в Фейсбуке один. «Прочёл и буду, наверное, перечитывать», – обещает в «Живом журнале» другой. Или вот ещё был случай, когда автор этих строк заикнулся о новом романе Кононова в разговоре со знакомым, тоже поэтом, как сказал бы Есенин. И что вы думаете? Зрение, говорит, я сгубил на этих ваших романах. А Кононова когда-то давным-давно любил за стихи. Ну и «Похороны кузнечика». А вот «Нежный театр» еле дочитал: он на глазах распадался на куски вполне добротной прозы и сопутствующих аналитических умствований под Лидию Яковлевну Гинзбург. И та и другая составляющие были по отдельности хороши, но в качестве романа это не воспринималось. Поэтому до «Фланёра», мол, ещё руки не дошли. В общем, что было сказать знакомому о новом романе Кононова? Стоило, наверное, отделаться фразой из анекдота, в которой натуралу предлагали на выбор разные виды развлечений, приходящиеся на разные дни недели: «Знаешь, в четверг, наверное, тоже не приходи, тебе не понравится».





Кому же понравится «Фланёр»? Рецензии о нём пишут почти все сплошь мужчины. Плюс они же, напомним, обеспокоены этим текстом в социальных сетях. Без сомнения, «Фланёр» для них и написан. Как говаривала ещё одна приятельница автора этих строк, а для кого, ты думаешь, изгаляются на сцене Леонтьев и Моисеев? А что, спросим, сама книга Кононова, о которой её автор говорит, что, во-первых, «подставился самым безалаберным образом», а во-вторых, что «совершенно определённо хотел написать роман идей»? Как бы там ни было с подставленным автором, который всегда может выдать свои мысли о сцене за слюни героя в зале, но каких-то особых идей в книге нет. Есть особенные, профессиональные, так сказать, мысли об искусстве, заключённые в отдельные главки, – линия и цвет, наука и культура, а также наука и религия. Короче, ещё один взгляд на историю сквозь до сих пор не протёртые очки заведомо «другой» темы. Изложенной, как уже упоминалось, в «другой» прозе поэта (а иной у него для нас нет, и некоторые моменты порой переходят у Кононова из книги в книгу). Но это не «особые идеи», это дань орнаментальной прозе 1920–30-х годов, откуда родом главный герой «Фланёра», а также «поэтическому» мировоззрению автора, пишущего сложнейшие стихи.


Итак, отбросив дежурные «шокирующая интимность» и «авторская исповедь», уже прозвучавшие из праздных уст немногочисленных критиков, спросим себя по прочтению «Фланёра» Николая Кононова: «Что это было?» То, чего у нас не было, об этом как раз говорят, упоминая, что «после Кузмина никто не писал на русском языке такого рода прозу – бесконечно требующих разъяснения, но никогда не выговариваемых любовных чувств». И посему Кузмин и Вагинов – вот и все, на что указывают историко-литературные стрелки, когда спрашиваешь себя, для чего был написан «Фланёр».


И всё же – что это? На первый взгляд вроде бы большой роман о маленьком человеке «из прошлого», угодившего прямиком в послевоенную жизнь в СССР. Уезжал наш юный эстет вместе с прочими эмигрантами второй волны, которых заманили да бросили в лагеря, чтобы знали, как Родину любить, а выплыл, сбежав из-под конвоя, один-одинёшенек. Сам мил-друг, как говаривали в те далёкие коммунальные времена под аккомпанемент народного (и не только) любимца, певца Вадима Козина, – схоронившийся со временем у местного врача, которого жена застукала с любовником, за что и сослали оного в то же немецкое Заволжье.


Сам же автор романа лукавит, подкладывая в виде «особой» идеологии размышления о том, что «тело» – от слова «захотелось», и прочие кунштюки филологического воображения. А вот чем отличается, скажем, «вафлёр» от «вафлиста», активно промышляющих в его прозе, не пишет. Ведь разве мысли о военных настроениях в Москве перед неминуемой сдачей врагу, когда мужики рвут портреты Сталина, раздевают прохожих и грабят магазины, а бабы стоят в очереди в парикмахерскую, чтобы прихорошиться перед приходом немцев, – это «особые идеи»? Нет, особые места тут совсем иные, и порой «там есть такое место, что закачаешься», как писал о мужских яйцах Виктор Ерофеев. Заманчиво, не так ли? Или, например, о том, почему в чёрный список Гитлера, кроме цыган и евреев, попали гомосексуалисты. Да потому что все они порядка и дисциплины не признавали: цыгане сбегали в Тмутаракань, евреи были единоличниками, а гомосексуалисты «оттого в его список попали, что поняли на собственном опыте, что ни мужского, ни женского нет, а в сущности – всё едино, то есть вообще нет никакого порядка кроме любовного чувства».


