Пётр Строков. ПРОСЧЁТ ИЛИ ЗАДАННОСТЬ?

№ 1968 / 23, 07.06.1968, автор: Пётр СТРОКОВ

О романе Ф. Абрамова «Две зимы и три лета» мне уже приходилось говорить в связи с общими проблемами развития современной «деревенской» прозы («Огонёк», № 22, 1968). Однако последние высказывания некоторых критиков об этом произведении заставляют меня снова обратиться к нему, чтобы обосновать свою точку зрения более аргументированно, а это, разумеется, было трудно сделать в статье, имевшей общий, постановочный характер.

Бесспорно, роман Ф.Абрамова – заметное явление в прозе, которую принято сейчас называть «аналитической» в отличие от «лирической». Автору не откажешь в знании жизни и быта северной деревни, в умении очертить характер рельефно, скульптурно-осязаемо и вместе с тем раскрыть его внутренний мир, показать духовную эволюцию во времени. Многие картины романа привлекают точностью видения и изображения действительности.

В общем, Ф.Абрамов умеет зорко видеть и живописать то, что входит в поле его зрения, но, к сожалению, само поле зрения довольно ограничено. И дело, конечно, не в том, что оно не простирается за околицу одной из северных деревень с её своеобразными условиями, а в том, что не только герои романа, но и сам автор не всегда возвышаются до глубинного понимания причин тех трудностей, которые переживала деревня в первые послевоенные годы.

В основу романа положен довольно спорный конфликт – противоречие между тем, что ожидали люди с окончанием войны, и тем, что происходит в действительности за первые «две зимы и три лета» после войны.

О том, что ожидалось людьми, говорится в первой части романа, которая служит как бы распространённой экспозицией к дальнейшему повествованию. Председатель колхоза Анфиса Петровна, как и в дни войны, снова выпроваживает колхозников на лесозаготовки. В связи с этим вспоминаются её прошлые заверения:

«Бабы, бабы, потерпите! Бабы, бабы, ещё немного! – каждую осень, когда приходила пора выпроваживать их в лес, говорила Анфиса. – Будет, будет на нашей улице праздник. Не мной это сказано».

И вот он, праздник. Десять тысяч четыреста кубометров! Такого задания за всю войну не было».

Верно, слова о «празднике» сказаны не Анфисой. Тот, кто сказал их в самые тяжкие для нашей Родины дни, конечно, имел в виду не скорое пришествие чудесной жизни, а близость ещё более грандиозных сражений, но уже победоносных для нашего оружия. Именно так поняли тогда эти слова все советские люди. Видимо, так понимала их и неутомимая труженица, душевная Анфиса Петровна, хотя, возможно, стремясь воодушевить женщин, задавленных нуждой, горем и непосильным трудом, порой толковала их и несколько расширительно. Во всяком случае, юный герой романа Михаил Пряслин уже к концу сорок пятого года раздражённо кричит:

«Сколько она говорила в войну: вот война кончится – заживём, вот война кончится – заживём. А как зажили? Где эта жизнь распрекрасная?»

Наивность юноши, требующего «распрекрасной» жизни чуть ли не на другой день после войны, можно ещё понять. Но как понять умного, крепкого, волевого секретаря райкома партии Подрезова, который пытается убедить, что в дни войны все люди были так же наивны, как и Михаил?!

«И все эти годы, – говорит Подрезов, – мы одно твердили людям: терпите. Терпите, бабы! Кончится война, тогда заживём. Тогда наедимся досыта. Мы даже лекции на эту тему читали: «Наша жизнь после войны». Чего не сделаешь ради победы… В общем, люди, как чуда, ждали победы. Всё, всё изменится. На д р у г о й ж е д е н ь. Понимаешь? А как изменится, когда вся страна в развалинах?» (Разрядка моя. – П.С.).

Да, ждали победы, как чуда. Да, читали и лекции «Наша жизнь после войны». Но, как армейский политработник тех лет, свидетельствую, что нигде и никогда не слышал, чтобы командиры и политработники тешили солдат – то есть тех же рабочих и крестьян, одетых в шинели, – розовыми сказочками о начале «распрекрасной» жизни «на другой же день». А кто бы их стал слушать, эти сказочки! Ведь не один Подрезов видел, что «вся страна в развалинах». До самых отдалённых и глухих уголков страны доходили трагические вести о сотнях и тысячах сёл и городов, стёртых немецкими оккупантами с лица земли. Неисчислимые бедствия, причинённые нашей стране, знал весь народ. И он хорошо сознавал, какие невероятные трудности придётся ему испытать, восстанавливая порушенное.

