Мрачный одинокий талант

№ 2013 / 35, 23.02.2015

Помимо Государственной премии, Юрий Кузнецов в конце 1990 года приобрёл в писательском сообществе и новый статус: он возглавил бюро творческого объединения поэтов в Московской писательской организации.

5.

Помимо Государственной премии, Юрий Кузнецов в конце 1990 года приобрёл в писательском сообществе и новый статус: он возглавил бюро творческого объединения поэтов в Московской писательской организации. Но так ли ему нужен был этот новый статус?

Кузнецов прекрасно знал о том, что в советское время Союз писателей представлял собой некий колхоз, которым управлял ЦК КПСС, но не напрямую, а через некое министерство литературы, официально именовавшееся рабочим секретариатом данного Союза. Во главе этого Союза чаще всего стояли прощелыги, лишённые художнического дара. Достаточно вспомнить Георгия Маркова, Сергея Сартакова, Михаила Алексеева, Сергея Баруздина, Юрия Суровцева, Виталия Озерова и прочих борзописцев. Кстати, Кузнецов сам в восьмидесятые годы не раз называл Сартакова своим врагом номер один. Но на закате горбачёвской перестройки в писательском сообществе начался новый передел. Поддерживаемые главным партийным идеологом Александром Яковлевым лидеры «левых» попытались сместить со всех ключевых постов «правых» и установить свою диктатуру. Отчасти им это удалось. Так, они отлучили от руководства многомиллионным «Огоньком» Анатолия Софронова и привели в журнал «Знамя» Григория Бакланова. Кроме того, после ухода Феликса Кузнецова в Институт мировой литературы появилась возможность зачистить руководство Московской писательской организации, и первый шаг к этому уже был сделан в 1988 году, когда «левые», пусть и не сумев провести в первые секретари Евгения Евтушенко, пробили компромиссную фигуру бывшего партийного чиновника Ал. Михайлова, который всегда умел подлаживаться под новые веяния.

Так вот, в конце 1990 года в писательском мире борьба за власть только обострилась. «Левые» готовились к решающей схватке. Не случайно годом ранее они создали свою творческую группу «Апрель». Но «правые» тоже не дремали. К тому же «правые» располагали мощнейшим административным ресурсом – поддержкой партаппарата и серьёзными финансами.

Короче, в 90-м году победили «правые». Вместо сверхосторожного Ал. Михайлова Московскую писательскую организацию возглавил напористый критик Владимир Гусев. Оргсекретарём при нём остался бывший сотрудник Московского горкома КПСС Виктор Кобенко, имевший тесные связи со спецслужбами. Другим рабочим секретарём стал флотский журналист Борис Шереметьев. А «левым», по сути, ничего не досталось.

К слову: Кузнецов возглавил творческое объединение поэтов не потому, что его наконец оценили лидеры охранительного движения в литературе. Охранители боялись другого: как бы это место не досталось Евгению Евтушенко. Они понимали, что, избери на эту должность другого поэта, им будет «труба». Люди из окружения Евтушенко вполне могли, грубо говоря, «перекупить» других сочинителей. А Кузнецов в этом плане считался крепким орешком. Его никакими посулами заставить работать в интересах Евтушенко было невозможно.

А дальше случилось непредвиденное. Лишившись внешнего врага, в данном случае «левых», «правые» начали вариться в собственном соку и выяснять отношения уже друг с другом. При Гусеве в Союз писателей стали принимать уже обоймами. При этом на качество текстов мало кто обращал внимание. Главным критерием оказалась личная преданность новому начальству. В итоге Московская писательская организация за считанные месяцы из министерства литературы, раздававшего квартиры, дачи и премии, превратилась в дешёвую забегаловку, где народ под водочку полюбил смаковать особенности национального вопроса в России.

Понимал ли всё это Кузнецов? Думаю, что да, тем более у него за плечами уже был печальный опыт работы в самом «патриотическом» издательстве страны «Современник», где в 70-е годы поощрялись не таланты, а выпивохи, только и умевшие клеймить сионизм. Более пьяного издательства, плодившего в основном одну графоманию, в Москве было не сыскать. Но Кузнецов попытался подстроиться под новые правила, сыграть в политика, который ради победы патриотических сил готов был закрыть глаза на, как тогда говорили, отдельные недостатки. Подтверждение тому – его интервью корреспонденту «Учительской газеты» Е.Клименко, которое поэт дал летом 1990 года. Кузнецов заявил журналистке: «Стою я особняком от всех течений, но так как сегодня общество расслоилось, то я по духу своей поэзии отнесён к «русскому лагерю». Просто так вышло. Больше вроде бы некуда».

Но подобная солидарность дорого обошлась как литературе, так и всему русскому движению. Ведь что получилось? Вольно или невольно, но Кузнецов не стихами, а как публичное лицо, поддержал различных авантюристов, беззастенчиво спекулировавших на русской идее и патриотических чувствах простых людей. Он что, не видел, что творилось в «Товариществе русских художников», Фонде славянской письменности, ассоциации «Единение»?.. Под прикрытием красивых лозунгов люди, претендовавшие на роль новых идеологов, пилили свалившиеся на них от государственных структур бешеные деньги и делили бесплатно доставшиеся им машины. И чем в этом плане критик Сергей Лыкошин, скульптор Вячеслав Клыков или бывший издатель Юрий Прокушев отличались от ненавистных им либералов, готовивших для страны шоковые реформы? Разве что риторикой.

Беда в том, что в стане патриотов в конце 80-х – начале 90-х годов практически всем заправляли демагоги. Прагматиков были единицы. Но что они могли? Я помню, как Александр Проханов, предвидя будущие катаклизмы, предложил в 1990 году создать на базе Союза писателей России мощный производственно-финансовый концерн, который бы содержал различные патриотические объединения. Он хотел, чтобы в одних руках находились Союз с его помещениями и структурами, издательства, газета «День» и журналы. Крупные предприятия военно-промышленного комплекса готовы были выделить Союзу писателей деньги, технику и даже лаборатории. Под свои идеи Проханов нашёл умелых менеджеров. Но литературный генералитет испугался, что останется без рычагов управления. Все эти напыщенные вельможи понимали, что Проханов долго их терпеть не будет; сумел же он убрать из рабочих секретарей Союза сына первого заместителя председателя КГБ Филиппа Бобкова, и никто ведь за отпрыска влиятельнейшего генерала армии даже не вступился. Первым подножку Проханову подставил опиравшийся на Егора Лигачёва Юрий Бондарев. Этот бывший фронтовик, видимо, забыл о том, как когда-то батальоны просили огня. Благодаря ему литфункционеры перспективный проект Проханова на очередном писательском съезде провалили. Демагоги оказались сильнее прагматиков.

