ПОД СЕНЬЮ ЮНОШЕЙ В ЦВЕТУ

№ 2006 / 14, 23.02.2015


Осень 1994 года.
Передо мной толстая папка материалов по чеченской «нефтянке». Подлинные документы, факты, цифры, изобличающие сговор тех, кто мутит воду в мятежной Чечне, и их московских партнёров. Нужно только прописать «утечку», не выдавая информаторов, получить втёмную комментарий у тех, кто участвует в махинациях. Я начала с того, что отправилась в нефтяное ведомство в Москве. Там мне недвусмысленно дали понять, что если жизнь мне дорога… И я отступила.
Через несколько месяцев началась война в Чечне. Я не взяла «нефтяной след», считая, что моя публикация мало что изменит, зато может стать посмертной. К тому времени я уже прошла две войны и хорошо знала цену своей и чужой жизни. Когда через год в «Общей газете» был напечатан незаконченный очерк погибшей в Чечне журналистки Нади Чайковой, я поняла, в чьи руки попала папка. Весь тот год я не вылезала из Чечни и, пробежав очерк глазами, оторопела.
Это был приговор. Приговор по крайней мере четырём его персонажам, находившимся там, где шла война. Вскоре бесследно и навсегда исчез первый, потом были убиты в Урус-Мартане ещё двое, кого я хорошо знала. В гостинице Каспийска, куда кинули бригаду журналистов после взрыва дома пограничников, я жила в одном номере с Анной Политковской, тогдашним членом редколлегии «Общей газеты». Я спросила её, кто принял решение опубликовать очерк и записные книжки погибшей журналистки.
«Мы все, редколлегия. Народ должен знать правду», – ответила Анна. Тогда я вырвала многие странички своих фронтовых блокнотов. Если бы случилось непоправимое, их смерть была бы на моей совести. Бывает, что такое происходит по глупости. Бывает, что журналисты просто не жалеют людей. Тогда одни платят своей жизнью, как Надя, другие, как её коллеги, чужой. Листочки из своих записных книжек я уничтожила и постаралась забыть имена, названия населённых пунктов и подробности многого из того, что было на войне. И забыла. Так казалось. Только иногда, вдруг, чей-то жест, тон голоса, цвет заката, запах и – словно киноплёнка в обратном ходе, магнитофонная лента на «бурратино» – разматывается навсегда стёртое из памяти, всплывает, и думаю: было – не было…

ТЁТЕНЬКА
Он подошёл к «вертушке» бочком, с оглядкой, и говорил, говорил тихо и быстро. «Тётенька, не могу больше, возьмите меня с собой. Попросите генерала, он послушает вас. Не могу больше… тут…» Маленький, щуплый, прыщавый солдатик с огромным «калашом», который он волочил за собой. Заброшенный военкоматом и чеченской смутой далеко от родного посёлка, где мама берегла и холила безотцовщину. «Попросите, не могу больше…» Бой был неизбежен, не зря же сюда, в предгорье, прибыл сам командующий. Вероятно, что-то там изменилось в военных планах, наступление отложили, и мы улетели назад в Ханкалу. Штурм был через несколько дней, когда я была уже в Грозном… Вряд ли выжил в бою тот парнишка, который просил забрать его из Чечни. Потому что тогда, когда он подошёл ко мне и просил взять с собой, от него шёл дух, а если идёт этот дух, сладковатый этот запах тлена, значит, скоро, вот-вот… Что ж мне делать было тогда, просить генерала выдать его мне, увезти с собой, сохранить, уберечь. Помню, говорила, ругала, ободряла солдатика. А от него всё шёл и шёл этот дух, такой же, как от альфовца Борьки в Будённовске, казака Петра в Черноречье, маленького турчонка на Гумисте накануне их гибели…
Командировка заканчивалась, но я никак не могла уехать из Грозного, всё медлила, тянула. Однажды утром я вдруг поняла почему. И сделала это. Подошла к стайке ребятишек во дворе, который проходила всякий раз, когда шла по делам из нашего подвала у стадиона. Они жили в таком же подземелье, как наше, выползая погулять на солнышко. Наверно, они были сироты, и мы подкармливали их чем Бог послал. Среди них был один, лет четырёх, с рыже-зелёными глазами, в зелёной косынке. Мы прозвали его Горчиком. Он никогда не улыбался, не тянул руку за печеньем. Он просто смотрел, пристально и неотрывно. Когда я шла по двору, когда приносила консервы, бутылки с пепси. Я подошла к старшему из детей, который качался на качелях с малышом на коленях, то ли девчонкой, то ли мальчишкой, непонятно, потому что все дети из-за вшей были стрижены наголо. Сказала, что я журналистка, из Москвы, еду домой, прошу дать мне вот этого – показала рукой – мальчика. Он будет жить у меня, пока не найдутся его родные, беру ответственность за него, а сейчас мы пойдём в Теруправление, я напишу бумагу, мы всё оформим… Старший мальчик внимательно слушал, ритмично покачиваясь на качелях. Потом встал, не выпуская малыша из рук. «Знаете, тётя, наши родители уже не найдутся… Нас трое, двое братьев и сестрёнка… Мы не расстанемся, не можем… Если возьмёте, берите всех… троих». На следующий день я в последний раз пересекла двор. Горчик пристально и неотрывно смотрел мне вслед своими рыже-зелёными немигающими глазами
Меня в последний момент запихнули в тёмное чрево самолёта. Летела в кабине с лётчиками и сопровождающим. В сумерках сделали посадку на аэродроме «стрижей». Нас провели в КП, дали горячего чаю. Когда вели назад, увидела, как от нашего самолёта отъезжала цистерна. Поняла, что за приторный запах пахнул мне тогда в ноздри, когда садилась в самолёт. В темноте не разглядела, а в трюме были семнадцать чёрных целлофановых пакетов. «Двухсотые» из того самого Бамута, где был штурм. Из пакетов натекла кровь, и чтобы на подмосковном аэродроме не деморализовывать лётный состав, пол в трюме замыли. Так объяснил мне сопровождающий, когда ночью, сев на каком-то военном аэродроме под Москвой, мы в служебке дожидались утра и пили протирочный спирт, заедая «сникерсами» с грозненского рынка.