Ф.Абрамову хорошо известно, что в 1946 году страну постигло новое бедствие – страшная засуха, кстати сказать, охватившая не только юг, как об этом упоминается в романе, но и Поволжье, и юго-восток, и другие районы Советского Союза. И тем не менее автор даёт понять, что если уж не «распрекрасную», то вполне сытную жизнь можно было обеспечить сразу же после войны. Выслушав только что процитированные слова Подрезова, новый председатель пекашинского колхоза коммунист Лукашин спрашивает:

«– А ты думаешь, никак нельзя было накормить эту бабу досыта… сразу после войны?

– Я думаю… – Подрезов у с м е х н у л с я. – Мы с тобой солдаты, а не думальщики. Ладно, обсудили вопросы стратегии войны и мира, – вдруг с н е з н а к о м ы м Лунашину с м у щ е н и е м сказал Подрезов…» (Разрядка моя. – П.С.).

Почему же Подрезов усмехнулся? Почему ушёл от прямого ответа? Почему, наконец, смутился? Да потому, что он, как и Лукашин, близкий сердцу автора, внутренне убеждён, что всё-таки можно было накормить «бабу» досыта, да вот, мол, беда: приходится по-солдатски, не рассуждая, выполнять указания свыше…

Создаётся впечатление, что и сам автор придерживается такого же мнения. Иначе он не ограничился бы походя брошенными словами о «развалинах» страны и засухе на юге, вследствие чего не только пекашинцам, но и – добавим от себя – всему нашему народу пришлось не один год затягивать пояс потуже. Он, вероятно, вынужден был бы что-то сказать и о том, как хлеб и лес, добытые трудом и потом пекашинцев, мы вынуждены были менять за границей на станки и оборудование для возрождаемых фабрик и заводов; и о том, как советские люди делились последним куском хлеба с разорёнными войной братскими народами освобождённых стран Европы; и о том, как, воодушевлённые разгромом немецкого и японского империализма, поднялись на борьбу за свободу и независимость народы Востока, которым тоже надо было помогать, памятуя о своём интернациональном долге.

Но никаких – ни художественных, ни публицистических – попыток взглянуть на жизнь и быт деревни первых послевоенных лет с общегосударственных позиций в романе нет. Всё сводится к изображению своего рода «разлада» между «мечтой и действительностью»: вот, дескать, чего ждали, а вот что получилось на деле. И перед нами одна за другой возникают тягостные картины разорения и обнищания колхозников да и всего колхоза «Новая жизнь». Сцены взимания с крестьян различных поборов – денежных и натуральных налогов, страховок и займов – рисуются с особым вкусом и невольно напоминают выколачивание «недоимок» становыми приставами и урядниками самодержавной Руси,

Вот на «правежной табуретке» налогоплательщиков – колхозник Иван Яковлев:

«Обложили беднягу с трёх сторон: спереди – уполномоченный райкома, с флангов – Денис Першин (председатель колхоза. – П.С.) и учитель Озеров, парторг, бледный с непривычки, и ещё Ося-чахоточный, налоговый агент, тоже клюёт в больное темечко.

Иван и так и эдак: один лаз попробовал, другой – крепко зажали, не выскочишь».

Заканчивается эта сценка – не скажу, надуманная, но, безусловно, «заострённая», такими словами:

«Иван Яковлев поднялся с правежной табуретки, кулаки сжал – аж хруст пошёл по правлению. Но что тут делать ему со своими кувалдами? Не на войне. Так и понёс, не разжимая, на выход».

Известно, что многие первенцы нашей индустрии воздвигнуты на средства, собранные по государственным займам. Не менее известно и то, что советские люди в дни войны с большой готовностью отдавали на оборону страны не только сбережения – какие уж там были сбережения в эти годы у простого рабочего и крестьянина! – но и последний рубль. Восстановительный период также диктовал государству необходимость обращения к народу за помощью. И люди жертвовали всем с полным сознанием своего гражданского долга. Так можно ли теперь, по прошествии стольких лет, когда уже отпала необходимость в государственных займах такого масштаба, посмеиваться над патриотическими чувствами советских людей, точнее – даже отказывать им в этих чувствах?

Если верить роману, то не отдельные несознательные пекашинцы, а вся деревня, узнав о новом займе, только тем и озабочена, чтобы дать «стрекача» от уполномоченных по подписке. «Районщик с железными зубами», уполномоченный Гаврило Ганичев, заранее разработав план «обходного маневра» по захвату врасплох этих «стрекулистов», так объясняет Лукашину причину своего маневра «с блужданием по задам»:

«…Я на этих займах каждую весну.