Как Кузнецов работал в творческом объединении поэтов? Каким он оказался руководителем бюро? Об этом в интервью Евгению Богачкову уже в 2011 году рассказал священник Владимир Нежданов. «Ещё я года четыре работал в Бюро поэзии при Союзе писателей под председательством Кузнецова – на совещании по приёму в Союз, – вспоминал Нежданов. – Однажды на процедуре приёма одного поэта отмечали сильное влияние на этого поэта Тютчева… И Кузнецов выдал перл: «Тютчев дорогу перебежал». А другому – тот работал в «Современнике» и долго мялся, документы собирал в Союз – он говорит: «Ну, ты перескромничал!» – что-то такое. У него были отдельные выражения прямо – не в бровь, а в глаз… Как-то перед или после Бюро он отозвал меня в сторонку и тихо попросил: «Слушай, тут такое дело… Надо рубануть одного кандидата». Я спросил.– «Кто такой?». «Да в том-то и загвоздка, что большой начальник. Анатолий Лукьянов. Псевдоним – Осенев. Никто не хочет связываться: вдруг он спросит, кто зарубил? А тебя пока мало знают в литературных кругах…». Ещё был момент с предвыборными речами. Сначала выступил Валентин Устинов и сказал, что уложится в минуту, описывая свою программу (что он сделает, став председателем Бюро). Следом вышел Кузнецов и сказал, что уложится – в полминуты. Кузнецов тогда пообещал, кажется, что для действительных членов Союза писателей добьётся постоянной, ежемесячной субсидии (творческого пособия). Просил, кстати, меня и Олега Кочеткова слишком горячо не выступать в его поддержку («голосовать-то – голосуйте»): «Чтобы никто не подумал, что вы мои клевреты». И вот он тогда победил и во второй половине 1990-х четыре года был председателем Бюро. Я через некоторое время у него переспросил насчёт субсидий. Он говорит: «Ладно, ты об этом сильно не распространяйся. Это не так просто делается…». Бюро он всегда вёл уравновешенно, сдержанно, порой с юмором, довольно свободно так. Почти никогда не пропускал. Лишь иногда, когда уезжал в творческие командировки, его замещал Александр Бобров. А так Юрий Поликарпович любил даже прийти пораньше, постоять покурить на лестнице перед началом».

Повторю: в душе Кузнецов понимал, что междусобойчики ни к чему хорошему не приведут. Но открыто выступить против своего же лагеря, сплошь состоявшего из прожжённых демагогов и законченных алкашей, он не решился. Раздвоенность привела к тому, что поэт сам по-чёрному запил. Он писал:

Что я слыхал, чему внимал?

Мне даже истина лгала.

Мой одинокий ум дремал

У края праздного стола.

Слыхал я эту болтовню:

«Им вино веритас…». Не то.

Я в дно стакана загляну –

Всё ложь, всё бездна, всё ничто.

А потом настало тяжёлое похмелье. И у поэта родились совсем другие строки:

Когда приходит в мир поэт,

То все встают пред ним.

Поэт горит… и белый свет

Его глотает дым.

Когда он с Богом говорит,

То мир бросает в дрожь;

Он слово истины творит,

А вы плодите ложь.

Но Россия поэтов уже не слышала. Это ещё в конце 70-х – начале 80-х годов поэт одним словом мог приостановить переброску стока северных рек на юг или запретить строительство опасного химического производства в Сибири. Партийная верхушка в былые времена не то чтобы боялась писателей. Обладая аппаратом подавления, она раньше могла любого раздавить в лепёшку, не делая исключений и для писателей. Но власти хватало ума понять, что любое её деяние рано или поздно отразится и в слове, и она не хотела остаться в памяти потомков только исчадием зла. Именно поэтому она не раз заигрывала и с Василием Беловым, и с Валентином Распутиным, и с Виктором Астафьевым. По большому счёту, власть мечтала превратить больших писателей в своих союзников.

В начале девяностых годов всё изменилось. Поэт в России уже не был больше, чем поэт. И не только потому, что во власти не осталось интеллектуалов, умевших ценить слово. (Я до сих пор помню, как в конце девяностого года Александр Проханов привёл меня на Старую площадь в ЦК КПСС: надо было взять интервью у главного оборонщика страны Олега Бакланова. Учитывая должность нашего собеседника, мы ожидали увидеть стратега, а встретили беспомощного технаря, мыслящего категориями директора провинциального завода. Ему бы не ракетами заниматься, а выплавлять бы из чугуна сковородки для кухни. Если даже секретарь ЦК страшно боялся озвучить личное мнение о том, что творилось в стране, то что говорить о других аппаратчиках. Я лишь убедился в том, что Старую площадь при Горбачёве населяли в основном одни посредственности да трусы.) Но и кормившиеся при верхах писатели оказались не лучше. Они сами дали повод разочароваться в них. Что, разве Распутин, когда выступал на первом съезде народных депутатов СССР, не понимал, чем обернётся его призыв о выходе России из советской империи?! Какую истину творило тогда его слово? Это ведь он породил ненужные иллюзии. И как после этого поэтам верить?!

Я уже не поэт, я безглавый народ,

Я остаток, я жалкая муть.

Если солнце по небу зигзагом пойдёт,

То душа повторит этот путь, –

писал Кузнецов весной 1991 года.

6.

Напомню, на закате горбачёвской перестройки полстраны, если не больше, молилось на Бориса Ельцина. Многие видели в нём спасителя, человека, способного остановить разрушение страны. Не случайно он на свои митинги собирал сотни тысяч людей, если не больше. За ним готовы были пойти миллионы. Хотя на роль ангела Ельцин никогда и близко не подходил.

Я помню, как в конце 1990 года оказался на Урале в заснеженном Алапаевске. Мне хотелось собственными глазами увидеть Напольную школу, где летом 1918 года провела последние часы Великая княгиня Елизавета Фёдоровна. Но, как оказалось, в Алапаевске мало кто знал, где находилась эта школа. Город жил другим: где достать мясо и куда ткнуться за куском мыла. Это было время всеобщего дефицита. Прошлое мало кого волновало. Все думали о том, как бы выжить.

После долгих поисков выяснилось, что к историческому месту вели улицы Володарского, Урицкого и других революционеров. А сама Напольная школа располагалась на улице Ленина. Так в Алапаевске «берегли» память о скорбных уголках России. Но главное потрясение было впереди. В бывшей Напольной школе я обнаружил учебно-оздоровительный центр «Каскад». В одной комнате играла дискотека, сопровождавшаяся пьянками и драками, а в другой работал бар.

