ПРОЗА: Виктор АСТАФЬЕВ. ЗЕМЛЁЙ БОЛЕЮЩИЙ ВСЕРЬЁЗ

№ 2001 / 8, 23.02.2015

Письмо на Вологодчину Василию Мишеневу

   

    Дорогой Василий! Сейчас пишется море стихов. Уж таков норов или струна нашей Родной России. Чем ей хуже, тем больше она звенит, поёт, когда и ноет. Порой ругается или умствует. Старики, ещё в детстве прочитавшие букварь, тужатся в запоре с нескладным звуком, то выдуть ругань, то бранят нелюбимую власть и президента, поскольку он же разрешил его ругать, то демократию клянут, не уразумев смысла этого слова, ныне вот трудно произносимый термин в ходу — “алигарх”, треплют его и треплют, будто тряпичную куклу, брошенную на помойку.

    И ладно б злобились, клацали вставными зубами, урчали, мысленно разрывая в лоскуться старую рухлядь, но они всё это навязывают людям читать и, тряхнув спонсоров с молокозавода иль местной лесопилки, издают свою продукцию печатно, в сшитых по-тетрадному брошюрках, с блёклыми буквами названий и тенями каких-то подобий рисунков на корочке-промокашке…

    А с другой стороны прёт на лёгкой. ветреной яхте, слепленной из скорлупы, интеллектуал, ошарашивая почтенную публику, погружая удальством в недоумение бедного российского читателя, вбивая иностранной абракадаброй, и без того давно уж замороченного словоблудием, и его вот впихивают в дремучую интернетовскую дебрю, как дохлую рыбу в тузлук, иль щёлкая его по носу зазвонистым словечком, а то и новомодной игрушкой, называемой виртуальной мыслью о том, что чёрная корова, оказывается, тоже доится белым молоком.

    Стол мой, человека, живущего во глубине сибирских руд, почти что на краю земли российской, кренится набок от перегруза разномастными, неряшливо изданными книжками, общими тетрадями, толстыми письмами, заполненными так называемой “поэзей” — так мой папа называл поэзию, добавляя к этому синоним крепкое слово. Я, листая всю эту сочинительскую требуху, также часто прибегаю к некультурным выражениям. Допекли! Достали! Душу вывернули, как старую стежоную рукавицу.

    Беда не только в том, что вся эта полуграмотная бредятина печатается, навязывается, проталкивается на прочтение, набивается пыльным ворохом на столе, в столе и по-за столом. Беда ещё и в том, что в мякине этой нет-нет утеряется, потонет хлебное, когда и золотое зёрнышко, вроде тех строк, что прислала мне из Сочи пожилая врачиха о том, что Пушкин был нам послан Богом наместником или помощником Христа. Это вот двустишие было лучшее, что я прочёл из словесного разгула в год юбилея нашего гениального поэта. Варнаки-стихоплёты будто за углом стояли и ждали, когда будет можно поплясать на гробе и побрякать языком на святой и тихой могиле давно Россией убиенного Великого гражданина своего. Ни вины, ни стыда, ни чести. Кощунство!

    Меж многих книг где-то мельком, вскользь я просматривал и тобою присланные сборнички стихов, и меня, может быть, не сами стихи, а вологодское твоё “захолустье”, как ты его сам называешь, увиденное будто в далёком, чистом, невнятном уже сне, трогало живым звуком, сердце щиплющими воспоминаниями. Веяло какой-то, самому мне непонятной, грустью одиночества, отравляюще-сладкой печалью, такой мне понятной на склоне лет.

    В середине зимы я угодил в больницу — увы, всё чаще и чаще приходится прибегать к услугам этого невесёлого заведения. Года. Заманили меня сюда дней на десять, но как поётся в здешней каторжанской песне: “Посадили на недельку, просидел я цельный год”. И вот я уж почти месяц здесь. У меня отдельная маленькая палата с письменным столом. За окном трещат морозы, которых, как говорят старожилы, в наших краях не было не то тридцать, не то сорок лет. И ничего мне не оставалось делать, как в свободное от уколов время подчитать, дочитать, подчистить то, что скопилось по дому, и то, что давно был обязан прочесть. И хотя зрение “сяло”, как говорил опять же мой папа, я и слезящимся глазом читаю, и читаю без конца, от утра до вечера.

    Попала мне в руки присланная тобой книжка “Опавшие яблоки”, нежно и трогательно оформленная вологодским художником, изданная со скромным достоинством, которое и надлежит иметь уважающему себя городу и его мастеровитым печатникам. Хорошо, что стихи не кучей, не в подбор расположены, — чего уж экономить на бедном, сиротски, в глуши бытующем поэте. Книжка хорошо смотрится, в книжке легко дышится. Преодолев дежурное, хорошо, что — короткое, предисловие Вячеслава Белкова, который в Вологде служит вроде вахтёра в поэтической комендатуре, шлёпая штампы всякому мимопроходящему поэту, я наконец-то смог внимательно вчитаться в твои стихи.

    И какой же полузабытой, очистительной российской печалью, каким же пронизающим, нет, скорее, ласкающим душу звуком повеяло от твоих складных стихов, каким родством, какой есенинско-кольцовско-никитинско-фетовской, живительной радостью дохнуло на меня.