Знаю колхозную публику. Ты к нему в закоулок, а он стрекача через поветь. Ты к следующему дому, а там уж кол в воротах. Понял? И тут треба пошевелить мозгой, а не с песнями вдоль деревни…»

Быть может, «районщик»-то малость «под мухой» – вот и плетёт бог знает чего? Но нет, оказывается, он прав. Проходя с ним по обычно людным местам, Лукашин убедился, что сейчас здесь ни души, «будто жизнь остановилась в Лекашине». Постыдно бродят они «по задам», но, увы, ганичевский «маневр» не удался: в одном доме их встретил увесистый замок, ворота другого нашли подпёртыми изнутри «приставкой», а колхозницу Прасковью извлекли из хлевка под торжествующий возглас «районщика»: «Вылезай! Не овца ещё, чтоб в хлеву жить».

Эти «весёлые» зарисовки сменяются удручающе тяжёлыми картинами «агитации» в домах старика Яковлева, фронтовика-инвалида Петра Житова и кузнеца Ильи Нетесова – картинами, свидетельствующими о том, что колхозники якобы воспринимали заём примерно так же, как наши дедичи и отичи – татарский ясак. Заканчивается вся эта «эпопея» ничем не прикрытой насмешкой над итогами подписки, как над сплошным очковтирательством.

К счастью, здравствуют ещё наши современники старшего и среднего поколений, которые могут рассказать молодёжи о событиях и свершениях тех лет, в том числе и о самоотверженной помощи народа государству своим трудовым рублём, нечто противоположное тому, что рассказал Ф.Абрамов.

Принцип материальной заинтересованности в труде большевики открыли не сегодня. Но его нелегко было проводить в годы, о которых повествуется в романе. И крестьянин об этом знал. Знал и снова шёл на жертвы, отдавал последнее, но не покидал своего поля, которое после войны стало для него главным полем сражения. И благодарное Отечество никогда не забудет этого подвига советского хлебороба.

Конечно, было всякое. Видимо, бывало и так, как описано на последних страницах романа. В самый разгар жатвы люди, узнав, что трудодень окажется пустоват ввиду высокого плана хлебозаготовок, дружно разбежались по грибы и ягоды. А урожай был богатый, зерно полновесное! И вот – разбежались… На токах – только вороньё. Что ж, «молотите зерно, вороны, – с горечью думает Михаил Пряслин, наблюдая вороний «обмолот». – Никто вам не помешает. Вот для кого, оказывается, люди рвали из себя жилы – для ворон».

Да, возможно, было и такое. И всё-таки это частный случай в ряду бесчисленных примеров иного, подлинно гражданского понимания государственных интересов. Не таков русский крестьянин, привыкший даже в довольстве беречь каждую корку хлеба, чтобы вот так, на ветер пустить плоды своего труда и пота. Вообще не в характере советского человека действовать по закону буржуазных джунглей: «Ах – не мне? Значит – никому! Жируй, вороньё!»

Чем же объяснить, что писатель, несомненно любящий своих героев-тружеников, принимающий их беды и горести близко к сердцу, искренне желающий им добра, в конечном счёте незаслуженно «приземляет» их, отказывает им в высоких гражданских чувствах, присущих самой природе советского характера?

Ответ на это содержится в раздумьях Анфисы Петровны – пожалуй, самого светлого и героического образа во всём романе.

«Да, что-то менялось в жизни, какие-то новые пружины давали себя знать – она, Анфиса, это почувствовала, – а какие? Раньше, ещё полгода назад, всё было просто. Война. Вся деревня сбита в один кулак. А теперь кулак расползается. Каждый палец кричит: жить хочу! По-своему, на особицу.

А может, она всё это выдумывает?»

У Анфисы Петровны хватило житейской мудрости усомниться в справедливости своего наблюдения. Ведь окажись оно достоверным, это означало бы распад коллективистских и рост индивидуалистических начал (каждый «по-своему, на особицу»). Но всегда ли убеждён в несостоятельности этого наблюдения сам автор? Судя по всему, далеко не всегда. «Кулак» у него явно «расползается» – и не потому, что так диктует жизнь, а в силу предвзятого, субъективистского взгляда на неё. Поэтому во второй части романа герои всё больше разобщаются, уходят в себя, в свои узколичные и семейные интересы, проявляя равнодушие к интересам общественным.

Поставив своих героев перед ожиданием каких-то необыкновенно радужных и немедленных изменений после войны, Ф.Абрамов по логике вещей вынужден был вести их по пути разочарования, порой вплоть до пессимизма. Таков, скажем, путь Михаила Пряслина – одного из главных персонажей романа, под конец прямо-таки отчаявшегося от бесчисленных ударов судьбы, а конкретнее – от незадачливых, мол, условий колхозного житья-бытья.