Впрочем, чему я удивлялся. Надо было знать историю Алапаевска. Фактически хозяином города на протяжении нескольких столетий являлся металлургический завод, где всегда стоял дикий грохот, лязг, визг. Нервы у людей были на пределе. Прав оказался Солженицын, когда в романе «В круге первом» утверждал: «Крестьяне с землёй, природой общаются, оттуда нравственное берут. Интеллигенты – с Высшей работой мысли. А эти – всю жизнь в мёртвых стенах мёртвыми станками мёртвые вещи делают – откуда им что придёт?» Бездушие впоследствии породило террор. Не потому ли расстрел ни в чём не повинных членов Царской Семьи никогда не вызывал в Алапаевске каких-то особых негодующих эмоций. Лишь в конце 70-х годов местный художник Константин Афанасьев предложил властям города отдать здание бывшей Напольной школы под музей. Но в горкоме партии эту здравую идею восприняли как провокацию.

Под конец командировки я по тогдашним неписанным правилам заглянул к местным властям: так сказать, отметиться и поделиться впечатлениями об увиденном, а заодно спросить, будет ли когда-нибудь восстановлен построенный в 1704 году на народные пожертвования Алексеевский храм, в котором белые устроили отпевание тела невинно убиенной Великой Княгини Елизаветы Фёдоровны, и возможно ли поставить хотя бы часовенку на месте гибели мученицы, расположенном в шести километрах от города. Но власти были в полной растерянности. Им ещё не хватало проблем с увековечиванием кровавого восемнадцатого года. Тут никто не знал, как своих современников накормить. Народ грозился устроить бунт.

В какой-то момент один из руководителей города не выдержал и брякнул: мол, это всё ваш Ельцин довёл всю страну до ручки. Тут уже я возмутился: какой это наш Ельцин, разве его не ваш Урал породил. И дальше началось выяснение, нет, не отношений, а истины. Алапаевский начальник рассказал о том, как барствовал Ельцин в конце семидесятых – начале восьмидесятых, когда был всего лишь первым секретарём Свердловского обкома партии. «Он ведь к нам в Алапаевск приезжал только в личном вагоне, как раньше Троцкий, – вспоминал один из секретарей горкома партии. – Приедет, накричит, а потом баню требовал. Толку от его разносов никакого не было. Вот все стали вспоминать убийство царской семьи. А кто первым покусился на историческую память? По чьему распоряжению снесли в Свердловске Ипатьевский дом? Разве не по указанию Ельцина?»

Разоблачение Ельцина продолжалось битый час. Я ещё изумился: раз в коридорах местной власти так хорошо знали неприглядное прошлое Ельцина, то почему об этом не было ни слова в газетах. О, что тут началось! «Ты, – кричали мне, – что хочешь: нашей смерти? Нам в городе никто не поверит. Рабочие, если мы начнём рассказывать о всех прегрешениях Ельцина, просто растерзают нас на куски».

В последнем руководители Алапаевска были правы. Ельцина к началу девяностых годов настолько раскрутили, создав из него образ неподкупного борца с проворовавшейся властью, что любое слово против бывшего первого секретаря Свердловского обкома партии воспринималось в обществе с негодованием. Я сам видел, какие страсти вокруг Ельцина возникли в мае 1991 года на днях славянской письменности в Смоленске. Многие люди ничего не хотели слушать про Кирилла и Мефодия, а требовали поддержать Ельцина на предстоящих выборах президента России. Юрий Кузнецов тогда отказывался верить своим глазам. Он не понимал, как так быстро удалось одурачить целый народ. Поэт пытался облагоразумить людей, но, надо признать, его мало кто слушал. Ельцину верили больше. И не тогда ли у Кузнецова вырвались вот эти строки:

Я пошёл на берег синя моря,

А оно уходит на луну.

Даже негде утопиться с горя…

Свищет пламень по сухому дну.

Лик морского дня неузнаваем.

Адмирал, похожий на чуму,

Говорит, что флот неуправляем,

Но луна нам тоже не к чему.

Вопль надежды в клочья рвёт стихия,

Высота сменила глубину.

Ты прости-прощай, моя Россия!..

Адмирал, уходим на луну!

Позже я выяснил, что появились эти строки за три недели до кирилло-мефодиевских торжеств в Смоленске. Это я к тому, что ощущение надвигающейся катастрофы возникло у поэта давно и не покидало его весь девяносто первый год.

В Смоленске я взял у Юрия Кузнецова для газеты «Славянский вестник» небольшое интервью. Думается, есть смысл привести здесь хотя бы фрагмент нашей беседы.

7.

Я ВЕРЮ ТОЛЬКО В ВОСКРЕСЕНИЕ РОССИИ

Юрий Кузнецов участвовал в самом первом празднике славянской письменности. Было это в 1986 году на мурманской земле. Он вспоминает:

– Я тогда впервые оказался в Мурманске, и, естественно, мне было интересно увидеть новый край, там совсем другой ландшафт. В Мурманске нас окружали внимательные и добрые люди. Этого тоже забыть нельзя. Но, честно говоря, я тогда не придал значения самому празднику. Я не думал, что мы начинаем большое дело.

– А какое впечатление произвёл на вас праздник в Смоленске?

– Гм. Одно из двух – или смоляне спят, находятся в дремоте, или они не придают значения празднику славянской письменности. Гости Смоленска ожидали, что окажутся свидетелями всенародного гуляния. Этого не произошло. Говорят, помешала погода. Но, я думаю, погода – не самая главная причина. Видимо, город всё ещё не проснулся. До пробуждения, до того, чтобы праздник превратился в национальное движение, пока далеко.

Но это не значит, что торжества прошли впустую. Мне особенно было приятно увидеть на празднике Его высочество принца Томислава Карагеоргиевича. Когда мы обменивались с ним рукопожатием, я почувствовал трудовую руку. У меня рука совершенно другая, хотя сам я по происхождению из крестьянского рода, как в таких случаях говорит классика – мой дед землю пахал. Может, поэтому мне особенно интересно было общение с этим человеком.

– Праздник Кирилла и Мефодия в далёком прошлом называли ещё и праздником азбуки, а самих солунских братьев в дореволюционной России называли покровителями школы. Теперь, такое впечатление, азбука задвинута в самый последний ряд. На первом месте сейчас, похоже, находится политика. А в итоге происходит утрата букв. Сначала были выброшены из алфавита буквы «ять» и «ер», теперь, по всей вероятности, подошла очередь буквы «ё». Одновременно идёт процесс вытеснения из разговорной речи многих слов и навязывание многочисленных аббревиатур.

– Да, здесь крайности сошлись. Кирилл и Мефодий дали славянам начало письменности. А мы присутствуем при конце славянской культуры. Слово настолько обеднело, что теперь происходит возврат в буквам. Скажите, что такое СССР или КПСС? Это своего рода алфавит или, чтобы быть точнее, набор букв, который нуждается в расшифровке.

Что такое аббревиатура? Это какая-то машинизация. Никаких образов при чтении аббревиатур не возникает. Когда слышишь «Россия» или «Франция», сразу появляется множество ассоциаций, сравнений, эпитетов. А попробуй написать слова «СССР» или «США». Никаких эмоций у вас не появится. Живое сознание сопротивляется чтению беспорядочного набора букв.

