Владимир Славецкий. ВОЗВРАЩЕНИЕ РЕАЛИЗМА

№ 1995 / 39, 28.05.2015

 

«Малая» проза «Москвы»

 

Сошлись некие знаки и приметы пробуждения жанрового чувства в современной прозе, оживления жанра реалистического рассказа, отодвинутого на время то «крупномасштабными полотнами», то крутыми постмодернистскими коллажами, то эссеистикой – в том числе и малоформатной, но перерастающей в крупноформатную.

Главная же примета – произведения, тексты. В нынешнем году в журналах уже напечатаны рассказы В.Аксёнова, П.Алешковского, В.Бацалёва, В.Белова, А.Болотова, Ю.Буйды, М.Бутова, А.Варламова, М.Варфоломеева, Г.Головина, В.Дёгтева, Ю.Доброскокина, С.Довлатова, С.Долженко, Д.Дурасова, Б.Екимова, С.Каледина, В.Кантора, М.Кострова, В.Крупина, В.Лихоносова, В.Маканина, Е.Носова, О.Павлова, П.Паламарчука, Г.Петрова, Л.Петрушевской, И.Полянской, Е.Попова, М.Попова, В.Распутина, А.Сегеня, А.Скоробогатрва, А.Солженицына, С.Толкачёва, С.Хургина, А.Эппеля и, естественно, многих других.

Любят, видать, писатели рассказ в его «упоении языком и как бы событием жизни». Закавычил я слова толкового писателя Олега Павлова, который утверждал в «Литературной газете», что «русская литература самосохраняется в рассказе, развивая а нём главное – свой жизненный дух и цельность».

Если же говорить об организационном оживлении дела, то вот «Литературная Россия» провела уже два конкурса на лучший короткий рассказ – не без помощи спонсоров, конечно.

Что же за этими внешними знаками, приметами? Какие внутренние ритмы, процессы – жизненные и художественные?

Сейчас и впрямь время минимализма в прозе, короткого повествования, малых дел, время эпизода, случая, лежащего скорее на поверхности жизни, чем в eё глубине. На ходу, на бегу, в погоне за иллюзорным успехом в новой нашей жизни не до того, чтобы романные полотна выстраивать, когда колесо истории вращается быстро, но словно бы и на месте, и не поймёшь, в какую сторону движемся.

Рассказ – жанр мобильный, он, как лёгкая кавалерия, как разведчик в этой самой новой жизни. Так было в 20-е годы, когда «полотна» опережались рассказами М.Булгакова, Е.Замятина, М.Зощенко, Вс.Иванова, В.Каверина, Б.Лавренёва, Л.Леонова, Ю.Олеши, А.Платонова, Б.Пильняка, М.Пришвина, П.Романова, Н.Тихонова, М.Шолохова. Так было и в 60-е, когда пошли рассказы С.Антонова, В.Астафьева, Ю.Казакова, В.Лихоносова, Ю.Нагибина, С.Никитина, Г.Семёнова, А.Солженицына, В.Тендрякова.

Другое дело, что происхождение и характер редукционизма, краткости то есть, бывают разными, один автор берёт случай, даже деталь и, пристально вглядываясь, возводит его (или её) в ранг события, а другой отбирает, очерково спрессовывает несколько, даже много событий до размеров рассказа. Не говоря уже о бесчисленных переходных и смешанных вариантах.

Три новые вещи В.Лихоносова в «Москве» (№ 2) – «переходные» по своей художественной природе. «Тут и поклонился» – путевые заметки о паломничестве в Иерусалим. «Сними проклятие Господи» и «Запонки с гербом» – рассказы-воспоминания о казачестве. Но мы узнаём слегка подзабытый тон поэтичной, избыточно ритмичной лихоносовской прозы. «Прочитаю ли строки в Евангелии в книге Феррара, в записках путешественников увижу ли заголовок стихотворения – всегда теперь, о Гефсиманский сад, вспомню полдень 22 ноября и буду идти к твоим маслинам и смоковницам той же дорогой». Лирическая проза В.Лихоносова говорит о важном, о покаянии и прощении. И ещё – о памяти: не забывайте, помните, не порывайте с тем, что вас может духовно укрепить Не то чтобы В.Лихоносов возлагал слишком большие надежды на действенность своих напоминаний («Но что это я сказал? Кого это сейчас тронет? Прочитает какой-нибудь студент-филолог, а казак и не заметит. И даже в станице Павловской никто не вздохнёт эх, нету с нами Скакунов…»). То есть известная музейность материала очевидна и для автора (!) но в видах всеобщего замирения нации, до которого ещё далеко, для нас важны интонации покаяния и прощения.