РУССКАЯ РУЛЕТКА
Мы познакомились на международной выставке в Сокольниках. Алекс был инженером-испытателем одной французской автомобильной фирмы, я – переводчицей. Самому Алексу переводчик был не нужен, он прекрасно говорил по-русски, был сыном русских эмигрантов первой волны. Я переводила переговоры, документацию. Закончилось всё успешно, был подписан контракт, и Алекс стал часто бывать на исторической родине, сновал между Парижем, Москвой и Набережными Челнами. В Москве у него завелась зазноба, похожая на него, красивая, шальная, авантюрная. Почему так часто они брали в свои приключения меня? Думаю, им нужна была публика, свидетель их выходок и безумств. Как-то возвращались из шикарного по тем временам загородного ресторана на служебной машине Алекса. На Ленинском перед спуском под эстакаду он обернулся: «Эх, была – не была…» Машина нырнула в туннель по встречной полосе. Я окаменела. В конце туннеля нас ослепили фары мчащейся навстречу машины. Мы разминулись на миллиметры. «Опять мимо…» – хохотали мои попутчики.
Приезды Алекса в Москву мы отмечали у его подруги. При разводе её муж-дипломат купил ей кооперативную квартиру. Там почти не было мебели, и мы сидели на полу, пили вино. Алекс пил много, когда хмелел, пел песни. «Завтра на наших могилах заколосятся хлеба…» Дама молчала. Я узнавала слова, поэт Шарль Пегги… Алекс соглашался, Пегги. «И наш гимн, гимн батдафа…»
Алекс воевал в батдафе – африканском батальоне. На алжирскую войну он пошёл добровольцем. Во Франции он был чужим, другим. На войне были «наши» и «не наши». Среди своих он был «нашим». Дама долго жила с мужем при советском посольстве в экзотической стране, где регулярно случались перевороты и где ей часто приходилось спасаться от разъярённых полчищ повстанцев.
«Завтра на наших могилах заколосятся хлеба…» Пьянея, Алекс переходил на французский, рассказывал про Алжир, про погибших друзей, про ВПБ – военно-полевые бордели, про месть и ненависть. Я ёжилась, от жути перехватывало дыхание. Просила: «Напиши об этом, люди должны знать правду…» Алекс качал головой: «Зачем? Ничего не изменится…» Одну историю из чужой войны я вспомнила много лет спустя на своей, чеченской.