Нельзя мыслить буквами. Раньше азбука представляла целую поэму. Аз, буки, веди, глаголь, добро – всё в этих звуках было наполнено поэзией. А теперь живую человеческую речь у нас пытаются заменить машинным языком.

Повторяю, крайности сошлись. Обеднение языка свело нас к началу, заставило вспомнить о Кирилле и Мефодии. В этом я вижу залог того, что в конце вновь возникнет начало.

– Другими словами, наступит возрождение. Я правильно вас понял?

– В возрождение я не хочу верить, верю в Воскресение, потому что родиться одним и тем же нельзя. Рождается другой человек. А воскрешается то же самое. Так что я верю только в Воскресение, в то, что русский дух воскреснет. Если же он возродится, то возродится нерусским. К слову «возрождение» я отношусь с сомнением и опаской.

– Мы всегда будем благодарны Кириллу и Мефодию за создание славянской азбуки. Но нельзя не думать о том, что славянское письмо существовало ещё до солунских братьев. Правда, мы не знаем, каким оно было, скажем, в начале девятого века…

– Докирилловская славянская письменность утрачена, но помнить о её существовании необходимо. Это придаёт славянской культуре устойчивость, позволяет говорить о том, что азбука Кирилла и Мефодия возникла не на пустом месте, что кириллица была воспринята не из мрака невежества. Просто в силу исторических обстоятельств докирилловское письмо было стёрто с лица земли и из памяти народной.

– И попытки разгадать, каким оно было, видимо, безуспешны?

– Это ничего не даст для поднятия духа, кроме осознания глубокой печали того, как нашу память уже много раз уничтожали. Вообще к письму у меня отношение очень своеобразное.

– В чём это заключается?

– Письмо – это палка о двух концах. С одной стороны письмо позволяет хорошо сохранять память. Для этого существуют летописи, книги, газеты. Но с другой стороны, надеясь на письменные источники, индивидуальный мозг начинает вырождаться. Он перестаёт работать. Человек рассчитывает на то, что в любую минуту может взять с полки книгу и прочитать в ней всё, что ему нужно. вот что даёт письменность.

А Сократ, к примеру, ничего не писал. Он всё в голове держал, Память у него была, дай Бог. И вообще, многие древние мудрецы не писали. Нужные им сведения они помнили наизусть. Так и народ всё ему необходимое раньше держал в устной памяти.

Книга же часто содержит много лишней информации, чего не позволит народная память. Народная память передаёт только те знания, которые действительно необходимы. А книга вмещает в себя всё – и великое, и ничтожное.

– Но как тогда быть с такими всеобъемлющими художественными произведениями, как романы Достоевского или Толстого? Не думаю, что кто-либо в состоянии помнить их наизусть.

– Мне уже доводилось в литературном портрете поэта Прасолова рассуждать о том, что такое устное и что такое письменное слово. Когда возникла письменность, появилась философская лирика. Вот это – чисто письменное творчество. Философскую лирику надо читать.

Раньше слово было как Бог. Устное слово сразу же поднимало, оно немедленно действовало на человека. В минуту величайшей опасности командир вёл за собой людей со словами: «Вперёд!», «Ура!». Он же не мог писать плакаты, вот – читайте мои призывы. Действовало устное слово. Письмо таким воздействием не обладало.

Подобные мысли возникают, как я понимаю, в конце чего-то большого. Мы, видимо, находимся в конце определённого пути, а значит, возвращаемся к какому-то началу. Конец смыкается с началом.

– В будущем году центром праздника славянской письменности станет Москва. Вы верите, что в столице величание славянского слова приобретёт народный характер?

– Москва – один из немногих городов на планете, в котором живут все нации. Это – этнически безликий город. Здесь очень силён денациональный элемент, которому наш праздник чужд. В Москве немало людей, которые по происхождению русские, но они всё забыли, для них Кирилл и Мефодий – какие-то диковинные имена.

Тем не менее надо всё сделать для того, чтобы праздник в Москве прошёл успешно. Я думаю, здесь нам поможет приближающееся 600-летие со дня кончины преподобного Сергия Радонежского. У праздника появится ещё одно знамя, но уже наше, русское. Ведь Сергий Радонежский – это начало собирания России.

– Судя по вашим стихам, Сергий Радонежский – один из любимых ваших героев. Это особенно чувствуется по книге «Ни рано ни поздно».

– Ни рано ни поздно – это приходит герой. А до срока рождается святой.

Святой – предтеча. Он всегда появляется раньше героя. Он, если хотите, наставник народа.

Я долго думал над тем, как это выразить поэтически. И нарушил все исторические каноны. Я загнал родителей будущего Сергия в плен к татарам. Такого факта в истории не было. Но мало ли что случается, Я думал о том, откуда и как мог появиться Сергий. Его вырезали, а он оказался жив. Было очень большое внешнее сопротивление тому, чтобы появился святой. Его приход на свет ускорили. Он родился до срока, чтобы подготовить почву для народного пробуждения.

А герой родился ни рано ни поздно и сделал своё великое дело, как Дмитрий Донской.

8.

Что к этому интервью добавить? В Смоленске Кузнецов чуть не подрался с одним читателем, который пришёл на его вечер в областную библиотеку с плакатом в поддержку Ельцина. Поэт попытался вырвать возмутивший его плакат. Но пламенный сторонник Ельцина оказался физически крепче. Разнять оппонентов оказалось не так-то просто. Тем более что симпатии значительной части зала были на стороне не Кузнецова, а Ельцина. За навязывавшегося сверху Николая Рыжкова мало кто собирался голосовать. И поэта всё это сильно расстроило.

Но в Смоленске стало очевидно и другое. Так называемый русский лагерь уже не был един. Он тоже раскололся. Бывшие охранители и почвенники разделились на несколько групп, в одной из которых тон задавали воинствующие патриоты, а в другой заправляли скрытые ельцинисты. Все вели свои игры, разгадать истинный смысл которых было дано не каждому.

Я, например, не понимал Валентина Распутина. Ну зачем он, когда всё стало рушиться, согласился войти в президентский совет Михаила Горбачёва? Я не думаю, что его купили роскошной квартирой на Арбате. Но что-то ведь побудило писателя пойти навстречу обанкротившемуся Горбачёву. А что именно, до сих пор неясно.

Помню, Распутин всё лето девяностого года ходил по инстанциям и пробивал регистрацию Фонда славянской письменности. Потом выяснилось, что два сотрудника Фонда – вологодский публицист Александр Брагин и поэт Михаил Гусаров разбазарили десятки пожертвований. Распутин, когда узнал об этом, пожелал дистанцироваться от Фонда. Но свято место пусто не бывает. Новым председателем Фонда захотел стать скульптор Вячеслав Клыков.

