На пределе точности

№ 2012 / 42, 23.02.2015

Со­бра­ние сти­хо­тво­ре­ний «Мос­ков­ский ко­чев­ник» по­эта Алек­сан­д­ра Ор­ло­ва вы­ст­ро­е­но ли­ней­но от сто­лич­ной го­род­ской со­вре­мен­но­с­ти к пол­ней­ше­му фан­та­зий­но­му ори­ен­та­лиз­му





Собрание стихотворений «Московский кочевник» поэта Александра Орлова выстроено линейно от столичной городской современности к полнейшему фантазийному ориентализму, датируемому далеко не сегодняшними десятилетиями, но как минимум началом прошлого века. Такое построение делает работу извинительно книжной и одновременно не умаляет её достоинств, а скорее усиливает их. Стихотворная книга «Московский кочевник» повествует об ещё одном вынужденном эскапизме, духовной эмиграции из настоящего, в котором, кажется, нет ни единой зацепки или приманки для того, чтобы остаться здесь навсегда. Багаж, с которым автор подошёл к созданию книги, дидактичен и строг: не нарушаемая верлибрами силлабо-тоническая ритмика, точная (порой даже слишком) и в чём-то изобретательная, с отчётливо тюркским колоритом рифма, дневниково-пейзажная повествовательная (невосклицательная) интонация с вкраплениями некоторых неутешительных оценок. Речь автора пряма; нет, кажется, более враждебного ему течения в поэзии, чем «филологическая школа» с её превалированием заумной болтовни и разболтанной метафоры. Однако логические связи между строками у поэта Александра Орлова часто носят характер разорванный, и при этом не разрозненный, а подчинённый некоему внутреннему модулю: едва заводимый разговор о погоде тут же прерывается заимствованием из церковного календаря, и наоборот.


Автор позволяет себе использовать весьма немногое из русского стихотворного арсенала, и более того – он действует словно бы на сознательно суженном инструментальном фоне, стараясь говорить «как есть» – чуть хрипловато, чуть грубовато. И в этом содержится огромный соблазн понравиться самому себе и окружающим – далеко не самый худший из соблазнов.


Александр Орлов ощущает себя одним из немногих выживших после социальных бедствий позапрошлого десятилетия. У каждого из таких выживших найдётся, за что и боготворить, и проклинать и монолитный СССР, и малопонятную собственным гражданам Российскую Федерацию.







Я так же, как пращур, кочую в ночи,


На Ленинском мой коммуналый улус,


И племя моё – это вы, москвичи,


Наш прежний родитель –


Советский Союз…


(«Московский кочевник»)







Я сын громадных, вековых трущоб,


Рождённый под «Прощание славянки»,


И методом ошибок, чёрных проб,


Я собираю ветхие останки…


(«Явь»)






Сталинских времён моё жилище,


В двадцать первом веке я чужой.


Тех, кто выжил, раненные тысячи,


Да и те – утеряны страной.


(«Чужой»)



Стержнем орловской поэтики, несмотря на то, что в видимом ряду она практически лишена амбиций, становится взыскание геройства на отнюдь не героическом фоне эпохи. Лирический герой Орлова постоянно вопрошает себя и время о достойном поприще, но постоянно наталкивается на его очевидное отсутствие: в подлые годы ни геройство, ни даже молодечество онтологически невозможны. Практически каждый из уцелевших фиксирует и ту же мучительную фигуру – этическую и эстетическую невозможность подвига. Отсюда, из этого отравленного рефлексией истока появляется и буйно цветёт чувство зря проживаемой судьбы, жить с которым как минимум несладко, а заодно и ощущение вольноотпущенника, чуть ли не дезертира.







Заполняешь мирские пустоты,


Изнываешь от бросовых бед…



Занимаешь свободную нишу,


Где уже до тебя кто-то жил,


Словно поступь я вижу и слышу –


Скрип ступеней, изломы перил.



Это лестница в ясную бездну…


(«Ты не знаешь как…»)



– узнаваемо сигизмунд-кржижановский мотив затворника и жертвы. Глубочайшая национальная дезинтеграция не даёт ни малейшей возможности пристать к каким-либо заселённым берегам в поисках иллюзий о грядущем возрождении и личного, и соборного духа. Каждый идеалист сегодня воюет в одиночку и мало чего достигает. На руинах собственной молодости только и остаётся, что набрасывать в блокноте урбанистические зарисовки (достаточно безотрадные, в которых «Тверская» вполне органично рифмуется с «тоской») и мечтать о странствиях за пределы родного коммунального пятачка.







Нависают бездомной тоской,


Над Басманной, Ордынкой,


Тверской…



Я стою на Поклонной горе


В неучтённом году, в октябре.


(«Распахните мне окна…»)



Вьюга – старуха, седая пророчица,


К жизни трескучей меня приготовь.


(«Чистейшая новь»)



Основным конфликтом орловских стихотворений выступают внутренние противоречия лирического героя: его историческая и временная идентичность угрожающе размыта. Вполне современный молодой человек, напевающий в охотку под нос и Deep Purple, Kiss и U2, силится делать вид, будто происходит из какой-то иной геологической эры, пробует писать так, будто не было в русской поэзии ни «объединения реального искусства», ни конструктивистов, ни прочих языковых экспериментаторов.


Запалённая, взбудораженная призрачной возможностью быть откровенным «до конца», натура Орлова не может мириться с семантически чистой элегичностью. Век мстит за презрение к себе наносом в эти стихотворения самых эклектических черт и деталей, ужиться с которыми этот открытый и оттого смятенный язык попросту не в состоянии.

Сергей АРУТЮНОВ

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.