…Батдаф проводил карательную акцию против одного алжирского селения. По разведданным, там скрывались партизаны, устроившие накануне засаду, в которой погибло много французских солдат. Вышедшие навстречу женщины уверяли, что в селе только они и дети. Комбат не верил ни единому их слову. Партизаны имели привычку переодеваться в женское платье, скрывая голову под паранджой. По исламским обычаям лицо женщины не может быть открыто прилюдно. Было решено провести проверку индивидуально. Батдафовцы вывели женщин за селение и заставили лечь на песок. Солдаты подходили к каждой отдельно, отбрасывали паранджу, смотрели. Приказ был забирать тех, у кого имелась растительность на лице. С гладким лицом – ребёнок, с потемневшей верхней губой – партизан. Алекс прошёл первый ряд. Отбросил паранджу у очередной недвижно лежащей фигуры. Женщина испуганно и умоляюще смотрела ему прямо в душу. Рядом, тесно прижимаясь к ней, лежала другая, укутанная тёмной тканью с головой. Алекс поднял покрывало. Испуганные глаза, крепко сжатый рот, тонкий пушок над пухлыми розовыми губами. Алекс так и не мог оторвать взгляда от двух пар иссиня-чёрных влажных в мольбе глаз. «Ты скоро, что там? – крикнул офицер. – Всё в порядке – бабы…» «Представляешь, вдруг ночью, когда один, трезвый и не спится… эти глаза, глаза, много глаз по стенам, как фары машин во мгле…»
Потом, через много лет я искала Алекса в Париже. Мне сообщили, что его нет во Франции. Он снова стал жертвой комплекса национальной неполноценности и наследия месье Шовена. На одном из приёмов начальник Алекса по фамилии Дрейфус неуважительно сказал что-то о его исторической родине. Алекс стукнул того легонько бутылкой по голове. Он был очень хорошим инженером, его не уволили, но в наказание отправили работать в филиал фирмы в одну из арабских стран.

ГУСЬКА
Нужно было сделать репортаж о сверхсекретном оружии – героических собачках, работавших в Грозном. К ним не разрешали подходить, не называли их имена. Спросила про кинологов соседей по общежитию на Красных Фронтовиках. Ребята были явно негражданские. Почему устроились тут, в нашем общежитии, не знаю. Оказалось, что кинологическая служба размещалась в ГУОШ. Я погрустнела. ГУОШ был расположен на окраине Грозного. Колючая проволока, на крыше – пулемёты. Попасть туда невозможно. Ничего, успокоили ребята, устроим что-нибудь. Завтра. Наутро я поймала их на слове. Что ж, слово надо держать. Меня усадили в машину, и мы поехали на Старые Промысла.
Перед зданием ГУОШ лабиринт из бетонных плит. Мои спутники прошли блок-пост первыми, предупредив, чтоб выкручивалась сама. Приёмами и отвлекающими манёврами я, как и многие журналисты, владею справно. Паренёк-срочник, стоявший на посту, опешил, когда у меня из сумки вывалились в грязь документы, справки, пропуска, удостоверения, записки, счета, билеты и прочее, прочее. Парень подбирал бумажки, а я говорила без умолку, полуправду-полувымысел о разрешениях, договорённостях, допусках и пропусках. Мимо сновали военные, предъявляя пропуска. Солдатик так растерялся, что мне удалось выскользнуть из лабиринта по ту сторону заслона, где ждали мои спутники. Перед зданием была огромная площадка, истерзанная бронетехникой. В самой большой луже лежал огромный гусь. Гуська, объяснили мне, был талисманом всех гуошевцев. Его кормили отменно, он даже стать не мог на лапы и вальяжно лежал в густой луже грязи.
По всей казарме шли трёхъярусные нары, на них кое-где спали солдаты. Дневальный был не слишком приветлив, но, видимо, те, кто привёл меня сюда, были людьми не простыми, и он нехотя стал рассказывать о кинологической службе. Меня посмешил плакат, вывешенный на двери казармы: «Собаку без кошки в город не выводить». Оказалось, что «кошка» – это такой якорёк для подтаскивания неопознанного предмета, прежде чем запустить к нему собаку. Мои юннатские познания об условных рефлексах смягчили сердце дневального, но тут в казарму ворвались военные и потребовали у меня документы и допуск. Меня под конвоем доставили в подвал здания, ввели в ярко освещённую комнату. На стене висели карты, за столами работали офицеры не ниже полковничьего звания. Допрос вёл генерал. Имя, фамилия, место работы, как прошла в здание. Во время допроса в комнату входили военные, вели переговоры по рации, отдавали приказы. Генерал требовал, чтобы я назвала пособников. Я понимала, что дела мои плохи. Минимум, что мне грозило, – 24 часа на выезд и запрет работать в Чечне. Максимум… а кто их знает, гуошевцев. С нашим братом-журналистом в первую чеченскую кампанию церемонились мало. «Вы облегчите свою участь, если скажете, кто способствовал вам в незаконном проникновении… – Никто. Сама. Путём обмана. Злоупотребление доверием». Допрос длился долго. Наконец генерал посмотрел на меня с едва скрываемой улыбкой и вынес приговор: «Ладно. Если вы уж так стойко не выдаёте ваших сообщников, сделаем так. Мы отпускаем вас, мер не принимаем. А вы даёте слово, что всё, что видели и слышали во время незаконного проникновения, навсегда сохраните в тайне. Идёт? – А собаки? – Собаки… ладно, но только все ваши записи предъявите начальнику кинологической службы и обещаете учесть его замечания. – Согласна. Даю слово. Честное слово». Меня отпустили. Под пристальным присмотром начальника я посетила кинологов и их питомцев. Тут вернулись мои спутники, исчезнувшие в начале истории в лабиринтах здания. Они хитро улыбались, а потом провели по всему ГУОШ от крыши с огневыми точками до матчасти, где отмечалось поступление продовольствия и денежных премий, а также… где… там… впрочем, я ведь дала клятву, а её пока никто не снимал с меня, как в детском рассказе «Честное слово». Когда я покидала ГУОШ, меня окликнул часовой. Это был тот же худой и бледный мальчишка. «Послушайте, зачем вы так? Мне попало из-за вас… Теперь остался без новогодней премии. А хотел сестре на сапоги послать. Эх, вы…» Эх, я. Теперь, когда война далеко в прошлом, иногда щемит сердце, жжёт стыд. За многое, за того парнишку. Где он, жив ли? Из-за меня, из-за моего ухарства девчонка где-нибудь в Иваново, Твери или сибирском посёлке осталась тогда, в 1995 году, без подарка от братика, несшего свой крест в далёкой и неприветливой Чечне.