Патриоты этого скульптора просто обожали. Я и сам был очарован его необычным памятником Константину Батюшкому в Вологде. А сколько народу рвалось в Подмосковье к скульптуре Клыкова, посвящённой Сергию Радонежскому?! Это потом до меня дошло: люди восхищались не столько мастерством Клыкова, сколько его поступками. Ведь над Сергием Радонежским много лет витал дух запретов. Его имя редко где упоминали. Ещё в 1987 году журналистка Ольга Кучкина возмущалась в «Комсомольской правде»: как посмела группа писателей продолжить включать Сергия Радонежского в учебники истории. Мол, к чему клерикализировать школьные программы. А Клыков добился, казалось бы, невозможного – установил в честь великого святого оригинальный памятник.

Я долго не понимал, зачем Клыкову понадобился Фонд славянской письменности. Он же – не писатель. Да, когда-то скульптор вылепил чудесный образ поэта Велимира Хлебникова. Но будет ли он вникать в проблемы развития языка?! Потом мелькнула мысль о том, что просто Клыков хочет получить госзаказ на памятник Кириллу и Мефодию в Москве. Но разве для этого обязательно подминать под себя Фонд?

Разгадку я увидел в Смоленске. Клыков явно переживал творческий кризис и сам уже ничего внятного больше создать не мог. А энергии у него меньше не стало. И её куда-то надо было выплеснуть. Никуда не исчезли и амбиции. Вот и надумал Клыков пойти во власть. Фонд должен был стать неким трамплином. Через Фонд, как считал скульптор, будет легче приобрести связи в верхах и укрепить своё положение.

В отличие от именитых писателей почвеннического направления Клыков никогда не страдал угрызениями совести. Он видел, что дни Горбачёва сочтены и понимал что Рыжкова президентом России ни в коем случае не изберут. Ему было ясно, что власть не сегодня, так завтра окажется в руках Ельцина. Оставалось найти подходы к Ельцину.

Клыков не случайно привёз в Смоленск ненавистного в кругах патриотов Сергея Станкевича, который в 1990 году дорвался до власти уже в Моссовете. Он же продавил указ Ельцина об объявлении дня славянской письменности государственным праздником. Ну а потом пошли закрытые показы работ для окружения Ельцина. В конце концов Клыков добился своего, его закидали госзаказами, ему дали кучу поблажек, а взамен скульптор всеобщий праздник, призванный напомнить народу об истоках, загнал в рамки скучного официоза. Он сам своими руками погубил прекрасное начинание русских писателей, отстранив массы от участия в чествованиях Кирилла и Мефодия и всё отдав на откуп чиновникам. При этом Клыков продолжал прикрываться именами Распутина, Белова, Палиевского, Кузнецова, других писателей и критиков.

Ну а как скульптор он умер ещё раньше. Уже летом 2012 года Пётр Чусовитин при мне в интервью Евгению Богачкову, когда его спросили о том, что Клыков – глубоко персоналистичен или является плодом коллективного труда, сказал: «Вот я частенько гуляю по Ваганьковскому кладбищу. Там есть надгробие пейзажисту Николаю Михайловичу Ромадину. Сидит мальчик, за ним дерево, на дереве когда-то висел этюдник (потом этот этюдник бомжи отодрали и сдали в утиль). Предполагается, что мальчик (быть может, юный Ромадин) сел у дерева и задумался. И я вижу по руке, что это делал не Клыков. Считается, что Клыков, но я вижу, что это не так. Клыков – это уже бренд. А сработала фабрика. Может быть, это Андрюшка лепил, его сын. Может быть, ещё кто-то. У него там целая орда всевозможных помощников. И он набирал заказы, с которыми сам лично заведомо справиться не мог. Но если они плывут, чего же не брать? Так делал бы не только он. Многие так делали во все времена. Ко мне приходили люди и спрашивали: «Клыков хочет взять памятник на Прохоровском поле. Как вы считаете, удачный ли это выбор – дать ему этот заказ?» Я говорю: «Ну что вам сказать? Представьте себе: Микеланджело прожил 89 лет, он был баснословно предан скульптуре – ничего кроме скульптуры не знал и знать не хотел. И вот достоверно известно, что за 89 лет он сделал сорок фигур. А у Клыкова на Прохоровском поле этих фигур сто пятьдесят. Я его спросил: «Слава, за сколько же ты это сделаешь?» Он говорит: «Ну, года за полтора…» Так как вы считаете, что это будет?» Вместе с тем Клыков ведь вписывался в те социальные обстоятельства, которые вокруг него существовали. Начальство не хочет ждать двадцать лет. Оно не может ждать. Начальство скоро переизберут, и придёт другое. Однако Клыков, я должен вам сказать прямо, принадлежал к людям, которые умеют слушать. Когда ему говорили по-дружески: «Слава, это такое говно!», он слушал и мог исправить. У него, как и у большинства художников (не только скульпторов), образование было наговорённое. Ведь всякое специальное образование требует огромных затрат времени. Допустим, пианист долбит клавиши, и ему просто некогда читать. И в рисовании, и в скульптуре – то же. Поэтому если около художника оказывается образованный человек, который может сказать что-то дельное, он слушает во все уши. И Клыков очень хорошо это знал, понимал и даже сам провоцировал на какие-то такие беседы».

Юрий Кузнецов, нет сомнения, ещё в Смоленске окончательно понял, что из себя представлял Клыков. Он, естественно, увидел, как быстро и легко скульптор переметнулся к Ельцину. Тем не менее с ним поэт никаких отношений выяснять не стал. Почему? Неужели он верил в то, что ещё возможно сохранение единства в русском лагере? Я не думаю, что Кузнецов был столь наивен. Видимо, существовали другие, до сих пор неведомые мне причины.

9.

После Смоленска у Кузнецова была ещё поездка на Дальний Восток. Путешествие прошло вод флагом журнала «Наш современник», где я тогда работал. Мы только что выпустили пятый номер, целиком посвящённый армии, и у первого заместителя главного редактора отставного майора Дмитрия Ильина появилась идея представить этот номер во всех военных округах и на всех флотах. За мной закрепили Дальневосточный военный округ и Тихоокеанский флот. Но одному лететь я считал неразумно. Чтобы собрать хорошую подписку на журнал среди военных, надо было посылать целую бригаду.

Ильин поинтересовался, кого я предлагаю. Кузнецова и Небольсина. Один пишет и читает замечательные стихи, другой красиво и, главное, толково отвечает на любые вопросы. Я это понял, когда готовил в номер статью Небольсина, восстанавливавшую изуродованные трусливыми советскими литературоведами тексты Блока.

К моему удивлению, нашу поездку на Дальний Восток Ильин сумел оформить директивой начальника Генштаба генерала армии Моисеева. Откуда у него появились такие возможности, никто не знал.

