Эрнст САФОНОВ. МРАК ЕГО СЪЕЛ

№ 1993 / 7, 23.02.2015

 

Из серии «ЖЕРТВЫ. Боснийские очерки»

 

На двух армейских попутках, угощая шофёров из фляжки домашней сливовицей, Станко Васич без за бот проехал от Баня Луки километров шестьдесят – до поста, прозванного Озёрным, потому как слева от него привычные взору каменные нагромождения и горные насыпи вдруг обрывались, дальше в золотых камышах контрастно чернело, будто полированное дерево, недвижное, узкое и долгое озеро. Когда-то, совсем недавно, оно было голубым, однако в войну сделалось чёрным. Станко точно не знал – так ли это, нет, наговаривают, может, но, с другой стороны, – война же, всё меняется.

Редко птицы пролетали над озером, и с противоположного берега по живой мишени, движущейся механической цели могли ударить из тяжёлого пулемета или ракетой: там, в кустах, сидели хорваты. Справа же, на большой холмистой территории, были – вперемешку – они: сербы «настоящие», так сказать, православные сербы, и жестокий по нынешней войне враг их, такой же, как хорваты, – сербы-мусульмане, а если попросту – турчины. Перемешались – и не знаешь: то ли тебе в затылок ударят, то ли в лоб.

На посту Озёрном Станко постоял с пожилыми солдатами, их трое находилось в карауле, и хотя жалко было сливовицу – на треть литровой фляжки всего её осталось (а ещё одна, правда, «неприкосновенная», грелась за спиной в рюкзаке!), он всё-таки разлил содержимое служивым, выпили они вместе за фронтовое счастье в личной жизни.

Солнце, по-сентябрьски грело – без духоты, но прилежно; автомобили колонной дожидались, когда же придут бронемашины с орудийными стволами – для сопровождения по этому вот дорожному «коридору»; и самый пожилой из троих пожилых солдат – с какой-то огромной расщеплённой бородавкой на носу, поневоле угнетавшей чужой, со стороны, взгляд, сказал Станко (и всё – через этак-разэтак):

– Чего тебе, малый… (так-то и туда-то!)… танкистов дожидаться? До вашего (такого-сякого!) полка отсюда с кошкин хвост. Дуй (твою мать!) через гору, напрямик, по тропе… видишь? Километров шесть всего (так и так-то – в ту самую!). Понял?

– Ну, – решаясь, ответил Станко (и в самом деле – напрямик, всего километров семь-восемь, сам так не ходил до этого, но знал – ходят: и чего «броню» дожидаться – крюк делать, время терять?)

– Иди, верно, – приободрил другой солдат, вытягивая из его пачки ещё одну сигарету. – Прогулка по чистому воздуху.

И третий своё добавил:

– Рот не разевай. А чего солдату при оружии бояться?

– Ну я пошёл, – окончательно обрёл решимость Станко; передвинул автомат со спины под правый локоть, дружески потряс каждому из постовых руку – и стал взбираться по травянистой круче наверх, к тропе.

Она вилась по выжженным зноем холмам, кое-где ныряя в лесные кустарниковые заросли да поросшие зеленью рыжие овражки. Шагалось легко, необременительно, и в одном месте – выглянувшая из травы обёртка от жевательной резинки, в другом – непонятно какой принадлежности лоскут, а ещё – запёкшийся поганый след ленивого или наглого человека, не сошедшего при нужде в сторону, – подтверждали: тут встречи не исключены. Успокаивало, что территория, прикинуть, своя, вряд ли кому чужому захочется так вот зря нарываться, да ещё при свете дня.

В той, прежней дороге Станко отвлекали от мыслей и переживаний словоохотливые – под сливовицу – попутчики, те же водители грузовиков и солдаты на посту, – теперь же он оставался один, и снова начала властно натягиваться невидимая, но жёсткая струна: ею он был привязан накрепко подтянут к дому, к своей жене Мире. Чем дальше уходил от дома – тем болезненнее это ощущалось.