Таков, если угодно, исторический фон отсвечивающий на рутину абсурд, идиотизм повседневности, полную рассредоточенность зрения, отсутствие целеполагания и смысла, телеологической направленности хода жизни.

В рассказе В.Крупина с лихим названием «Едрит твой налево», – сказала королева» («Москва», № 3) рассказчик и японский профессор-русист, пока добирались из Москвы до пригородного санатория, то и дело сталкивались с различными нелепостями: стрелочники пьют, хотя их профессия связана с жизнью людей; в расписании был указан пятый путь, а по радио объявили, что поезд уходит с четвёртого; слово «патриот» у нас оплёвывается, хотя всякое государство можно укрепить только патриотизмом, проблема антисемитизма у нас преувеличена и навязана; в Кубинке оказалось, что двадцать восьмой автобус – это сорок четвёртый, а двадцать восьмой – в другом месте, но и повезли не по расписанию, а тогда, когда кондукторше захотелось, – всё, в общем, как по Жванецкому или Задорнову. Всё на ходу, в ритме неровно бегущей электрички, неглубоко, перечислительно свалено в одну кучу. Получилось ведь, что русские писатели, философы столько бившиеся над загадками русской души, истории, жизни, просто не знали, что всё дело в путанице расписания автобуса.

По-другому говоря, перед современной реалистической прозой стоит вечная проблема художественной полноты объёмности изображаемого.

По прочтении великолепных рассказов М.Варфоломеева в № 1 «Москвы» («Общий вагон», «Цветы незабудки») убеждаешься: автор философски смотрит на жизнь сквозь призму сложной связи вещей, их неразрывности-невосполнимости. Сложные взаимодействия жертвы, цены и расплаты создают его художественные объёмы В жизни, в быту, в отношениях (в художественно рассказанной жизни, в пластично изображённом быту) так могло «совпасть» что, например, блестящий театральный критик и, кажется, вполне здоровый человек, оставивший некогда жену, сына, женившийся на молоденькой актрисе, – умирает. А сосед его по даче – немолодой математик, влюбившийся в юную вдову, теряет свою жену, но уже по-иному: та – его хромая Люба! – завела любовника, но и возлюбленная исчезла, словно её и не было (Варфоломеев М., «Весной»). Вот такое совпадение, такое таинственное перетекание «материи», связь греха и наказания, поступка (даже помысла) и воздаяния. Чуть-чуть улавливается «модерновая» притчевость, но она не назойлива, об этом не думаешь, не помнишь – так написано.

Есть, конечно, разные степени таинственного, чудесного, необычного «Чужой шепот» А.Болотова («Москва», № 1) несколько приближается к жанру былички, «страшного рассказа» (приближается настолько, насколько академичная «Москва» может позволить себе эстетическую «вольность»): парень поначалу почти случайно предсказывает какие-то события, но когда убедились что всё сбывается, а он, оказывается, задыхается в церкви, то есть дар не от Бога, он ушёл из дома и где-то сгинул.

Вообще «малая» проза «Москвы» держит нынче высокий уровень. Возрождает ли она его, так сказать, в заповедниковом музейном плане, даёт ли в частности прощальную яркую вспышку славной «деревенской прозы» или будет какое-то движение, прорастание из недр традиции – это мы узнаем позднее, когда на страницах журнала появятся новые и разнообразные тексты новых авторов.