КЛЮЧ
«Скажите, а дом на углу Маркса и Мира, такой кирпичный, с колоннами, сохранился? Там ещё инжир был, высокий такой…» Спрашивает так, как будто от моего ответа вся жизнь его зависит. Беженцы из Абхазии, гостиница «Иверия» на берегу Куры. Будто цыганский табор. Простыни и детские колготки развешаны по всему фасаду некогда престижного отеля, в комнатах буржуйки и картонные коробки. У меня под ногами горит бетонный пол, дышать невмоготу. Для них я – одна из тех, кто привёз им в неродной и неприветливый Тбилиси гуманитарную помощь, мешки с рисом, зубные щётки, тёплые одеяла. А я во время войны смотрела на них, эту старушку, эту рано постаревшую женщину с двумя крохами, в бинокль с той стороны Гумисты, и сердцем я там, где их сыновья и мужья оставили после себя руины и пепелище. А вот теперь сердце рвётся пополам… Подходят ещё люди, старик с маленьким внуком. Они из Гульрипша. Там огнемётом весной 1993 года был сожжён дом родителей мальчика. Язык еле ворочается во рту… да, жестокость… безвинно… абхазы тоже пострадали… «Это были не абхазы, и не безвинно, – вдруг говорит старик. – Вы-то не знаете, за Лабру мстили…» Я молчу, закусив губы до крови. Потому что знаю про Лабру. Зимой 1993 года большое армянское село Лабра в Абхазии было сожжено дотла карательным отрядом, его жители расстреляны или увезены в неизвестном направлении. До сих пор об их судьбе ничего неизвестно. Участником карательной экспедиции в Лабру был сын старика, отец мальчика. И летучий отряд армян-мстителей добрался туда, в Гульрипш, в тыл противника весной 1993 года… Я лезу в сумку за «серебряниками». Старик останавливает меня, а я не в силах настаивать. Они дают мне с собой пучок чурчхеллы, и я не могу отказаться, чтобы не нарушить их древнюю традицию гостеприимства…