И не потому, ежели даже исходить из самого понятного и простого соображения: какому же солдату легко после краткосрочной недельной побывки снова покидать дом, тёплую жену, отправляться на позицию?.. Нет, не только это! Станко за пролетевшую, как чудный сон, неделю вдруг кое-что понял, чего совершенно не знал раньше. И это касалось его отношений с Мирой.

Он достиг возраста Христа (исполнилось тридцать три), Мира была на шесть лет моложе, они поженились два года назад, и будучи человеком, определим так, общественной профессии, той, что всегда на людях, – он держал маленькую мастерскую по срочному ремонту металлоизделий (замки, ключи, ножи, велосипеды, мелкие кухонные приборы и т. д.), мастерская находилась на бойком месте, людной площади напротив кинотеатра, – ему, разумеется, хватало времени любоваться из своего окна женщинами. Мягко если сказать… Потому что бывало и после женитьбы: к той невзначай, но с точным прицелом заглянул на огонёк, другая же сама ныряла в узкую дверь мастерской – и тогда он выходил, со скрежетом опускал жалюзи: конец, граждане, работы! Благо по своему занятию – контролёра на фабрике – Мире никак нельзя было отлучаться со своего служебного места, она сидела в конторке «от» и «до» – и накрыть его не могла.

С Мирой они жили хорошо, приветливо – по отношению друг к другу (женились поздно и ценили своё супружество – так, во всяком случае, ему казалось); он гордился, какая у него стройная, длинноногая жена, спортсменка, волейболистка, тело тугое – не ущипнуть. И всё, что было в ней, как в женщине, он знал подробно; впрочем, как и в некоторых других: все мог перечесть по предметам: это… то… другое… с оценкой особенностей, тонкостей, с сертификатом, как говорится, качества. Короче, тихо любил он свою жену, её женские подробности вполне удовлетворяли его мужское самолюбие.

И вот тебе – война. Призыв. Полгода в полку. Уже, наверно, что-то заболевало в нём – от тоски по дому, вдали от него, и однажды проснулся он от голоса Миры – звала она его; он долго лежал не шевелясь, боясь спугнуть ещё, казалось, не ушедшую интонацию её голоса, потом носил это в себе, прислушиваясь, пытаясь что-то понять, остававшееся скрытым для него. Однако так ничего и не разгадал… Звала? Да. Но как? Звала, звала… И что? Звала!

Стал думать. Он и Мира. Как жили они. Она приходила с работы – он радовался. Чего-то всё время недодавал ей. Да-да. Она тревожно смотрела: ну скажи – чего надо? Он усмехался – про себя. Она была под его рассмотрением. Он думал: обоюдно; и она к нему – так же. Целовались, по ночам, случалось, до исступления… Утром шли на работу. Она приносила в сумке апельсины. Он чистил их и бросал в неё оранжевые корки. Она. смеясь, – уклон вправо, уклон влево – ловила. Реакция – будь-будь! Спортсменка, одним словом.

И вот вдали от дома, в предутреннем смраде казармы с мокрыми, плесневелыми стенами, под бьющий по жестяной крыше дождь, стоны, надрывный кашель, пуканье, всхлипывания сотни измученных спящих бойцов она позвала его… С этого момента, думая и думая, он словно бы странно прозрел: утратил во взгляде на Миру прежнее ближнее зрение, прежнюю близорукость (когда всё замечал по частям и предметно) и увидел её наконец всю, как целое, в неповторимой сущности её, в земном, но божественного склада назначении, то есть с душой, которая не поддаётся, уже отданная тебе, расчётливым измерениям со стороны и напрягается при таком вот расчётливом подходе к ней. Он, находясь от жены вдали, в грубых неполноценных днях войны, словно бы по-новому сотворил её для себя, как с Божьей помощью из собственного ребра сотворил Адам Еву, потому что теперь и телесно она стала представляться ему такой же, какой был он себе сам, и невыносимо казнился, что тайно, по-иезуитски ещё вчера разжигал недоумение в её доверчиво обращённых к нему глазах…

