…Против Льва и всего святого

№ 2013 / 21, 23.02.2015, автор: Алексей ТАТАРИНОВ (Краснодар)

В прошлом номере мы напечатали статью Романа Сенчина «Смыкание полюсов» о книге Павла Басинского «Святой против Льва». Сегодня в разговор вступает краснодарский критик Алексей Татаринов.

В прошлом номере мы напечатали статью Романа Сенчина «Смыкание полюсов» о книге Павла Басинского «Святой против Льва». Сегодня в разговор вступает краснодарский критик Алексей Татаринов.

Павел Басинский написал параллельное жизнеописание Льва Толстого и Иоанна Кронштадтского, создав портрет эпохи, предшествовавшей самой тяжёлой из всех наших национальных катастроф. Как читатель, готовый принять интересные факты, я доволен: судьбы двух великих русских людей выстраиваются с чёткостью центростремительного сюжета. Как читатель, ищущий в биографии гениев явление неповторимой воли автора, я рад значительно меньше. Спокойно рассматривая узоры очнозаочного конфликта, выстраивая достаточные психологические основания для взвешенных суждений, П. Басинский скромно растворяется в объективизме повествования, не хочет быть третьим на встрече писателя и святого. Как нужен нам этот третий! Не смиренный летописец, предсказуемо критикующий Лескова за отказ одновременно любить Толстого и о. Иоанна, а смелый ум, способный стать акушером для национальной идеи, которая никак не может родиться.

В центре книги – кризисные герои этической цивилизации, взорвавшейся на рубеже XIX–XX веков. Читая, размышляешь о главном нашем преступлении, коллективно совершённом за последние 25 лет. Были шансы на возрождение при выходе из позднего, бюрократического коммунизма! В начале 90-х чудотворцем должен был стать не батюшка, пришедший из северной провинции, а сам русский народ, поначалу устремившийся к жадному познанию собственных истоков. Увы, он быстро осознал себя торговцем-неудачником, пыльным челноком, потерявшим мешок на пути с турецкого базара.

Русский коммунист мог стать христианином, не утратив имперского размаха, сохранив для истории возможность христианской политики, объединяя людей в духовно-социальном соборе. Вместо деяния – пафосная риторика: под слова о возвращающемся православии строили корыстный мир, прочно защищающий богатых от бедных, сильных от слабых. Все творили наоборот, наращивая у самих себя раздражение от несоответствия слова о спасении и его полного отрицания в житейской практике. Чем громче рассуждали о Византии и религиозном ренессансе, тем больше погружались в звериность, прикрытую дорогими тряпками. И Кронштадтский предан, и Лев Толстой. И в сторону Церкви плюнули, и литературу не сохранили.

Современное государство, воплотившись в безыдейных детях «шестидесятников», истекающих вожделением к дорогой материи, нуждается в Иоанне Кронштадтском – не действительном праведнике, а символе народного согласия с Богом и Кесарем, с ритуалом, отвлекающим от социальной безнадёжности. Интеллигенция, решившая стать обслуживающим персоналом безграничного торгового центра, возьмёт к себе Льва Толстого – не мощного писателя и честного еретика, а символ отрицания Церкви, нудного собирания фактов против русского духовенства.

Так мы и отработаем самый отвратительный из национальных сценариев: одни будут шить размалёванную куклу Иоанна Кронштадтского, тесно соединяя новорусский бомонд с христианскими значками, другие займутся оживлением куклы Льва Толстого, разрушая сферу сакрального. Одна рука доводит до абсурда союз бездушной власти и модернового фарисейства. Другая держит противоцерковный флаг. Задача дня: ударить по рукам, разрушающим Россию.

Иоанн Кронштадтский стремился сохранить Церковь во всём объёме горячей человечности, помнящей о божественном источнике своего жизнепорождающего жара. Его жизнь – как метко посланная стрела – направлена против холодного, философского христианства, против толстовства, замкнувшего Бога в логичном рассуждении и моральном поведении. О. Иоанн ежедневно служит литургию, зовёт прихожан в алтарь, устраивает общие исповеди, идёт навстречу тысячам страждущих, чтобы с единицами случилось чудо, и его свет не ограничился Кронштадтом.

Чудо не может быть серийным сюжетом, не все получают требуемое, не к каждому приходит исцеление. О. Иоанн собирает деньги, очень много денег, и здесь чудо подвластно плану, оно оказывается в руках священника, превращающего монеты в помощь. Священник плывёт в дорогом катере, скачет в красивой карете, удивляет богатством одежд, но всегда спешит к людям, а не в глубины собственного эгоизма. Этот ежедневный бег о. Иоанна – как доказательство бытия Бога, которое пастырь предъявляет России, собирающейся отречься от христианства.