Хотя П.Басинский уже написал о новом «витке» «деревенской прозы» («Литературная газета», 26 апреля с.г.), ссылаясь на рассказы В.Белова. А незадолго до того («Москва», № 3) В.Кожинов рассуждал о высоком творческом уровне который – по его словам – продемонстрировал В.Белов в эпопее «Год великого перелома». При этом В.Кожинов писал о конце деревни как целой эпохи русской жизни, об исчезновении крестьянства как социального и духовного феноменов и о том что «деревенская проза» – это и есть прощание с деревней.

Что следует из этого? Неизбежное – рано или поздно – прекращение «деревенской прозы» или необходимость – в видах будущего самовоспитания самовоспроизведения литературы – искать опоры в естественных для нас «руссоистских» интуициях? Во всяком случае, вера в сугубую подлинность природной жизни, жизни с природой и в природе (а не «на природе») – устойчивое качество отечественной литературы.

Замечательный образец в этом смысле – рассказ «Кулики-сороки» Е.Носова («Москва», № 2), напоминающий, что русской реалистической прозе свойственно наслаждение словом, образом, чувством полноты, богатства, объёмности, глубины бытия.

«Крюком кочерги бабушка подцепила крайнюю ковригу, вытащила её на загнётку, поворочала туда-сюда, поохлопывала и вдруг припала к ней лицом – оказывается затем, чтобы определить, удалась ли выпечка. Если нос терпит, стало быть, хлеб неклёклый и уже не содержит избытка обжигающего пара. Теперь ковриги можно смело извлекать из печи, раскладывать по свободной деревянной лавке, с чистого гусиного пера побрызгать водицей, чтобы умягчить верхнюю корочку, накрыть холщовым рушником, после чего оставить хлебушко благостно отдыхать и вызревать окончательно, набирать силы, сладости и смаку. Хорошо, говорила бабушка Варя, ежли бы при этом не топали ногами, не грохали топором, не устраивали сквозняков, и вообще лучше, ежли дверь притворить и хлеб оставить наедине без посторонних. Потому как от всяких помех хлеб никнет и мрёт как ушибленная душа».

Мы уже отвыкли от такой медленной спокойной сосредоточенной, размеренной жизни без неврастений, истерик и астенических синдромов. Мы уже отвыкли от такого письма.

Оказывается, ещё можно без натуги и слащавости описать, прожить, прочувствовать какой-то древнейший языческий обряд со всеми полагающимися атрибутами, изготовлением из теста «ритуальной» птички песнями-заклинаниями и т.п.

«Тем временем бабушка принялась за следующего кулика, а я, опершись о стол подбородком, очарованно созерцал только что родившуюся птицу, полонившую моё воображение.

Единственное, что не очень нравилось мне в кулике, – это два его клюва <.. >

– Так неправильно! – убеждённо уличал я искусство во святой лжи <…>

– Ну ладно, ладно, – закивала она согласно. – Ты уж прости меня, глупую. Все так делали и я так. Это же всё для веселья, для праздника.

И приподняла на ладони ещё одного кулика, запричитывала напевно:

Куличок-веснячок!

На тебе зиму,

А нам лето!

На тебе сани,

А нам телегу!

Голос у бабушки тонкий, паутинчатый с переливной звенью, пела она не шевеля губами, отчего казалось, будто пение помимо неё возникало из самой тишины».

Многозначительно это «из самой тишины», то есть из самых начал, из глубины жизни и природы, из того Замысла и Плана, который предусмотрел только любовь и праздник.

Вроде рядом присутствовала угроза от разлива реки, которая гляди затопит не только огород, но и двор, а может, и в избу прорвётся. Но в этом мире, в этой системе отношений такое невозможно. Ничего угрожающего для человека не произойдёт, ведь обряд, вовремя соблюдённый, как бы и впрямь предотвращает смертоносный разлив стихии, как бы и в самом деле вовремя вызывает-встречает весну и природную жизнь, «регулирует», потому что живут человек и природа одним ритмом, одним дыханием.