Он, быть может, сбежал бы даже на сутки-другие в Баня Луку, рискуя быть задержанным и объявленным дезертиром (голову – долой!), но нет, как говорится, худа без добра, и о том, что в горячке мог сбежать, вспоминал потом с ужасом. А худом и добром стала для него жесточайшая дизентерия, с которой попал в госпиталь, откуда, долеченного, отпустил его на неделю в Баня Луку оказавшийся земляком старенький военный врач. «Ножницы, помню, у тебя точил – напротив кинотеатра-то, – сказал он, угощая чашечкой кофе. – В следующий раз приду – не забудь, кому точить будешь. Да чтоб задаром!..»

Станко вышагивал себе – и лёгкая светлая тень Миры сопровождала его, солнечно теряясь и вспыхивая на травяных склонах, в синеве полуденного воздуха, в затаённой фиолетовой сумрачности кустарников. Он даже тихо засмеялся, вспомнив, как неудобно лежали они на том самом скользком и покатом, как спина сказочного кита, старом кожаном диване, в томливом сплетении рук и ног, и она, вжавшись губами в его ухо, прошептала: «Я добьюсь…» Он не понял: «Чего, чего?» Оказывается, она пообещала, что добьётся, достигнет – непременно после этой недели зародится у них ребёнок. Так сказать, добьёмся рекордных результатов, товарищи спортсмены! Вперёд-вперёд, неутомимые физкультурники! «Так? – тормошил он её, визжавшую от его щекотания. – Так!» И глиняный горшок с геранью упал с подоконника – тоже как бы по-домашнему веселясь с ними и слегка переусердствовав…

«Стоп!» – вдруг, оступившись на ровном месте, приказал он себе, интуитивно почувствовав, что из-за рядка акаций кто-то сейчас выйдет ему навстречу; ни чужих шагов не услышал, ничего другого – именно почувствовал: выйдет! Успел внутренне собраться, взять автомат наизготовку.

И вот он, встречный, – молодой длинный парень, под два метра ростом, в таком же, как он, камуфляжном военном одеянии, и тоже, как у него, Станко, – автомат в боевом положении.

Турчин!

Всего по одной детали Станко вмиг вычислил: турчин! Под погончик куртки был у парня засунут аккуратно сложенный берет. Зелёный берет! Зелёные – только у них, мусульман!

Долговязый парень и хлипкий. Не заматеревший по-возрастному. Как хворостина. Лет восемнадцати.

Парень – улыбнулся.

Нерешительно и как бы приглашая к какой-то разумности, необходимой им в этой ситуации.

Лицо его было в крупных веснушках.

По веснушкам, как чешуя, блестели расплывшиеся капли пота.

И Станко тоже выдавил из себя улыбку – осторожную и защищающую его. Вернее – согласительную.

Они прошли по тропе – в полуметре, с нацеленными друг на друга автоматами, – мимо, мимо и оглядываясь.

И – оглядываясь по-прежнему – быстро, быстро, прочь, прочь… Почти бегом.

За овражным выступом, остановившись, Станко унял рвущееся дыхание; хотелось пить; подумал он: «Легко мог меня с расстояния, из-за кустов, снять, но тоже мух ловил… Сопляк!» Ознобистая дрожь резкой волной прошлась по телу. Воды бы – холодной! Воды…

И – мысль: а не пошёл ли он следом? не идёт ли?!

Сам, крадучись, сделал несколько шагов назад; затаился: акация разлапистая, с тугими, тесно растущими от комля ветками, скрывала его.

Увидел: так и есть – идёт!

Крадётся.

Пугливо оглядывается…

Сопляк!

Станко повёл стволом; как по фанерной мишени с нарисованным силуэтом врага бил – наискось: от правого плеча вниз через грудь – к животу. Три слабо разделившиеся очереди.