В Толедо дон Луис, восьмидесятилетний бывший тореадор, любит водить по городу русских, знает немного русских слов. Он воевал в составе «голубой дивизии» в России, откуда вывез маленького сироту Кольку, вырастил его как сына, а Николай сбежал на каком-то пароходе. Дон Луис до сих пор ждёт его возвращения, а пока водит по Толедо туристов. Но то, что рассказал он нам возле старого толедского особняка, не о России, а о вечности.
Однажды дон Луис водил по Толедо группу туристов из Израиля. Когда они подошли к дверям старинного дома недалеко от Толедского замка, одна молодая туристка вдруг внезапно замерла перед огромными железными воротами, потом разволновалась, дрожащими руками вытащила из сумочки связку ключей и, сверяясь по бумажке, вставила ключ в замок. Ключ проскрежетал в проржавевшей скважине, огромная железная дверь со стоном отворилась. Девушка лишилась чувств. Когда её привели в себя, она рассказала, что ключ и план квартала получила от своих родителей, а те в свою очередь от своих. История уходит корнями в глубину веков.
В конце XV века в Испании завершается Реконкиста. Изгнав с полуострова мавров, испанцы создают единое государство. Учреждается и входит в силу инквизиция, жестоко преследующая иноверцев. Из Испании изгоняют даже морисков – мавров, принявших христианство. И всех евреев. Про испанских евреев и их изгнание писал немецкий писатель Леон Фейхтвангер. Среди изгнанников были и предки девушки, которые взяли с собой ключи от родного дома то ли в память, то ли в надежде вернуться домой. В течение пяти веков они передавали ключ и план своего дома в Толедо от отца к сыну. Первой, кому удалось побывать здесь, оказалась девушка. Она захватила с собой ключ и план. В древнем Толедо за прошедшее время ничего не переменилось, ни дома, ни запоры. Спустя пять веков потомок изгнанников со слезами на глазах целовала ворота дома своих далёких предков, изгнанных отсюда в середине прошлого тысячелетия.

АРБУЗ
Это была самая трудная девочка в отряде. Нервная, порывистая, непредсказуемая. В отряде, где я работала вожатой-переводчицей, были дети руководителей братских компартий, лидеров банановых республик Африки и Латинской Америки. Приведя девочку к нам, начальник лагеря предупредил, чтобы к ней было особенно внимательное, терпимое отношение. Недавно она пережила большое горе в семье, но спрашивать об этом не рекомендуется. Мне приходилось бегать по всему побережью, отыскивая беглянку, запирать её в комнате на ключ, отнимать таблетки ЛСД, которые она прятала в пудренице, потом переселить от греха подальше в свою комнату. Словом, намучилась. Иногда в разговоре девочка упоминала о своём доме в столице большой и сильной страны. «Знаешь, у нас была такая большая квартира, что мне лень было ходить в туалет, и я писала под ковёр. К нам приходили гости, всякие там президенты, принцы и министры, и я хохотала, когда они морщили нос…» Однажды я всё же спросила, кто её родители. «Они музыканты, – как-то таинственно сверкнула она глазами. – Из оркестра, а сейчас…» Её глаза стали влажными, и она замолчала. Ночью она металась во сне, плакала, звала отца, от кого-то убегала.
На следующий день на базаре она услышала странное слово, насторожилась, стала спрашивать. «Ну вот, это и есть арбуз», – объяснила я, показывая на полосатые шары. «Нет-нет, не то…» Вечером, у моря, глядя вдаль, вспоминала: «Когда я была совсем малышкой, отец часто водил меня на бульвар N, там был такой красивый дом с красным флагом. Отец бросал мяч, мячик катился к скамейке, на которой сидел человек. Я подбегала, человек гладил меня по голове, возвращал мяч и говорил это самое слово. Я возвращалась к отцу, тот брал мяч, и мы тут же уходили домой…» Я прикусила язык и не вспоминала историю про карапуза, бегущего за мячиком, пока не попала на бульвар N перед посольством России в далёкой и красивой стране. А тогда, давно, из лагеря девочку неожиданно, ещё до окончания смены, забрала высокая красивая дама. Она приехала на чёрной «волге» с двумя мужчинами в одинаковых строгих костюмах. Девочка подбежала к матери, с немым вопросом посмотрела ей в глаза, а потом радостно бросилась ей в объятья.