Бог – огонь, а не скучное рассуждение о тепле. Поэтому Иоанн Кронштадтский требует от себя и других постоянного соединения с Христом – в богослужении, причастии, молитве, в возвышенно суетливом движении по нищим кварталам, где щедрого священника готовы принять за Спасителя. Он осуждает Толстого за теоретическую, книжную религию. Такое учение не спасает, не открывает Небо, не избавляет от ада, заставляя нянчить мысль о рационально-правильной жизни: верно проживёшь, потом спокойно, с чистой совестью умрёшь. Иоанн Кронштадтский не хочет, чтобы человек умирал без возвращения, без вечной жизни. Если Христос лишь знак здорового, нормального человека, исчезающего невозвратно в точке креста, Иоанн – против такого Христа.

Оба – на предельной скорости. О. Иоанн выламывается из стереотипа малозаметного русского священника, готового тихо пройти свой путь от рукоположения до преставления. Лев Толстой бежит от литературы – умного и необязательного чтения, от художественных книг, в которых изощряется авторская душа, отдавшая себя второстепенным играм со словом, заменившая практическое человеколюбие рассматриванием вымышленных судеб. Литература только кажется согревающей свечой, в ней – холод факультативного сознания, стремящегося навязать свои проблемы. Как Иоанн Кронштадтский отворачивается от толстовского религиозного субъективизма, так сам Толстой отрекается от субъективизма эстетических деяний.

Кризис Толстого – наша проблема: что будет дальше с литературой, сумеет ли она сохранить влияние? Нужна ли литература миру, или мы ищем только социальных чудес и практического, разумного объяснения всех тайн души? Толстой – трагедия литературы, её распятие на кресте деревянной морали.

Священник соединяет с Богом, спасает от смерти, успевая погружать в купель, исповедовать, причащать, соборовать и отпевать. А что делает писатель? Кого он спасает опасными фантазиями? Толстой хочет собирать людей, как собирает Церковь, но не так, как объединяет роман, выстраивающий аморфное, нечёткое единство парящих сердец, готовых плакать над Болконским или Карениной, но не способных меняться. Литература – приторный десерт, слова, которые не могут вытащить из ада жизни, да ещё способны направить на путь погибели и заставить утвердиться на нём. Но церковь свою, отрицающую литературу, Толстой строит по её модели: авторский произвол должен убедить в значимости именно этого мира.

Отрицание литературы – и в деятельности Кронштадтского, и в движении Толстого. Но писатель более последователен: он отрицает литературу как чудо, обвиняет её в согласии с той логикой, с какой отрицает чудеса христианства. Словесная и ритуальная «фантастика» разбросаны по всем значимым пространствам, и надо взять метлу, которая очистит разум человека от унизительной зависимости! Чудо для Толстого – то, что обязано исчезнуть, даже если оно может существовать. Чудо оскорбляет Толстого своей исключительностью, нерациональностью небесного жеста, унижающего всех – и коснувшихся, и тех, кого чудо обошло стороной. Церковь отлучает Льва Николаевича, сам Толстой изгоняет себя от литературы. Отказ от чуда свободного, художественного слова – кульминационная точка: здесь начинается строительство земного спасения вне литературы, вне Церкви, в своей персональной, как бы объективной религии, не знающей воскресения.

У многих современных писателей и критиков нарастает плохо скрываемое презрение к безрезультатной литературе и желание реализоваться в более конкретном слове. Недовольство литературностью – классическая русская боль, тоска по вере, открывающей рай, по просветлённой политике, запрещающей строительство ада на земле. Иоанн Кронштадтский не нуждается в литературе: чудо церковной жизни решает главные проблемы существования человека. Лев Толстой крушит литературу и Церковь: разум готов взять ответственность за жизнь бывшего читателя и разочаровавшегося христианина.

Не является ли мир Достоевского состоявшейся попыткой примирить христианство и литературу, практицизм спасения и его метафизическое содержание? Священная суета о. Иоанна, его ежедневно доказываемая любовь находит место в романах Достоевского, как и толстовский эксперимент с разумом, подчиняющим религиозное чувство. Дело Достоевского – исход из литературы и возвращение к ней. Чтобы быть практиком деятельного добра, ему не нужно отказываться от Церкви и романа.