Тот, взмахнув руками, выронив автомат, упал.

Станко ждал.

Подрагивали пальцы.

Вот он, первый, за полгода его службы – первый уничтоженный враг.

И оправдание находилось (словно кто-то из-за плеча нашёптывал): сам виноват… сопляк!

Выбрался Станко из-за акации, подошёл…

Жив… о Боже!.. жив он.

Карие полуприкрытые глаза, окаймлённые длинными ресницами, дрогнув, тоскливо уставились на него, Станко, и мольба была в них… О спасении?

Раненый дёрнулся – и кровь хлынула из его белого рта. На грудь, которая и так была вся липко-красной – от сочившейся крови из дырок, что крепко наделал автомат Станко. Раненый забился, захлёбываясь; он сучил ногами – почти что так, будто крутил невидимые педали. Большое молодое тело ещё жило и не поддавалось смерти.

О Боже…

Станко отвернулся.

Ещё успел он расстегнуть ширинку: тугая струя с шипением ударила в землю. Это было что-то нервное. И там – кровь, тут – моча; он чуть было не оказался в мокрых штанах… Да что же это такое?!

Раненый – через громкое прерывистое бульканье в горле – застонал.

Одновременно с этим Станко услышал: кто-то идёт… идут!.. оттуда, где минутами назад он был, где тропа круто спускается вниз, в овраг. Шуршанье мелких камней, приглушённые голоса…

Он упал наземь, поудобнее упёрся локтями, вжав приклад автомата в плечо, не зная, чему быть, – с одним обострённым желанием: воды… невмоготу… такая жажда… холодной воды бы!

Замаячили фигуры; у Станко чуть сердце не разорвалось от внезапного счастья: шли четверо – и среди них он узнал батальонного фельдшера Бурашевича, неисправимого пьяницу Бурашевича, а с ним ещё одного офицера полка, поручика из снабженцев-интендантов, только вот фамилии его не знал, но свой, толстенький, кругленький, лучше не надо! И два солдата шли поодаль, за спинами у них, один был с ручным пулемётом.

Станко вскочил на ноги и с криком: «Это я, боец Васич из ремонтной команды!» – рванулся навстречу опешивишм однополчанам. Он прыгал возле них и кричал: «Я это, я!..», хохотал, обнимал – и они подумали, что он, скорее всего, набрался, к тому же на солнце, может, перегрелся, – никогда ещё не видели, чтобы такими весёлыми люди из отпуска возвращались. Обезумел!

Поручик, уклонившись от его рук, сказал, нахмурясь:

– Чего это вы, Васич? Обменитесь лучше, чёрт возьми… Петух какой, видите ли.

И Станко опомнился.

Оправил одежду на себе, подтянул ремень, взял у пулемётчика фляжку с водой – жадно отпил из неё; и, обращаясь к поручику, приложил ладонь к козырьку:

– Разрешите доложить…

Они подошли к раненому – у того последнее, наверно, тепло жизни держалось в глазах; он не водил ими – и вряд ли что-либо уже понимал. Только струйка крови продолжала течь из уголка рта – можно было предположить, что её с избытком было у этого рослого парня.

Фельдшер Бурашевич, прицокнув языком, как бы даже сожалеючи, обронил:

– Красивый мальчик.

Он нагнулся, нащупал запястье:

– Отходит.

Поручик расстегнул кобуру, вытащил пистолет:

– Чего мучиться – изрешеченному?

Два выстрела щёлкнули, словно не настоящие – так себе, из детского пугача, – в сердце направленные; и тело, слегка подброшенное вверх, успокоилось – с ровно вытянутыми ногами, с мгновенно обозначившейся пеленой на мёртво застывших глазах.

Один из солдат обшарил карманы убитого – ничего существенного не нашёл в них: из нагрудного выбросил мягкую подтаявшую плитку шоколада и разорванные пулями, окровавленные конверты писем, из брюк извлёк гранату-лимонку, носовой платок и расчёску. Гранату солдат взял себе, расчёску отдал приятелю, а носовым платком закрыл лицо убитого.