Всё же, скажут, хорошо Е.Носову быть чистым художником-пантеистом когда он описывает мировосприятие ребёнка, а социальные аспекты действительности выведены за скобки. Но вот в мире рассказов В.Белова («У котла», «Лейкоз» – «Москва», № 3) всё до предела обострено и обнажено: злободневные политические и экономические проблемы, боль о вырождающейся деревне, кризисное состояние цивилизации. «Значит, так. У овец бруцеллёз. У кур сальмонеллёз. У коров лейкоз, а у людей СПИД. В цивилизованном обществе всё должно быть заразным».

И тем не менее – перевешивает не декларативность, а художество. Потому что здесь не просто верно схваченные социальные приметы, а есть экзистенциальная включённость, погружённость в глубинное течение времени и ритм жизни. Приведу фрагмент из рассказа «У котла».

«Двери на миг со скрипом открыли небо с потухшими звёздами и снова прикрыли. Утро синело на улице.

– Здрасте!

Вошли двое приезжих – муж и жена. Они уже несколько месяцев жили в пустующем колхозном клубе. Взялись обряжать двадцать коров, а сами и доить не умеют.

Сухая бабёнка, крашеная, в городских сапогах, в синих джинсовых штанишках, сразу попросила у Тулякова закурить. Напарник её, угрюмый, погрел руки о горячий котельный бок и открыл вентиль для тёплой воды. Приезжие погрелись минуть пять и ушли в коровник. Движок загудел, промычала корова, началось обычное утро.

Котёл по-самоварному булькает в тепляке. Оставшись один, он как бы разговаривает сам с собой. Впрочем, почему один? Двое бездомных колхозных котов по праву заняли туляковский плацкарт. Они сладко спят на топчане между котлом и стенкой, где постланы сено и чья-то старая шуба. Без Коча и Тулякова им стало ещё лучше. Иногда просыпаясь, оба кота жмурятся и мурлычут. Уверенность в надёжной молочной дани даже в дрёме не покидает ни того ни другого. И котёл тоже мурлычет, разговаривает сам с собой. Светает взаправду» (Курсив мой. – Вл.С.).

Такой медленный – аж в три приёма! – рассвет прежде всего художественно написан. Болезненно неровный ход социальной жизни переплетён, пронизан, прошит, выделен этим неумолимо последовательным ходом природного времени, внутренней сосредоточенностью природной жизни, не допускающей ни грубого вторжения, ни «ускорения», как, скажем и «общение» быка Сударика и коровы Звёздки, которое ну никак не ускоришь, что ни делай.

Скажем наконец, что мы имеем дело с вещами, которые в точном смысле можно назвать русским словом «рассказ». В той или иной мере к этому жанру тяготеют (в нашем материале) произведения В.Белова, Е Носова, В.Лихоносова, А.Болотова Б.Екимова, М.Варфоломеева, М.Попова, Ю.Доброскокина. Я говорю не о качестве: хуже-лучше, а о типе творчества, довольно, впрочем, неблагодарном в читательском смысле, потому что требует он не событийного единства, не «новости» а единства описания, интонации.

Русская проза собирается с силами в жанровом чувстве, опамятовывается в жанровом самосознании, которое всегда было и остаётся моделью художественного мироотношения. «Малая» проза несёт в себе чувство времени и бытия стремительного, лихорадочного, калейдоскопического, короткого по мысли и дыханию, но рассказ – в отличие от коротких эссеистических заметок – это уже не осколок, не заготовка, а нелёгкая попытка завершённости, осмысленности.

Уже давно было предчувствие, что после прозы «коллажной», «бесхарактерной», бессюжетной логично ожидать – в обновлённом виде – возвращения к прозе событийной, сюжетной, персонажной (мне приходилось писать об этом в статье «После постмодернизма» – «Вопросы литературы», 1991, ноябрь – декабрь). Есть повод надеяться, что в современном рассказе прорастает реалистическая проза с её упоением музыкой слова, тайной образа, пристальным вниманием к ходу жизни, её внутреннему ритму и смыслу.

 

Владимир СЛАВЕЦКИЙ

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.