И выходит, что «без манков не заманить читателя в произведение», как признаётся автор «Фланёра» в недавнем интервью на «Топосе», и «нет больше способов сделать так, чтобы он не позабыл текст, перелистнув страницу, кроме провокаций». И действительно, с провокациями в этом романе просто беда, о них лучше в том же интервью, где автор расставляет акценты и объясняет лирику своей прозы, чего, впрочем, делать нельзя: стихи не объясняются. И стоит уточнить лишь сугубо личное: «Биография Фланёра отчасти совпадает с биографией моего двоюродного деда, депортированного из Триеста в 47-м, отсидевшего десять лет в лагерях и умершего в конце шестидесятых в селе Лысые Горы Саратовской области».


Хотя любые провокации, согласимся, со временем становятся общепризнанной классикой. Помните сцену совращения в «Лолите»? Так вот, помножьте её градус на эпичность «Воскресения» и вы получите магию движений, акупунктуру страсти и прочую невесомую физиологию в аналогичных сценах у Кононова. «Одним из пронзительных свойств его незаурядной натуры было смешение в нём пристального цинизма и углублённой сумеречной лирики», – пишет он о своём герое. Правда, частенько геройством автор прикрывает и без того чуть приоткрытую суть своего посыла. Например, кроме того, что, «как следовало из статьи Горького, фашизм равен гомосексуализму, и если уничтожить одно, так исчезнет и другое», в романе бытует и другое объяснение незавидной судьбы «людей лунного света»: «Я потом думал, отчего государство в самые свои жёсткие годы карало мужеложцев? Наверное, оттого, что они становились слишком мужчинами, находя в себе корень человеческого, того, что не имеет пола, вне жестокости, которую себе присваивало государство». Хотя вполне может быть, что подобные качели соответствуют нынешним настроениям в обществе, ведь не в Серебряном веке живём, могут и морду при случае набить. «Главная моя цель – просто биологически уцелеть как особи, на которую открыта тотальная охота вне сезонов, без жалости», – запомнилось признание, о котором не знаешь, что и думать: то ли герой романа плачет о своей судьбе, то ли его автор констатирует факт собственного жития в искусстве.


А начиналось всё, как водится, в душе. То есть в купальне приключилась завязка этой истории. После чего её малолетний герой, соблазнённый родным дядей, долго не мог прийти в себя, и даже «заеденные несколькими поколениями семейные, с вензелями, серебряные ложки» он был «не в силах опустить в тарелку за новой порцией манника, облизывая их бесконечно, беря и вдвигая глубоко в рот одну за другой». После купальни в детстве, конечно же, снова была водная стихия, которая ещё долгое время формировала траекторию любовных приключений героя. «Г. был виновен и в моих любовных неудачах, – сообщал он впоследствии, – девушки давали мне так, как давал он, но сопоставление было не в их пользу – такого узкого отзывчивого канала больше не было ни у кого. Потому что (думал я) ну какое в Польше судоходство, какие каналы в Речи Посполитой?» Да разве только девушки разочаровали нашего героя? Случались ещё в его истории литературы и женщины, которых он не любил, как, например, Ахматову: «О чём это она? О какой безысходной боли такой? Тётка».


И после уж следовали сухопутные гусары, уланы и драгуны, поскольку вся эта военно-полевая роскошь происходит во «Фланёре» в упомянутой предвоенной Польше. Один из них любил приговаривать: «У меня достоверно есть только военная форма да ещё ты». Помните один из монологов в «Неоконченной пьесе для механического пианино»? «Ты, Вольтер и маман», – говаривал там супруге великовозрастный детина в исполнении Юрия Богатырёва.