Накануне отлёта позвонил Кожинов. Он попросил ни в коем случае Кузнецову не предлагать ни стопки. У Юрия Поликарповича очень сильно болели ноги, и Вадим Валерианович опасался возможных осложнений.

Вылетели мы с военного подмосковного аэродрома Чкаловский. Огромный салон Ту-154, рассчитанный на сто пятьдесят или даже больше пассажиров, был пуст. На борту нас, пассажиров, оказалось всего трое.

Лететь было долго. До Новосибирска почти четыре часа и примерно столько же до Хабаровска. Кузнецов в самолёте поинтересовался журнальными делами. Я в ответ задал ему вопрос об Ильине. Мне было непонятно, за что Юрий Поликарпович дал ему рекомендацию в Союз писателей.

В журнале Дмитрия Петровича многие считали солдафоном. Но не потому, что он был из отставных майоров. По слухам, Ильин больше десяти лет прослужил ракетчиком на «точке» то ли в Карелии, то ли на Вятке. Когда-то кто-то из армейских друзей посоветовал ему послать статьи о поэзии прямо Кожинову. И тот ведь откликнулся. Что зацепило признанного полемиста в путаных рассуждениях ракетчика, никто не знал. Кожинов подробно в письмах объяснил Ильину, в чём тот был не прав, и кого бы ему стоило почитать.

Выйдя в отставку, Ильин вернулся в Москву и каким-то образом устроился контрольным редактором в издательство «Современник». Он стал своего рода цензором. К нему стекались все чистые листы уже подписанных к печати книг. Ильин был последним читчиком. Он проверял, соответствовали ли произведения современных авторов текущему моменту или нет. Если ему на глаза попадалась какая-либо двусмыслица или тем паче крамола, Дмитрий Петрович стремглав бежал к директору издательства Леониду Фролову и печатание тиражей приостанавливалось. Говорили, что на этой почве Ильин конфликтовал практически со всеми редакциями. А как издательство развалилось, его подобрал Куняев, пригласив к себе в журнал.

Вообще-то при Куняеве первый год главным поставщиком кадров в «Наш современник» считался Кожинов. Именно Вадим Валерианович убедил Куняева взять в журнал двадцатидвухлетнего недоучившегося студента МГУ Андрея Писарева, который тогда не имел даже московской прописки, перспективного молодого прозаика Александра Сегеня, чей первый роман «Похоронный марш» взбудоражил практически всех влиятельных критиков Москвы, и вечно недовольного Дмитрия Галковского с его парадоксальными взглядами на бытие. Кожинов надеялся, что эта молодая и задиристая команда станет проводником в журнале его безумных евразийских идей.

Ребята действительно «Наш современник» очень сильно оживили. Получив от Куняева полный карт-бланш, они без какого-либо стеснения сразу отодвинули викуловскую гвардию, которая уже давно только стонала и ничего яркого не рожала. Ставка была сделана на неожиданные имена. Птенцы гнезда Кожинова позвали в журнал великого фантазёра Льва Гумилёва, знаменитого математика Игоря Шафаревича, блестящего германиста и музыковеда Александра Викторовича Михайлова, запальчивую Ксению Мяло, остроумного любителя геополитических пасьянсов Александра Проханова. В «Наш современник» потянулись также Дмитрий Балашов, Эдуард Лимонов, Валентин Курбатов.

Приложил ли Кожинов руку к приходу в «Наш современник» Ильина? Не думаю. Это скорее был личный выбор самого Куняева. Став главным редактором «Нашего современника», Куняев не собирался, как Викулов, проводить в журнале дни и ночи, читать все рукописи, потеть над редактурой, часами изводить себя в инстанциях. Он хотел по-прежнему неделями пропадать на охоте, вволю заниматься собственными вещами и вообще жить в своё удовольствие. Всю текучку он с первого дня мечтал переложить на зама.

Как я понимаю, в своих замах Куняев хотел видеть не идеолога (эту роль он уже пообещал Кожинову). Ему нужен был даже не исполнитель, а контролёр, который бы следил за порядком в редакции, всё читал и, разумеется, не пропускал бы в печать какую-нибудь опасную крамолу. Ильин, как считал Куняев, этой задаче соответствовал лучше других.

Нет, Дмитрий Петрович не был законченным солдафоном. У него был свой неплохой литературный вкус. В отличие от преданных викуловцев он не смотрел на мир однобоко. Когда ближайшая сподвижница Викулова – Ирина Стрелкова, наследившая в литературе доносами на Юрия Домбровского, на корню зарубила случайно попавшую в редакцию рукопись антисоветского по духу романа покойной Ирины Головкиной Римской-Корсаковой, чьё имя тогда мало кому о чём говорило, Ильин не поленился сам прочитать отвергнутую вещь. Его мнение оказалось совершенно другим. Ильин пришёл к выводу, что Головкина создала русский вариант знаменитой книги Митчелл «Унесённые ветром», но только ещё более сильный. И в этом он потом убедил и Куняева, и Кожинова. Кстати, Ильин первым напечатал и двух неплохих поэтесс – Светлану Сырневу и Нину Карташёву, чьи традиционные стихи были густо замешаны на идеях православия и патриотизма.

Однако отношения с птенцами гнезда Кожинова у Ильина не сложились. Возможно, в нём говорила обида. Как же! Ему, чтобы занять высокое положение в писательском сообществе, понадобилось двадцать лет. А тут пришли, по сути, пацаны и что-то вообразили себе. Он не хотел понимать, что эти пацаны в отличие от него успели получить фундаментальные знания. Если Ильин продолжал в своих пространных статьях копировать Кожинова и потом по дурости ещё всюду хвастаться, как Кожинов над его работами якобы рыдал, а Палиевский плакал, то Галковский изначально никому не подражал, сразу нащупав в философии собственный путь. При этом в близких к «Нашему современнику» кругах все обсуждали не Ильина, а только ещё нигде не опубликованный «Бесконечный тупик» Галковского.

Конечно, Ильина всё это очень сильно задевало. Он начал кожиновских птенцов на редакционных летучках не по делу щипать. Ребятам это не понравилось.

Чтобы подавить конфликт в зародыше, Кожинов предложил Куняеву взять себе нового второго заместителя и порекомендовал ему ещё одного бывшего военного, юриста Александра Позднякова, в чьём творческом багаже было несколько сильных стихотворений на гражданскую тему и пара острых полемических статей в «Московском литераторе». Поздняков очень быстро нашёл общий язык со всеми кожиновскими выдвиженцами. Ребята договорились действовать одной командой. Они рассчитывали, что смогут за пару месяцев отодвинуть Ильина на хозяйственные дела, а все творческие вопросы перейдут к Позднякову.

Ильин, когда почувствовал угрозу своему владычеству, просто взбесился. Он ежеминутно начал придираться уже к Позднякову, всячески демонстрируя, какой он большой начальник, а Поздняков – будто всего лишь мелкая сошка. Дня через три тот не выдержал и бросил прямо на голову Дмитрия Петровича папку с бумагами.

