НЕЕСТЕСТВЕННОСТЬ ПОЗИЦИИ ЧУЖДА

№ 2014 / 41, 23.02.2015
 

Так ли уж много нагрешила редакция «Литературной России», опубликовав в № 30 от 25.07.2014 г.  мою эпатажную заметку «Лермонтов прожил – с песню?» Сознательно заварив кашу полемики, она лишь подогрела интерес читателей к 200-летнему юбиляру!

Более всего моих оппонентов раздражает сама ПОПЫТКА подойти к Лермонтову не как к литературному идолу, а как к земному человеку и непредвзято, без априорного пиетета перед величием имени, разобраться в причине его ранней смерти. В небольшой заметке всего в сто строк они, оппоненты, сумели найти глобальное ПРЕНЕБРЕЖЕНИЕ …к чему бы вы думали? А ни больше ни меньше как (цитирую): «И К ИСТОРИИ, И К ЛИЧНОСТИ В ИСТОРИИ (!), И К ТВОРЧЕСТВУ ПОЭТА, И К ПОРЯДОЧНОСТИ, И К УВАЖЕНИЮ К ПАМЯТИ». Эк! Ну чуть ли не в Антихриста я превратился в глазах Анатолия Попова из Сыктывкара, в беспределе своего якобы кощунства! А что, даже лестно звучит. Могу и нос задрать…

Но спасибо оппонентам, что ткнули меня этим носом в ограниченность школьной программы многолетней давности. Теперь я рад и спокоен за Михаила Юрьевича, что он – мужик, а стихотворения «Ребёнка милого рожденье…» от 1839 и «Ребёнку» от 1840 г., похоже, адресованы его собственному отпрыску, а не чужому. 

Убедительных же доводов, опровергающих моё утверждение, что «Лермонтов прожил с песню» – в текстах оппонентов я не нашёл. То, что дуэли в дворянской среде были модным «кодексом чести», на сегодняшнее восприятие каким-то ребячески-игровым, далёким от реальности жизни (недаром серьёзный царь Николай I их так не любил) – спору нет. Согласен, что поэту, аристократическому отпрыску, имеющему язвительный, саркастический характер, исключить из жизни дуэли и случаи их рокового исхода – было почти невозможно. К тому же, как учит диалектика, случайность – лишь неотрывное дополнение к закономерности…

А закономерность столь ранней смерти М.Лермонтова не так уж сложно понять из анализа его психического склада, отражённого в его произведениях. Надо лишь читать их без рабской читательской зашоренности перед знаменитым именем, не теряя права на самостоятельность суждения.

Вот предельно откровенные, дневниково-исповедальные декларации 15-летнего Лермонтова (пишу в строчку, через запятую): «В ребячестве моем тоску любови знойной уж стал я понимать душою беспокойной… Везде шипят коварства змии, в свете нет друзей, дев коварных не терплю и больше им не доверяюсь. Любил с начала жизни я угрюмое уединенье, где укрывался весь в себя. Нередко средь веселья дух мой страждет. И в жизни зло лишь испытав, умру я, сердцем не познав печальных дум печальной цели. Любимец мягкой лени, любимец наслаждений. Мой дух погас и состарелся. Пропасть под ногой скользящей. Мрак земли могильный с её страстями я люблю, мир земной мне тесен. Мне всё равно, в могиле вечно ночь. Я выше и похвал, и славы, и людей…»

Наверное, в какой-то степени это поза, драпировка под Байрона. Но вот первый по времени написания – 1830 года – чисто лермонтовский хрестоматийный шедевр, «Нищий». 12 строк. В первых двух строфах – шокирующий любое нормальное человеческое восприятие рассказ о том, как в руку просящему кусок хлеба старику какой-то гад положил… камень. Мы, читатели, в шоке от такой подлой жестокости! И что же в третьей, заключительной строфе? Может быть, яркий лермонтовский язвительный сарказм как отповедь людской чёрствости? Ничуть не бывало. Там… детская обида на девушку: «Так я молил твоей любви с слезами горькими, с тоскою, так чувства лучшие мои обмануты навек тобою!»