– Отпевать не будешь? – неодобрительно заметил поручик.

– Он не православный, – смутился солдат, вытирая руки о штаны.

– Бери за ноги, – распорядился поручик, – а вы – за руки. Потащили с дороги!

Все впятером – не на весу, по земле – отволокли труп подальше за кусты, свалили его в оказавшуюся кстати яму (кто-то глину тут брал), завалили поверху хворостом.

Пулемётчик, сплюнув, как-то уж очень грубо (Станко поморщился) сказал:

– Трупы таскать – как сортир чистить. Всегда чего-нибудь прилипнет.

Помыли в луже руки.

Поручик велел Станко забрать с собой, унести в полк автомат убитого и подсумок с двумя рожками магазина. («Подсумок будет мой, – подумал Станко. – Трофей»).

Фельдшер Бурашевич взглянул на него, Станко, – будто бы коротко, между прочим, но с явной настойчивостью и как бы дополнительно удостоверяясь, в чём можно было и не сомневаться, спросил:

– Из отпуска, да?

Станко понял – развязал рюкзак, достал «неприкасаемую» и испечённые женой пирожки с маком.

Деловито выпили, закусили.

И пошли себе: Станко с двумя автоматами – в полк; они – по направлению к посту Озёрному.

Станко повеселел.

Сняли ребята камень с души.

Чего переживать-то! Кто удачливее, кто успел первым – это закон войны. На войне как на войне – так, что ли, говорится? И он, пришлось, по-солдатски сделал своё дело.

А рослый, чертяка, и яма – мелковата для него.

Кто-нибудь, нетрудно догадаться; ждёт его. Шёл ведь куда-то… но, как в пословице: «Мрак съел его…» Съел мрак – не дозваться теперь.

Не женатый, наверно. Лет восемнадцати. Откуда у такого жена… сопляк!

Оно и хорошо, что без жены. Ждать некому. Мать с отцом разве? Это – да. Им никогда не узнать, что было, как случилось, и про яму – не узнать. Не умещались длинные ноги – поручик ударил своей ногой в крепких, как футбольные бутсы, ботинках по застывшим его коленям, чтоб, непослушные, подогнулись они… Конечно, неприятно – убитого ногой.

Но кто кроме них, пятерых, знает, что и как. И пошли все… тот, эти, другие… далеко-далеко, глубоко-глубоко, в чёрноту-темноту… в узкую дырку!

И Станко, вскидывая на плече сползающие ремни автоматов, засмеялся. Зубы колотились– нижние о верхние. Он их унимал – они колотились.

А в полку, куда Станко прибыл в свою ремонтно-оружейную команду, где, разливая остатки домашней сливовицы, он успел похвастаться сослуживцам, как ловко снял на тропе долговязого турчина, – к вечеру началась горячка. «Быстро, быстро, быстро!..» Всё сворачивалось, быть готовым, с часу на час ждать команду, – передислокация. На передовую, куда же ещё…

Ремонтники загружали свою машину. Работалось нехотя, в угрюмом молчании.

Сопенье, кряхтенье, вздохи; и металл о металл, железо о железо: дррынь-дон, дон-дррынь… Тоже – уныло, будто в холоде.

Станко о Мире думал. Не знал он, оказывается, женской сущности. Война помогла – узнал. Женское тело – это второе. Главное – взаимное согласие. Вот что главное. Одно с другим, короче: Но не по обязанности, а чтоб планку поднять как можно выше. Чтоб на уровне души…

– Совсем отвык ты работать, – упрекнул его рябой Новак, боец в годах и придирчивый (всё вокруг не по его). – Как осенняя муха. Жужжишь про себя – тошно смотреть.

– Я исправлюсь, – миролюбиво ответил Станко, подставляя плечо под балку. – Понесли.