Вот интересно, почему сейчас так не пишут? Почему, действительно, важны романы идей, исполненные тоской не по настоящей, человеческой жизни, а по её чуть тёплому эрзацу в советской коммуне, по которому откровенно ностальгируют и Быков, и Елизаров, и Иличевский? «Главная идея – куда все подевались?» – уточняет автор «Фланёра» замысел своего романа. «Аккуратных всех перебили», – отвечает на этот вопрос его герой, вот и подевались, вот и не пишут. Ни об антоновских яблоках, ни о прочей дореволюционной чепухе, ибо злое детство мстительно любит лишь те «детские» места, где даже при тусклой лампочке Ильича было ярко и хорошо и где любой, даже пьющий папа Одинокова из «Бесконечного тупика», был одинаково любим, как эскимо и газвода по копейке. И потом, как говорит упомянутый герой, всегда ведь «сразу виден статус – образование там, происхождение – под всеми социальными полипами», оттого и нелегко писать о том, чего не знаешь. Например, у Кононова это проявляется в излишнем любовании вещами и явлениями, которые во времена, когда жил его герой, особо не были интересны. Бритва, несессер, лепной потолок. Иногда автор спохватывается и отводит для личных умилений галантерейным духом эпохи целые главки. Оттого и полагает он, что его герою-эмигранту рисовать социальные типы легко: «несколько жёстких пародийных линий-обводок в духе плакатов Лотрека, и дело готово», поскольку здешняя «тотальная жёсткость облегчила бы задачу любому мало-мальски умелому художнику». Да, с одной стороны, вроде бы и так, и в увиденном героем-эмигрантом типе советского человека «было что-то нехорошо-героическое, будто можно звать Дейнеку, чтобы писать с него бойца, приметившего супостата, то есть что-то русское, но такое, чем оно стало, когда в одной банке встряхнули миллионы». Но с другой стороны, ведь только онанисты разные, которые ещё в ранней советской прозе перековывались в героев на фронтах Гражданской войны, да ещё мужеложцы и остаются у Кононова в сухом остатке «военной» темы. Что, приплюсуем автора «Фланёра» к вышеупомянутым невежественным потомкам, ностальгирующим «по настоящему»? Нет, уж лучше писать, чем рисовать.


Действительно, критика социального эпохи недоразвитого социализма даётся Николаю Кононову не в изобразительном, а в вербальном плане. Ведь недаром герой романа – филолог античного толка, да и названия глав все сплошь «филологические»: «Глагол и существительное», «Гибкий язык», «Уроки дикции». («Ситуационные» главы вроде «Фрегат плывёт», «Вид за окном утешает» – также апеллируют к литературной классике).


И ещё о литературности романа Кононова. «Должен признаться, – кокетничает его герой, – что в самые решительные моменты своей жизни я перебирал подробности роковых сцен великой литературы, будто всегда носил в себе коллекцию извлечений из лучших книг». И неудивительно, что очередной любовник казался нашему герою «изысканным рефератом непомерного самого себя». Ведь что на самом деле коллекционирует настоящий читатель? Правильно, эротические сцены и прочую телесность, долгое время отсутствовавшие даже в «лучших книгах» его советской юности. «В подённой бестекстовой жизни мне всегда свойственны ретардации, экфрасисы – будто надо ещё чем-то удерживать эссенцию собственного прошлого, неважно какого – близкого или далёкого, какими-то там культурными присосками, изжитым языком, тщетным перебором воспоминаний, тотальной инспекцией исчезнувших подробностей», – свидетельствует автор в интервью. Вот и во «Фланёре» – пожалуй, лучшей из книг Николая Кононова – поэтических сравнений, изысканных аллегорий и пышных метафор наличествует в избытке.


Тактильно-сенсорный перебор литературных первоисточников определяет также стиль «Фланёра». В основном, конечно, Набоков, в начале «Дара» которого надпись на фургоне заигрывала с третьим измерением, – отсюда и «тяжёлая зелёная муха звонко чертила молниевидными зигзагами воздух, разрушая столичную иллюзию, напоминала, что мир имеет гораздо больше измерений, чем на дурацкой картинке», и «в блюдце ягодная бижутерия лгала о времени года». А уж из детства, без сомнения, Олеша, от которого «улица через разрушенные ворота и осыпавшуюся стену вползает болезнью в преисполненный затей и красот сумеречный парк и «постиранное исподнее свешивается с балкона уцелевшего фасада пёстрой блевотой». Ну разве не автор «Трёх толстяков», у которого чашки, словно чайки, сидели на подносе, выглядывает из пассажей, подобных следующему? «Иногда я слушал, как мимо плотно запертых дверей жилища В.А. проносились обрывки чьих-то речей, кажется, я чуял их, как запах, будто это были блюда снеди, прикрытые салфеткой». Или вовсе уж Бабель, по чьей милости у Кононова «кадык летел вверх и падал, как гирька сдуревших часов». А ещё вся эта симфония дежавю иногда очень похожа на «Парфюмера» Зюскинда, особенно когда герой гипнотизирует своего охранника, движимый лишь запахами, приносимыми им с воли, ну и соблазняет его на немыслимые поступки. После чего, наверное, даже герой упомянутого в начале рецензии анекдота пришёл бы посмотреть на то, что же творится по четвергам в сладком аду нашей якобы современной литературы.



Николай Кононов. Фланёр. – М.: Галеев-Галерея. 2011.










Игорь БОНДАРЬ-ТЕРЕЩЕНКО

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.