О. Иоанн понимал значение государства в ограничении зверя, активно шёл навстречу монархии, наживая влиятельных врагов, для которых русская система управления была дьяволом, ради изгнания которого можно весь национальный уклад отправить на кладбище. В первой четверти XX века Кронштадтский проиграл Толстому: не единение в сакральном служении было выбрано стратегией, а мощная атака на государственные институты, на Церковь, объявленную лживой «иконой» тотального русского крепостничества. Но подтачивая государство, прессингуя его по всем фронтам, обвиняя Церковь в союзе с властью, надо не забывать о последствиях.

В нашей молодой публицистике большинство – толстовцы. Даже ленивый не откажется лягнуть Русскую Церковь левой ногой, обвинить в «отсутствии» одного, в «связях» с другим, в «переизбытке» третьего. Наши толстовцы – вереница мелких противников «РПЦ». Этой аббревиатурой они привыкли унижать Церковь, превращать её в бюрократическую организацию, думая, что показывают себя умными и революционно настроенными. На месте самого элементарного из метафизических чувств у них собственное Я. Антицерковная публицистика, разрастающаяся до объёма грязной лавины, – способ заработка на комфортный стул, который примет пышное тело в объятия. Революционные речения, протестный пафос – билет в высшее общество колумнистов, пристально, с лицом раздражённого инспектора смотрящих туда, где их близко никогда не стояло.

Современная литература покусывает Церковь, плохо соображая, с какой реальностью имеет дело. Пелевин – буддист, Колядина – в языческих хороводах, Иличевский пребывает в концентрированной тьме декаданса, Сорокин и Елизаров – гностики, «новые реалисты» свободны от религиозно-философского сознания, но при первом удобном случае склоняются к низинам повседневного атеизма.

Отказ от православия оказывается не мировоззренческим бунтом, а резким снижением уровня психологизма, элементарным неумением показать действительные проблемы сознания. Пока Толстой оставался христианином, подвластным разным кризисам, он был спасителем для человека, который пытается стать лучше через художественное слово. Когда утвердилась безусловная вера в собственный перевод и комментарии Евангелия, душа быстро ушла, покинула однозначный мир. В «Войне и мире» Христос был, а когда Толстой стал говорить только о нём – правда, без Бога и воскресения – Христос исчез, оставив гения наедине с пустотой, с моралью, насмеявшейся над гением.

П. Басинский считает, что Толстой совершил ошибку в выборе жанра: своё Евангелие надо было предъявить не в переводе и комментарии, а в дневнике. Тут, мол, и спрос иной. Но Толстой стремился не к размышлениям, а к проповеди, к императивному слову. Художественная литература, как бы близко ни соприкасалась она с религиозным учением, остаётся самостоятельным, неизбежно двойственным словом, апокрифом внутри духовной реальности, способной организовать соборное единство. Апокрифический характер литературы – знак её нормальности, нерастворения в сакральном пространстве.

Толстой, формально борясь с апокрифическим характером своего литературного пути, начинает мечтать о каноне – не о том, который оформился в историческом христианстве, а о том каноне, который пытается родиться в психологическом романе. Толстовский апокриф укрепляется, наливается авторской болью за человека и гордостью за ищущий разум, разрывает границы эстетического мира, становится учением. Когда естественный литературный апокриф стал толстовским каноном, романы стали не нужны. Канон не терпит полифонического звучания художественного повествования.

«Кто не оставит отца и мать своих, в Царство Небесное не войдёт… Враги человеку домашние его… Я пришёл разделить человека с отцом его, а дочь с матерью её…». И о. Иоанн, и Лев Толстой стремились преодолеть власть семьи и рода, чтобы найти любовь, выходящую за границы житейской нормальности, в которой чувства поддерживаются естественной связью, без обязательного присутствия Христа.

Иоанн Кронштадтский женится, но тут же сообщает супруге, что они не будут состоять в плотском союзе, не станут «плодиться и размножаться», наращивать эгоизм в заботе о собственных детях. Священник, отказавшись от телесного продолжения, от радости обыденного отца, начинает искать своих сыновей и дочерей в трущобах, в вонючих подвалах Кронштадта, а позже – по всей России, когда к нему тянутся руки из самых дальних углов страны, в том числе из богатых дворцов.

Семейная драма Толстого известна. В романе Казандзакиса «Последнее искушение» Иисус, одолеваемый жаждой простого счастья, сходит с креста, женится на Марфе и Марии, неоднократно становится отцом. Врастая в однородную повседневность, сидит вечером на лавке, смотрит по сторонам и повсюду видит собственных детей, напоминающих белок, оккупировавших окрестные деревья. Их так много, что лиц не различить. И появляется странный вопрос: «А зачем их столько? В этой торжествующей животности смысл жизни?» Толстой не хочет быть таким Иисусом, ему надоедает бесконечно препираться с персональной Марфой, он не хочет умереть патриархом рода. Следовательно, через конфликт с ближними надо стать отцом идеи, и только тогда телесность, унылое трение плоти уступит место стерильному родству без крови, пота и взаимных претензий.