БОМБА
Караван шёл по грунтовке к трассе Ростов – Баку. В селе ожидалась зачистка, и жители решили съехать в город. Мотор машины Атгириевых заглох. Решили переждать в лесополосе. Зару с больной бабушкой забрали в свою машину соседи, а остальные остались пережидать на дороге. Беременную Яху разместили в кабине с младшими детьми, взрослые устроились в кузове. Только поужинали, легли, укрывшись одеялами, как в небе послышался гул моторов. Ничего необычного. Маршрут бомбардировщиков, летящих в горы, проходил как раз тут, над лесом и селом. Вряд ли они услышали свист бомбы. Просто жахнуло и – всё… От грузовичка Атгириевых остались обгорелые железяки, клочки ботинок, чёрный вар обгорелых тел. Что это было, почему самолёт сбросил бомбу на пустую дорогу – никто так и не докопался. Зура с бабушкой остались одни…

На лермонтовских чтениях Алексей работал фотокором. У двухметрового красавца были знаменитые предки. Его прадед, кузнец, обладал невероятной силой, мог одной рукой поднять над землёй коня. Дед был ему под стать. Во время второй мировой войны он попал в плен, бежал, участвовал в итальянском сопротивлении. Привёз из Италии жену. Так что Лёха был на четверть итальянец. Его сжигало пламя страсти. Когда он заговорил об этом в маленьком ресторанчике на берегу Терека, от него пошли жгучие волны, глаза затуманились, голос прервался. Предметом его страсти была офицерская жена из местного гарнизона. Лёха уже решил, что увезёт её вместе с детьми. Но женщина медлила давать согласие. Её муж был боевым офицером, воевал в Чечне, приезжал в краткие побывки. Ночью с криком шёл в атаки, простыни были мокрые от пота. Бросать его в трудное время было негоже. Лёхе была нужна она как воздух, были нужны её любовь, восхищение. Он жаждал подвигов во имя своей прекрасной дамы, а её мужа считал своим соперником, достойным соперником. Лёха поехал в Чечню с гуманитарной помощью, которую послали своим землякам из области. Там, в авиачасти, он квасил с лётчиками всю ночь. К утру попросился взять в боевой рейд. Его отговаривали. У боевиков были «стингеры», и уже не один бомбардировщик попал под ракету, о чём напоминала стела с букетиками полевых цветов. Лёха настаивал. Через полчаса полёта он стал задыхаться, не помогала кислородная маска. Его могучее тело сотрясалось от судорог. Видно, принятое «на грудь» тяжело легло на его и без того изнурённое страстью тело. Командир решил, что ему достанется, если вернётся из рейда со ста килограммами «груза 200», к тому же несанкционированного. Он решил вернуться на аэродром с полпути. Чтобы доложить о выполнении боевого задания, нажал на «пуск» и сбросил бомбу на пустынное поле с тёмной полоской леса…

ПОД СЕНЬЮ
ЮНОШЕЙ В ЦВЕТУ

«Поздравь, сестрёнка, я его взял. Взял «одинокого волка»… Славка звонил мне по ночам всякий раз, как приезжал домой на побывку. Мы познакомились в передвижном штабе, в кабине бээмпэшки, когда они прибыли выручать меня в одно чеченское село. Мне-то казалось, что опасности не было. Они считали, что меня взяли в заложники. Но это «двадцать пятый кадр», пропустим… Мы обменялись телефонами, я позвонила их жёнам, подругам, несла «дезу», что всё в порядке, что ребята в Моздоке на учениях. Из всех, кто был тогда в кабине бронемашины, в живых остались только мы со Славкой. Ещё генерал, но он так и не пришёл в себя после подрыва машины на Минутке… Как я поняла, Славка был снайпером, а мечтой его было «загасить» «одинокого волка». «Поздравь, я его взял…» И он снова говорил, говорил, про ребят, которых я знала и которых не знала. Мы чокались рюмками по телефонной трубке, пили за мёртвых, как за живых. Славкина жена сказала мне как-то по телефону, что он – кавалер всех орденов России. А когда я спросила его полное имя, чтобы поминать за здравие, она поколебалась и назвала совсем другое, не созвучное со Славой. Славка попал в него, но «волк» выжил, ему вставили в дырку от пули титановую пластину. Потом всё же поймали. Славка мне больше не звонит, его домашний телефон не отвечает.