Услышав об этом инциденте, в редакцию тут же примчался Куняев. Не вникая в суть происшедшего, он потребовал от своего второго заместителя положить на стол заявление об уходе. Поздняков рассчитывал, что за него вступятся кожиновские птенцы. Но команда раскололась. Против Ильина в поддержку Позднякова однозначно выступили лишь Писарев и Галковский. Сегень же, вспомнив о словах Кожинова, что свой Ильин есть в каждой редакции, предпочёл уйти в тень.

Кто выиграл, а кто проиграл в этой истории, окончательно стало ясно лишь через несколько лет. Отстояв Ильина, Куняев предпочёл сохранить для себя комфортные условия. Интересы журнала отступили у него на дальний план. Он испугался новаций своих молодых сотрудников, которые к тому же отличались далеко не ангельским характером, дал задний ход и постепенно начал вязнуть в болоте старых предрассудков.

Каково же было моё удивление, когда я в самолёте узнал, что Кузнецов дал Ильину рекомендацию в Союз писателей по настоятельной просьбе как раз Кожинова. На Юрия Поликарповича это как-то не походило, чтобы он вдруг да уступил чьему-то давлению. Я знал, что до этого Кузнецов прокатил на приёмной комиссии оргсекретаря Московской писательской организации Виктора Кобенко. Хотя аппаратчики ему всячески намекали, что во многом именно от Кобенко зависело решение жилищной комиссии. У Кузнецова подрастали две дочери, и он хотел получить для них новую квартиру. В Союз Кобенко пытался поступить как переводчик украинской прозы. Но Кузнецов открыто всем доказывал, что переводы оргсекретаря – чистой воды халтура. Естественно, после этого поэту никакой новой квартиры не дали. Почему же тут Кузнецов уступил?

Оказалось, я наступил на больную мозоль. Кузнецов и сам понимал, что Ильин – никакой не писатель. Все знали, что через секцию критиков ему в Союз поступить было невозможно уже потому, что там преобладали оппоненты «Нашего современника». Кожинов предложил подать документы через секцию поэзии, напирая на то, что Ильин успел выпустить книжку именно о поэзии. Отказать просьбе Кожинова Кузнецов не смог. Единственный аргумент, который привёл Юрий Поликарпович, сводился к тому, что я ведь тоже работаю у Ильина.

В Хабаровске нас встретил пресс-секретарь Дальневосточного военного округа Кочнев (я его помнил ещё по своей солдатской службе, он печатал меня в окружной газете «Суворовский натиск»). Кочнев сразу предупредил: командующий в отпуске, а начальник штаба и член Военного Совета в Москве на съезде народных депутатов России, и предложил все три дня отдохнуть где-нибудь на Амуре. Но зачем тогда было городить огород с директивой начальника Генштаба?! Мы-то хотели, чтобы в Хабаровске у нас в разы увеличилось число подписчиков журнала.

За поддержкой я пошёл в редакцию когда-то близкого мне «Суворовского натиска». Но лучше б не ходил. Первым, с кем я столкнулся в коридорах, был Вяльцев. Когда-то он не на жизнь, а на смерть схлестнулся со всесильным начальником одного из политотделов полковником Меркуловым, которого в частях за глаза звали фюрером. Вяльцев уличил Меркулова в приписках и прочих неблаговидных делах и написал об этом острую статью. Но редактор, посоветовавшись с кем-то из генералов, скандал попытался замять и статью из номера снял. В поисках правды Вяльцев потом дошёл до министра обороны. И чего добился? Меркулова из Хабаровска перевели с повышением, на генеральскую должность, в Ереван. А он так и остался в вечных подполковниках на майорской должности. Мы сначала очень обрадовались друг другу. Но когда Вяльцев узнал, что я перешёл в редакцию «Нашего современника», он сразу помрачнел. Я без промедления попал в число его самых заклятых врагов. Наш журнал Вяльцев, как оказалось, и на дух не мог переносить. Он тогда молился только на одного человека: на Ельцина. В этом, кстати, с ним полностью был солидарен и новый редактор «Суворовского натиска».

В общем, за три для нам только после вмешательства заместителя командующего округом удалось провести лишь две читательские встречи: одну в укрепрайоне на Большом Уссурийском острове и другую в штабе округа. Хуже всего получилось в штабе. Начальство согнало из разных управлений, по сути, клерков – тыловых майоров да подполковников, которые привыкли мыслить весьма приземлёнными категориями. Что им стихи Кузнецова или страстные речи Небольсина? У них одна забота была: как бы сохранить за собой уютные гнёздышки в Хабаровске и не загреметь в войска.

Во Владивосток мы уже добирались на поезде. От скуки Кузнецов предложил игру – подобрать рифму к слову «полотенце». Но ни я, ни Небольсин с этой задачей не справились. Лишь через два десятилетия, изучая сохранившуюся у вдовы поэта тетрадь со стихами 90-х годов, я нашёл черновик стихотворения «Полотенце», датированный 24 февраля 1993 года. Поэт писал:

Мы в любви сошлись не по закону,

Ночь и угол выбрав потемней.

Ты во тьме заметила икону

И смутилась: – Не могу при ней!

На иконе Божья Мать с младенцем.

Я сказал, не поднимая глаз:

– Занавесь икону полотенцем,

Хоть она и смотрит не про нас.

Полотенцем плотным закрывала

Матушку с прощением в глазах.

Жар брала и жаром отдавала,

И проснулась в утренних слезах.

За окном, как чистый сон младенца,

Плакали и пели соловьи…

Ты сняла с иконы полотенце,

Чтобы слёзы вытереть свои.

Поставив дату – 24 февраля 1993 года, Кузнецов добавил ещё одно четверостишие:

Может, помолиться ты хотела,

По моей или своей вине.

Но икона не про нас глядела.

И была повёрнута к стене.

«Полотенце» Кузнецов зарифмовал с «младенцем» в родительном падеже. Но это – техника. Стихотворение получилось о другом: о любви, о жизни и вере.

На Тихоокеанском флоте нам тоже не очень-то были рады. Ради проформы нам организовали встречи в дивизии морских пехотинцев, на одном из кораблей и в штабе флота. Но, похоже, литература никого не интересовала. Морпехи тревожились о том, будет ли на окраинах и дальше полыхать, и, если будет, пошлют ли их на усмирение недовольных или нет. Офицеры были растеряны. Они откровенно признались, что не знают, к чему готовить солдат. Их уже успели напугать и Ошем, и Ферганой, и Тбилиси. «Флот, – говорили они, – это не внутренние войска. Нас учили воевать с врагами. А кто был врагом в Тбилиси? Армии сказали разогнать демонстрацию, а потом её же и сдали в угоду политиканам». Морпехи боялись, что и им сначала дадут приказ рассеять вооружённые толпы, а потом станут докапываться, правомерно ли они действовали. Веры политикам у многих офицеров уже не было.