    Нигде-нигде ты не опустился до слепой подражательности нашим, с детства любимым и запомненным поэтам! Всюду ты остался современно-мыслящим, современно-растревоженным, по-современному тихо горюющим певцом.     Где-то нет-нет скользнёт отблеск рубцовской строки, но из-под его обвораживающего влияния, будучи вологжанином, трудно выбраться, загасить в себе постоянно в тебе живующий пленительный звук, музыку печали, которую “не слышит никто”. Но и тут хватило тебе сердечного усилия, застольного труда преодолеть эту поэтическую ворожбу, эту, с виду простецкую, вкрадчивую мощь.

    Тебе под силу самостоятельно заявить о себе во весь голос. “Доживу. Дотяну. Добегу. До цветов на росистом лугу, до заждавшейся тихой избы. И появится дым из трубы!..” А чего ж тогда и за перо браться, коли нет уверенности, что не дотянешь и не добежишь. В пристёжке быть, чем страдает провинция, доля жалкая, незавидная.

    Мне хочется много цитировать твои стихи, повторять, выпевать отдельные строки, задержать на них внимание читателей наших торопливых, словесной белибердой и жизнью замороченных.

    “Я к отчему дому шагал бездорожьем. Увидел — и сердце зашлось. Ах, ласточки милые! В мире тревожном зимою так трудно жилось”. “Утром кони мой путь ископытили, на луга уводя жеребят”. И это, почти по-женски беззащитное: “Нам бы солнышка немного, неба светлого без туч”. И всеми русскими людьми осязаевое откровение: “Как одинока осенью земля”.

    Кстати, об осени у тебя много стихов, и все они впопад, в созвучие, в лад с криками улетающих птиц. Но вдруг резанёт по сердцу наболевшее: “Что ж так, Россия, под небом твоим одиноко? Что ж так, родная, мне грустно средь милых полей?” Иль соединение старомодной романсовой мелодии с совершенно неожиданной современностью: “У гитары моей ветром порваны струны. И в холодной избе не затоплена печь”. И простоватое, в фамильярность не скатывающееся откровение: “Голова плывёт по небу, ноги ходят по земле”. И это милое, с придыханием произнесённое признание: “И такая тишь на белом свете, что хоть встань средь поля и молись”…

    Да-а, года-годочки — они весёлости не прибавляют. За ними потери и утраты, оттого они и обостряют тоску и боль, одна из которых отдаётся почти стоном в груди: “Имя женщины любимой дальше сердца не уйдёт”.

    И не надо, чтоб уходило. Тютчев ведь не для блажи, не в усладу старческого мудрствования просил жгучего страдания у Господа. Из радости, из торжеств лишь заздравные песни рождаются, остальное всё — от страдания, от горести и боли, и пусть такое простенькое и такое всеобъемлющее откровение иль заклинание твоё пронзит чьё-то сердце так же, как моё: “Дай Бог нам всем сберечь в душе надежду на лучший день, на тёплый хлеб”. И пусть как можно дольше отлетающие в дальние края птицы “…сбиваются в тесные стаи, но не сходятся клином на нет!”.

    Светло завидую всем, и тебе тоже, провозглашающему твёрдо и ясно: “Понимаю с особенной силою, где мой путь, где мой свет, где мой Бог…”

    Увы, в нынешние времена подобная ясность мысли и восприятия жизни дана не многим, быть может, лишь тем, кто ощущает земную твердь под ногами, дышит целительным воздухом Родины и не потерял веры в Провидение, не забыл про Создателя нашего.

    Я и до чтения твоего сборника пытался представить: какова сейчас вологодская “тихая родина” многих славных поэтов. Уже и при мне неисчислимое количество северных деревень пустоглазо и слепо глядели на белый свет. Уже и при мне целые районы, не только отдалённые, зарастали пустырной травой, кустарником, где и лесом. Прошло уже более двадцати лет, как я вернулся на свою родину. Помню, что никольская земля пролегает совсем далеко от столбовых дорог, прогресса и в полутыще вёрст от областной столицы…

    Тридцать с лишним лет минуло с тех пор, как я бывал на могиле Яшина, ловил рыбу в речке Юг, ел землянику на Бобришном угоре. Не забвенье ль там, не запустенье ль, не заросла ль бурьяном могила славного поэта, доброго и строгого товарища всей пишущей вологодской братии?

    Хочется верить, что земля, согретая тёплым дыханием любящего сердца, осиянная светом поэтического взора, земля, воспетая наследником мужественного, достойного человека, не может сделаться беспамятной, бездыханной и безголосой. Пока живо слово поэта, исторгнутое кровинкой-земляком, пока звучит его песня в родном краю и о родном крае, не может тлению поддаться душа покойного певца, всевечна его память, как всевечно родное русское слово.

    Хотел своё письмо вложить в новую свою книгу и послать её тебе в Никольск, но книга выйдет не ранее весны, так пусть приветствие моё придёт к тебе через газету и поддержит тебя в эти долгие зимние дни и вечера, пособит скорее дождаться весны и всколыхнёт в сердце звонкие струны, зародит звуки светлых песен.

Твой

Виктор АСТАФЬЕВ

4 февраля 2001 года 
(Больница)

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.