ОН НЕ ПЛОХОЙ,
ОН СИЛЬНЫЙ

Мины стали бичом Чечни. Каждый день приносил вести о том, что где-то кто-то подорвался на мине. Чаще всего это были дети. Им и предназначался проект международной организации, где я работала. Из штаб-квартиры нам прислали модель антиминной программы, уже отработанной в Боснии, Руанде, Камбодже. Для самых маленьких готовился кукольный спектакль. Прямо по Бомарше, «развлекая, обучай». В кукольной пьесе будут дети, отрицательный герой, завлекающий их на минное поле, и положительный, уводящий от опасности. Откуда-то с Балкан уже везли реквизит. Спектакль надо было подготовить в Назрани, а давать представления в лагерях чеченских беженцев в Ингушетии и Дагестане. В Назрани уже ждали актёры, переводчики, музыканты. Перед поездкой в Назрань спрашиваю, как спектакль-то называется. Высокомерная англичанка цедит сквозь зубы: «Красная шапочка». Её весь мир знает». У меня состояние близкое к обмороку. Я отвечаю за литературную часть программы. Представляю себе будущий спектакль: маленькая девочка идёт из Грозного в горный аул навестить бабушку. Хитрый свирепый волк завлекает дитя на минное поле. Добрая бабушка в хиджабе успевает предупредить охотников с чёрными повязками на лбу, которые расправляются с волком. Последствия непредсказуемы. Ни англичанка, ни её коллеги не знают да и знать не желают о том, что волк – чеченское тотемное животное, изображён на полосатом дудаевском флаге и гербе Ичкерии, а первые слова ичкерийского гимна таковы: «Мы родились в тот час, когда щенилась волчица, под вой волков нам давали наши имена…» Герб, гимн, флаг – Волк.
Бросаюсь к главе миссии. Англичанка посрамлена. Я торжествую. Спектакль откладывается. Меня отправляют в беженские лагеря провести опрос и выявить положительных и отрицательных героев у молодого чеченского поколения. Будто я и так не знаю, будто не в одной стране живём. Ладно. Главное, что снова на Кавказе, почти в Чечне, потому что самый крайний беженский лагерь расположен в степи, на полосе земли, которая то ли ещё Ингушетия, то ли уже Чечня.
Мы играем с детьми в догонялки, прятки, классики, едим за общим столом. Дети такие же, как везде. Подвижные, сначала осторожные, потом доверчивые и приветливые. Я ненавязчиво расспрашиваю их о сказках, которые они читали, о телепередачах, которые помнят. Помнят. Степашку, Топтыжку, Чебурашку, знают сказки про Машу и медведя, Филипка, который шагает в школу. Толстой в Чечне – это фольклор, ведь он местный, свой, кунак знаменитых чеченцев Садо и Балты. Играем в лес и зверей. Любимая сказка про Маугли. Ведь в ней мальчишка живёт в стае благородных волков, учится у них, сам волчонком воет и бегает на четвереньках, как Саидик, Хасанчик, Али. Можно и не спрашивать кто самый-самый, и так известно: «Акелла»! Пантера Багира тоже хорошая, и медведь Балу хороший, и удав Каа неплохой. Они волкам помогают. А кто плохой? «Шакал Табаку», кричат ребятишки хором. « А вот тигр Шер-Хан, хороший он или плохой?» Молчат. Думают. Взвешивают. А потом самый старший, Ваха, посмотрев на меня со взрослой мудростью, с расстановкой и уважением к предмету заключает: «Тигр – он не плохой. Он – сильный…»

БОГ ВОЙНЫ
Грозный. 1995 год. Весна. Проспект Победы. Из облака пыли возникает он. Чёткий профиль, сжатые губы, взгляд, устремлённый куда-то поверх наших голов, неколебимый и непреклонный, в бандане из камуфляжа, очерчивающей высокий лоб. Над ним реет алое знамя. Он сидит на броне бэтээра, который мчится сквозь руины поверженного города. Я вижу его каждое утро, когда отправляюсь по своим корреспондент-ским делам из нашего подвала у стадиона «Динамо». Каждое утро его бэтээр проносится по проспекту и исчезает в клубах пыли. Сначала я думала, что это мираж, образ, порождённый моим сознанием, изнурённым увиденными страданиями, муками, жестокостями и потерями. Но он – реальность. Потому что когда он врывается в проспект Победы, на секунду всё замирает. Как в детской игре «штандер» каменеют торговцы базарчика, прохожие с тележками, чеченки с вёдрами воды из фонтана. Я помню его лицо до мельчайших черт, его лоб, руки, сложенные на прикладе автомата, его взгляд. Я узнала бы его, встретив теперь, десять лет спустя. Прекрасный и отважный, надёжный и непобедимый Воин, Бог войны.
Татьяна ШУТОВА

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.