В штабе флота и вовсе царили даже не упаднические настроения. Штабистов волновало только одно: смогут ли они когда-нибудь получить жильё или им до скончания века придётся скитаться по чужим углам. О большом русском поэте Юрии Кузнецове они слышали впервые, но его стихами никто так и не проникся, хотя он читал то, что по идее должно было их тронуть: «Маркитантов», «Стихи о Генеральном штабе», «Атомную сказку».

Мы были ошарашены. Понятно, что армия и флот переживали не лучшие времена. Но никто не думал, что всё оказалось столь сильно запущено. У большинства офицеров, особенно в штабах, отсутствовал дух. Всем всё было по фигу. Горбачёву ни армия, ни флот уже не верили. Ельцин вызывал намного больше симпатий, но бросаться ради него на амбразуру тоже добровольцев не было. Офицеры выжидали, чья возьмёт. Но так уже было в нашей истории. Достаточно вспомнить февраль семнадцатого года. И чем тогда всё это закончилось? Неужели прошлое нас ничему не научило?

Кузнецов не раз в ходе поездки спрашивал нас с Небольсиным: почему мы не пьём. А запить было отчего. Он думал, что у нас нет денег или, что ешё хуже, мы жадничаем. Но мы держались по другой причине – помнили предостережение Кожинова о больных ногах поэта.

Кузнецов не выдержал после встречи в штабе флота. Пока мы с Небольсиным после общения со штабистами обегали знакомых, Юрий Поликарпович, никому ничего не сказав, отправился в магазин. Вернувшись в гостиницу, мы с Небольсиным увидели в номере скромно накрытый столик и бутылочку водки. «Мне нельзя, – сказал поэт, – так хоть посмотрю, как вы будете пить, порадуюсь за вас». Он хотел, как лучше. Может, надеялся, что после рюмки-другой у всех нас поднимется настроение.

Чуть позже нас огорошили штабисты. Они выяснили, что военный борт до Москвы будет нескоро, недели через полторы, а на гражданские рейсы билеты раскуплены чуть ли не до конца августа. Что делать? Я предложил обратиться в местную писательскую организацию. Быть того не может, чтобы писатели не имели связей с краевым начальством. У Кузнецова моя идея чуть изжогу не вызвала. Он боялся, что в гостиницу тут же примчится толпа графоманов, которая начнёт терзать его своими идиотскими стишатами. Но иного выхода у нас не было.

Я вспомнил про Владимира Тыцких и через справочную узнал номер его домашнего телефона. Тыцких тут же позвал всех к себе в гости. Жил он в самом центре Владивостока, в адмиральском доме. Квартиру ему дали, когда он уже с подводной лодки перевёлся в редакцию флотской газеты.

От Тыцких Кузнецов узнал, что не так давно во Владивосток из Тулы перебрался Юрий Кабанков, которому он симпатизировал ещё с конца 70-х годов, и через полчаса Кабанков тоже оказался в адмиральском доме. Двум поэтам, естественно, нашлось о чём поговорить в квартире Тыцких. Кабанков позже отразил эти посиделки в своих воспоминаниях. Он писал: «В последний раз мы виделись с Юрием Поликарповичем во Владивостоке, куда его занесло с каким-то «писательским десантом», а меня – тогда же – на эту мою «малую родину» – наше бегство от чернобыльской радиации. Среди застолья (на квартире приморского поэта Владимира Тыцких, тогдашнего «ответсека» местного отделения СП) Кузнецов как-то загадочно прошептал мне на ухо: «Ночь… Опасайся мыслей / с пёсьими головами» (понятно, строчка его стихотворения, но всё же…) Эта встреча произошла в августе 1991 года – аккурат накануне грандиозного переворота (как говорил киношный Попандопуло, «накануне грандиозного шухера»), а лучше сказать – «разворота», что в старославянской огласовке звучит как «разврат», в результате которого мы все оказались нежданно-негаданно в другом, доселе неведомом нам государстве. Хотя слишком понятно, что Россия православная (Святая Русь) была и остаётся при любом государственном раскладе. О подобных материях у меня с Кузнецовым разговоров никогда не велось. Но однажды я присутствовал при его «горячей беседе» с художником Юрием Селивёрстовым, немногим ранее оформлявшим его «Русский узел». Это был нелицеприятный разговор двух «язычествующих» в своём творчестве художников о путях преодоления художественной и душевной расхристанности».

Кончилась встреча на квартире Тыцких тем, что нам пообещали взять в крайкоме партии бронь и ближайшим рейсом отправить нас в Москву. Но скоро сказка сказывалась, да не скоро дело делалось. На следующий день, пока мы ждали билеты, в гостиницу с подачи Тыцких нагрянула целая орава местных классиков: Сергей Крившенко, Борис Лапузин, Лев Князев, ещё кто-то… Все с бутылками и лимонами. О литературе, о флоте, о жизни никто не говорил. Все норовили прежде всего чокнуться с Кузнецовым. Они не понимали, почему поэт не пил с ними. Неужели брезговал? Потом местные классики стали донимать поэта своими беспомощными виршами. Кузнецов морщился, но вынужден был всю эту ерунду слушать. Под конец его задарили книгами. Но как только последний гость покинул номер, Кузнецов с отвращением начал из каждой книги выдирать титульные листки с дарственными надписями, а сами книги выбрасывать в мусорную корзину. Тут он был безжалостен.

Уже в 2001 году Небольсин, вспоминая нашу поездку на Дальний Восток, писал в журнале «Наш современник»: «Июль 1991 года. Мы летели в Хабаровск в совершенно пустом военном самолёте «Ту». Лежали на откинутых сплошь вповалку сиденьях, поглощали известную жидкость, разговаривали про пальмы Гаваны. Даже распевали, настраиваясь, «На границе тучи ходят хмуро»; но дело было серьёзней этой несколько техасской, по лихости, песни. Нас посылал Варенников [Небольсин запамятовал, летели мы на Дальний Восток по директиве начальника Генштаба Моисеева, фигура Варенникова всплыла чуть позже. – В.О.] – развенчивать по приграничным и морским гарнизонам Ельцина, что шёл уже вовсю на штурм Кремля. А в пользу кого развенчивать? О, мы ни малейше не верили тогда и в Горбачёва. И вот тут – да, тут была шаткость нашей проповеди и тех месяцев, и тех лет. Не все верили и нам, и на братские слова офицеры из младше-среднего ранга иногда озлобленно хмурились. Да что мы: боёв сразу на два хитро выставленных фронта тогда и вся Россия не выдержала. Помутнилось синее море… Я о Кузнецове, которого во гнев не вводи».

Продолжение следует.

Вячеслав ОГРЫЗКО

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.