Вообще судьбы почти всех героев романа складываются далеко не обнадёживающим образом. Гибнет никем не понятый, всеми презираемый, честный и благородный Тимофей Лобанов. Снова взялись «криводушники» за многократно, но несправедливо пострадавшего Евсея Мошкина. Спивается фронтовик-инвалид Пётр Житов. Плачет, как ребёнок, задавленный разными «поборами» кузнец Илья Нетесов, дочурка которого от недоедания доведена до «тэбэцэ». Коротает свой век с нелюбимым человеком красавица Варвара Иняхина. «Пожертвовала собой, чтоб спасти семью», обаятельная в своей чистоте и непосредственности Лиза Пряслина. Не скоро заживёт душевная рана Анфисы Петровны, которую совершенно незаслуженно сняли с поста председателя колхоза и никто даже не сказал ей спасибо за её многотрудные дела в годы войны. Всё более мрачнеет Лукашин, мечтавший о подъёме колхоза, но на собственном опыте убедившийся в безнадёжности своих усилий. И даже «сам», «п е р в ы й», как величают в районе властного, не терпящего возражений Подрезова, бесперспективен и как личность, и как партийный руководитель. Он всё больше отдаляется от народа, не столько руководит, сколько командует им, а вместе с тем уже ощущает на себе недрёманное бериевское око какого-то ничтожества Дорохова.

Кто же «процветает» в романе, кто пользуется теми благами жизни, к которым, по воле автора, устремлены помыслы большинства героев произведения? Оказывается, только двое – эгоист, приспособленец, вертопрах и хвастун Егорша Суханов, который, став трактористом в лесхозе, уже претендует на то, чтобы «отдыхать культурно, ибо его здоровье – это уж не его здоровье, а здоровье рабочего класса», а также пристроившаяся в городе Дунярка – несостоявшаяся любовь Михаила Пряслина.

На мой взгляд, в романе отчётливо просвечивает противопоставление города деревне.

Мы хорошо помним не только сёла, но и города первых послевоенных лет. Даже непосредственно не пострадавшие от бомбёжек и военных действий города страдали от холода, голода, от предельной перенаселённости. Жили и на чердаках, и в подвалах, и в теплушках, загнанных в станционные тупики, и в палатках на окраинах. Горожане были одеты кто во что горазд: в поношенные, видавшие виды шинели и в латаные-перелатанные куртки, в обшарпанные пальтишки на рыбьем меху и в какие-то немыслимые кацавейки; на ногах – хорошо ещё, если кирзовые сапоги, а то и просто какие-нибудь опорки. И никого это не удивляло, не шокировало. А вот горожан из романа Ф.Абрамова шокирует даже шапка Михаила Пряслина. Все на него оглядываются, Дунярка же поясняет с насмешкой: «А здесь любят, когда по улице ряженые ходят».

У самой Дунярки – «тонкий городской чулок» поигрывает на солнце, на руке – гранёные часики. А потом, из письма Егорши, мы узнаём, как благоденствует Дунярка, выйдя замуж за своего лейтенанта:

«Вот, брат, как надо устраиваться! Квартирка из трёх комнат, свёкор – большая шишка, литерную карточку получает, ходят по коврам, и тут же, в колидоре, имеется кабинет задумчивости, туилетом называется. В общем, житуха у Дунярки на большой».

Вот так и представлен в романе город, развративший не только Дунярку, но и внёсший свою долю в развращение и до того уже испорченного Егорши. Город рабочего класса – верного друга и союзника крестьянства – авторы некоторых наших «деревенских» повестей и романов почему-то живописать не любят.

В заключение, даже не полемизируя, приведу две цитаты из статьи В.Иванова «Факты жизни и художественное обобщение», опубликованной в № 22 «Литературной газеты»:

«Правда, трудности пекашинцев порой слишком сгущены. Но это авторский просчёт, а не нарочитая заданность».

Ещё:

«Рисуя самые большие трудности, пережитые советской деревней, он (Ф.Абрамов. – П.С.) не впадает а тенденциозное очернительство, а остаётся жизнеутверждающим художником».

Предоставляю самому читателю судить, насколько авторский просчёт отличается от нарочитой заданности и в какой мере Ф.Абрамов выступает в своём новом романе жизнеутверждающим художником.

 

Пётр СТРОКОВ

 


ОТ РЕДАКЦИИ:

Талантливый роман Фёдора Абрамова «Две зимы и три лета» вызвал не только интерес у читающей публики, но и литературный спор. Этот спор находит отражение и в самом факте публикации на страницах еженедельника «Литературная Россия» статей двух критиков – А. Михайлова и П.Строкова, по-разному оценивающих роман, его удачи и просчёты.