Оба хотят быть отцами, не скованными семейным кольцом. Иоанн Кронштадтский остаётся ещё и сыном, поэтому он – в христианстве. Толстой сыном быть не хочет, и его пребывание в христианстве заканчивается. О. Иоанн нуждается в ежеминутном общении с Богом, в непрекращающейся молитве, подтверждающей присутствие живого Творца, отвечающего на самые трудные вопросы человека. В этом контексте он похож на Иова, которому необходим Бог как Ты, которому можно всё сказать при личной встрече.

Толстой в личной встрече совсем не заинтересован. Его Бог – идея, моральная логика и честный разум, очищенный от невозможных чудес. Толстой ближе к Экклезиасту, для которого Бог – Он: молчаливый, не требующий молитв, не смущающий видениями и посланиями, подвластный философской речи, превращающий Личность в Абсолют. И ещё один сюжет: в суете радостного общения с Богом и людьми о. Иоанн движется навстречу мирской славе, в нарастающем одиночестве Толстой всё больше напоминает монаха.

Не совпала психологическая мощь и художественная гениальность Толстого с унылым блеском его антихристианской идеи. Не новое человеколюбие он создал, а спровоцировал разрушение древней культуры, которая никак не может быть сведена к ритуалу, культу святых и ожиданию чудес. Лев достиг вершины, сотворил великую литературу, но иной зверь, сидящий в нём, стал убивать традицию, из которой вся эта литература выросла. В этой точке над Толстым возвышается К.П. Победоносцев, чьи слова приводит П. Басинский: «…Ваша вера одна, а моя и церковная другая, и что наш Христос – не Ваш Христос. Своего я знаю мужем силы и истины, исцеляющим расслабленных, а в Вашем показались мне черты расслабленного, который сам требует исцеления».

Толстовский апокриф, направленный против христианства и государства, в своё время оказался востребованным. Сейчас вроде бы другое время: власть формально нуждается в новом чудотворце, который в рамках демократии убедит в необходимости монархического послушания. При этом наши публичные священники, курсирующие по страницах и кадрам, удивительно без-человечны: можно поинтересоваться у них о смысле политического события, но попросить этих благополучных людей о помощи ни одному нищему в голову не придёт. Наши толстовцы в большинстве случаев так далеки от веры и служения, что не их губам шлёпать о несовершенстве Церкви.

Если есть враги – в нас ли они живут, или расположились вовне… Сейчас не важно. Делать будут следующее. Одни продолжат накачивать чёрный шар, на котором написано большими буквами «Иоанн Кронштадтский». «Смотрите, – прокричат разрушители, – вот она, ваша Русская Церковь! Все священники ходят в богатых одеждах, ездят на дорогих машинах, склоняют несчастных прихожан к бесконечным ритуалам, замораживают мозги в обрядоверии. Все эти митрополиты, а вместе с ними и рядовые иереи любят бизнес и власть, плетутся вслед за Путиным, готовя народу новое порабощение!»

Другие начнут наступление с противоположного фланга, истерически указывая на мрачный фантом со значком «Лев Толстой». И тут речи будут вестись без сантиментов – на поражение: «Полюбуйтесь, вот она – ваша русская литература! Лучший из писателей утратил совесть, от всего святого отлучённый при жизни попал в ад. И вся интеллигенция, роющая себе и другим яму, такова. Надо упростить человека, покорить мятежные души, которые должны бегать по заранее определённому маршруту, упражняясь в послушании. Убрать литературу из школьных программ, сократить гуманитарные циклы!». «Обойдёмся без духовенства и православной традиции», – говорят одни. «Не нужна нам классическая интеллигенция в век потребления и техноцентризма», – вещают другие.

Возвращаюсь к началу: нужен третий – тот, кто остановит отрицание Церкви и падение литературы – малой церкви интеллигентского сознания – в маргинальные области, существующие без намёка на солнце. Конфликт о. Иоанна и Льва Толстого обнаруживает провал, в который устремляется враг. В одном лице он осмеивает русскую святость, в другом – проклинает русскую интеллигенцию. Если не дать ответ нигилистам, вопящим с обеих сторон, Россия рассыплется.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.