Он шёл сзади, смотрел на круто выпиравшие из-под мундира острые лопатки Новака, на напрягшийся его плоский, в редких волосах затылок и сказал, сам не знал, почему (наверно, крепко держалось всё это в нём):

– Слышь, Новак, я когда приделал… ну того, рассказывал всем вам, он глазами на меня смотрел, кровь, само собой, и ногами туда-сюда.

Новак промолчал

Когда же звонко скинули балку в кузов машины – ответил грубо:

– А мне начхать, чего ты там, Станко, видел И лучше забудь про это, чтоб свои слюни по другим не размазывать.

Ответил – и пошёл себе, загребая рыжими ботинками пыль.

Поговорили.

Станко в досаде прилёг на голый топчан (матрасы тоже снесли в машину) – прикорнуть, и плотно в сон впал.

Приснилось, что он опять на тропе, парень-турчин пятится, машет руками – не стреляй, мол, а он стреляет, даже видит, что различимо пули тому в живот летят этаким дымящимся пунктиром, как дети их рисуют на своих картинках, – и чем безудержнее, в страхе, с испариной на лбу, он стреляет – тем больше, больше становится парень, тяжёлая тень от него наваливается сверху, давит, невыносимо дышать – и ещё невыносимее чувство жжения в самом низу живота, жгучая переполненность: вот-вот мочевой пузырь лопнет… С вполне осознаваемым чувством стыда («Да что это я? Под себя!») он всё-таки сдаётся, ощущая, как горячо и мокро становится между ног, – и в это время кто-то начинает трясти его:

– Подъём! По машинам!..

По машинам?.. подъем? Он озирается в сумраке ангара, слабо освещённого фонарями, а чувство постыдности (сонным обмочился – да никогда не было с ним такого!) – не передать. Голова – в невидимых, туго стягивающих её обручах, – и разрывается она… Стыд, стыд!

Смиряя его, откуда-то из самого далека, из дремучего подсознания, приходит мысль: «Это к худу…» Мысль, набирая монотонные обороты, глухо стучит в висках: «К худу, к худу…»

Пряча себя от взглядов других бойцов (благо полутьма), он берёт из ружейной ячейки свой автомат, прикрывается рюкзаком и, пересиливая мерзость позорной мокроты в брюках, лезет под тент кузова, забивается в уголок, между бидонами, – сидит там, нахохлившись, не поднимая головы, не участвуя в разговорах.

Колонна выкатывается в ночь…

Где-то ближе к рассвету на горной дороге она была обстреляна неприятелем, – и так обстреляна, будто на всякий случай, лениво, или со сна: четыре-пять разрывов от пущенных с холма мин легли по обочинам, не принеся полку урона.

Если не считать случайной гибели одного солдата.

Крошечный осколок просёк брезент крытого автомобильного кузова и вонзился в шею рядовому Станко Васичу, порвав сонную артерию. Он умер мгновенно, ткнувшись головой в собственные колени. Полковые ремонтники заметили это, лишь когда через час приехали на позиции, стали спешно разгружаться в указанном им месте – и нашли за бидонами его, Станко…

Был срочно позван фельдшер Бурашевич. Он явился в густом облаке крепких запахов – от медицинского спирта и дикого горного чеснока; причём казалось, что это самое облако тяжело тащило фельдшера – не сам он шёл.

Бурашевич закрыл глаза уже лежавшему на носилках Станко, попытался сложить ему руки на груди, но те не поддавались, и фельдшер бросил это занятие; обвёл бойцов печальным, затуманенным взором и сказал:

– Так мы с вами потеряли героя.

Бойцы молчали. И лишь рябой Новак, стоявший за спинами других, не известно к кому обращаясь, не известно, кого он имел в виду, – выдавил, хрипя прокуренными лёгкими:

– Сволочи.

 

ЮГОСЛАВИЯ, БОСНИЯ

Осень 1992 г.

Эрнст САФОНОВ

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.