Мы преднамеренно идём на публикацию разноречивых суждений о романе, имея в виду, что наш читатель вполне способен оценить, чьи критические суждения являются более объективными и справедливыми. Естественно при этом, что читатель вправе спросить: ну, а редакция? Каково мнение самой редакции о романе? Нет, мы не собираемся скрывать от читателя свою позиции: в споре. Многое мы принимаем у А.Михайлова, когда он говорит о талантливости авторского пера, об умении лепить характеры, о народной основе языка Фёдора Абрамова. Но мы никак не можем принять главной посылки критика А.Михайлова, который видит в романе «Две зимы и три лета» достойное продолжение летописи жизни колхозного села. Мы не ощутили в этом романе «неиссякаемого запаса оптимизма», который, как утверждает А.Михайлов, сокрыт «в характерах сельских тружеников». Наоборот, наше прочтение романа ближе к прочтению его критиком П.Строковым.

А.Михайлов не уверен в том, что в романе были необходимы «ободряющие слова» для «нетерпеливых читателей», содержащиеся в обращении «Вместо эпилога».

Мы тоже не видим нужды в этих «ободряющих словах», но совсем по другим причинам. Мы полагаем, что никакая авторская бодрость в эпилоге не способна изменить ни читательского впечатления о пекашинской колхозной послевоенной деревне, ни объяснить, ОТКУДА появились на Пинежье новые дома «с электричеством, радио, с мебелью…»

В самом деле, откуда? Хотел того автор или нет, но П.Строков справедливо увидел в романе некое противопоставление города деревне. Ведь намекает же председатель колхоза Иван Лукашин на то, что страна могла СРАЗУ ЖЕ после войны накормить досыта изголодавшихся женщин деревни. МОГЛА. Значит, не хотела? А первый секретарь райкома КПСС Подрезов на щекотливый вопрос Лукашина на сей счёт отвечает: «…мы с тобой солдаты, а не думальщики…». Выходит, Подрезовы явно не причастны к тому, что «перемены на Пинежье большие»… Кстати сказать, и солдаты наши тоже умеют думать!

Для художника всегда является первоосновой вопрос, с каких социальных позиций рассматривать любое явление жизни. Можно, к примеру, посочувствовать «совестливому и чистому в своих помыслах» молодому Михаилу Пряслину, когда ему не удаётся продать на рынке по 40 руб. за килограмм мясо погибшей коровы-кормилицы (а последние килограммы почти «задаром» продать в городскую столовую), но можно хотя бы чуть-чуть стать и на позицию «городских баб», которые часами выжидают на солнцепёке, когда мясо начнёт портиться, – может, тогда Михаил Пряслин сбавит цену…

Есть «уязвимое место» и в статье П.Строкова, когда он лишь скороговоркой замечает, что в послевоенной деревне нелегко было сочетать моральные и материальные стимулы колхозного труда. Да, нелегко. Но это ещё не значит, что в этой области не было у нас серьёзных упущений. Мартовский Пленум ЦК КПСС (1965 г.), как известно, отмечал, что тяжёлые последствия культа личности особенно сказались в послевоенный период в сельском хозяйстве. Но вместе с тем это обстоятельство не способно оправдать концепцию автора романа. Ведь тот же Пленум ЦК не случайно подчёркивал, что после войны – до 1959 года – в нашей стране шёл ЗАМЕТНЫЙ ПОДЪЁМ СЕЛЬСКОГО ХОЗЯЙСТВА. Особенно подчёркивалось партией то, что культ личности «не мог остановить поступательное развитие советского общества». В том-то и беда романа «Две зимы и три лета», что он не даёт и намёка на это – поступательное – развитие. Эпилог автора таким образом повисает в воздухе.

У В.И. Ленина есть высказывание: «Весь дух марксизма, вся его система требует, чтобы каждое положение рассматривать лишь (α) исторически; (β) лишь в связи с другими; (γ) лишь в связи с конкретным опытом истории».

Мы убеждены, что это ленинское положение не может не приниматься во внимание и художником, типизирующим явления жизни. Мы видим изъян романа Фёдора Абрамова главным образом в том, что, задумав локальное повествование, он пренебрёг «конкретным опытом истории». Заведомая «локальность» не освобождает роман от законов художественного обобщения. А отрыв от живой почвы времени мстит за себя. Поэтому-то и понятен вопрос критика П.Строкова: «Просчёт или заданность?».

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.