Увы, здесь не страдание о чёрствости человечества, это лишь внешний повод к написанию стихотворения, а главный импульс стиха – крайний субъективизм, эгоистическое потрясение смертельно обиженного за неудачу (отказ?) первой любви. Самовлюблённый лепет обиженного мальчика. И потом – все 11 лет до смерти – в разных видах, эта капризная обиженность стала константой всей духовной жизни Лермонтова. Декларируемые им «стр-р-радания» у читателя СОСТРАДАНИЯ, СОЧУВСТВИЯ – увы, не вызывают! (Как вызывают у читателей Некрасова, Блока, Есенина, Рубцова). Неестественность поэзии чужда.

Продолжим примеры? 1832 год, стихотворение «Русалка»: она страстно любит мёртвого утопленника-витязя. 1836 год, «Еврейская мелодия»: «Душа моя мрачна, я слёз хочу, иль разорвётся грудь от муки, страданьями упитана она, как кубок смерти, яда полный». Тот же год, «В альбом» женщине: автор желает, чтоб эта страница альбома привлекала «милый взор», как…одинокая гробница, где любящий поэт похоронил своё сердце. Извините, но постоянная зацикленность на мертвяках, смакование кладбищенских мотивов молодым человеком – увы! – называется НЕКРОФИЛИЕЙ. А это, как ни прискорбно, явное психическое отклонение…

Даже в стихотворении «На смерть поэта» пафос, мне кажется, питается не только болью за Пушкина, это реквием и о СЕБЕ, ПОГИБШЕМ В БУДУЩЕМ. Неправдоподобно? А вспомните заключительные 16 строк, где гнев на поправших обломки «игрою счастия ОБИЖЕННЫХ РОДОВ» – это же Лермонтов О СВОЁМ РОДЕ, поскольку у Пушкина такой обиды сроду не было и быть не могло, вспомните пушкинскую «Мою родословную».

Даже в «Думе», самом мощном по пафосу стихотворении Лермонтова, местоимение МЫ – явно для красного словца, там на самом деле – Я. Привычная, из маски давно ставшая лицом, байроновщина перенесена на целое поколение. А говорить от имени целого поколения – бремя предельно рискованное: голосовые связки надорвёшь, как Маяковский или Высоцкий

1839, «Не верь себе» – разговор с СОБОЙ, а не с молодым мечтателем (это лишь приём медитации): «вдохновенье – всего лишь тяжёлый бред души больной иль пленной мысли раздраженье, отравленный напиток», то есть, самоприговор в бессмысленности творчества вообще. 1839, «Три пальмы» – неверие в благодарность людей. 1841, год смерти, знаменитый романс «Нет, не тебя так пылко я люблю». А кого же? «Люблю в тебе я прошлое страданье и молодость погибшую МОЮ (выделено мной. – С.Г.) Нормально, да? «Листок» – опять наматывание слёз на кулак: «До срока созрел я… Один и без цели по свету ношуся давно я, засох я без тени (то есть, без семь. – С.Г.), увял я без сна и покоя». Здесь листок дуба – лишь лирический герой, за которым, конечно, он, Лермонтов. «Пророк»: предельное отчуждение от людей, от социума. «Выхожу один я на дорогу», итоговое: опять одиночество, усталость от жизни, пустота в душе, желание летаргического сна. И после всех этих предсмертных признаний Лермонтова можно верить, что он хотел бы ещё жить и творить??!!

А теперь, дорогие читатели «Литературной России», мой шутейный посошок на дорожку, можно?

Вдруг кувыркнулось теченье времён –

и сотворилось по Божьему знаку:

Лермонтов впал в летаргический сон,

Пушкин прикончил хлыща, как собаку,

в ногу Есенин «торпеду» зашил,

аж за «максима» залёг Маяковский,

матом капитализм обложил,

от наркоты излечившись, Высоцкий….

 

Ну, Вы хоть улыбнулись, оппоненты мои?

Станислав ГОРОХОВ 

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.