Материалы по номерам

Результаты поиска:

Запрос: год - 1965, номер - 20

Владимир МАКСИМОВ. ГОСТЬ

№ 1965/20, 18.06.2015

Из цикла «Шаги к горизонту»

 

Васёна сидела на дебаркадерном кнехте в ожидании идущего снизу судна. Река вязко и тускло вытягивалась мимо, и если бы не дебаркадер, чуть оттеснивший воду от берега, тем самым определив её движение, могло показаться, что она давным-давно намертво застыла, чтобы никогда уже не стронуться с места.

Низкое, словно освинцованное небо провисало над рекой, тяжело опираясь на стрелы береговых лиственниц, и вдоль него – этого неба – молчаливо скользили в сторону юга осенние гуси, и деловитый полёт их не сообщал окружающему, как это бывает где-нибудь в средней полосе, тоскливой умильности прощания с теплом и летом, а только подчёркивал сквозную унылость пейзажа. Здесь – за шестьдесят шестой параллелью – у людей не оставалось времени для созерцания. Здесь люди дрались со щедрой, но недоброй землёй. Здесь жили рыбаки и охотники, лесорубы и речники, и поэтому, сидя сейчас на дебаркадерном кнехте в ожидании идущего снизу судна, Васёна хоть и глядела, но не видела, а вернее, не ощущала окружающее – тусклой реки, тяжёлого низкого неба, скользящих к югу гусей, – она была частью всего этого. И всё, что жило, звучало, цвело вокруг, проходило сквозь неё, растворяясь в ней и растворяя её в себе.

Иногда, правда, особенно во время стоянок больших пассажирских теплоходов, Васёну вдруг на какое-то мгновение пронизывало диковинными запахами, красками, речениями неведомого ей далёкого и загадочного мира, существовавшего где-то в верховьях, и душу её порой ожигала щемящая боль какая-то, зов какой-то болезненный, но судно отходило, и всё вставало на свои места: и река, и небо, и скользящие вдоль него гуси. И вместе с береговой тишиной её властно обступали знакомые с детства запахи: просмолённых канатов, пиленого леса, дыма печей, не таявшего над селом ни зимой, ни летом.

Связанная с дебаркадером с самого своего соломенного вдовства, то есть лет не меньше пяти, Васёна давно привыкла угадывать прибывающие суда по гудкам, и потому, когда из-за поворота выплеснулся надсадный полухрип-полусвист, она безошибочно определила: «Куйбышев» – маленький лопастный пароходик, что курсировал с попутным грузом и местными пассажирами между Горбылево и Нижневирском.

– Ползёт, Родион Васильевич! – позвала она своего начальника Плахина. – Готовь груз!

Плахин вышел заспанный, вялый. Потянулся, зевнул скучно:

– Идёт утюжок... Один свист, а груз на копейку.

Был Плахин не по здешним местам смугл и волосат, хотя всю жизнь провёл вокруг шестьдесят шестой. «От заезжего молодца», – пошучивали над ним в селе; он только хмуро усмехался в ответ и молчал. Вообще без крайней надобности вытянуть из него слово считалось делом хлопотливым. И, наверное, по этой причине в свои сорок лет Родион всё ещё ходил в бобылях. И только во хмелю становился он весёлым и разговорчивым. В дни Родионовых загулов полсела ходило навеселе. А сам Плахин, вынув из-за пазухи знакомую всем затрёпанную тетрадку в клеёнчатом переплёте, читал собутыльникам стихи собственного сочинения, вроде: «Наша жизнь – это арфа, две струны на арфе той; на одной играет счастье, грусть играет на другой». Или изречения, тщательно выписанные им из разных книжек, вроде: «Иной раз прекрасный взгляд ранит смертельнее, чем свинцовая пуля»; «Бывают деревья прекрасны на вид, но ядовиты по вкусу»; «Чем беспощаднее ненависть, тем ослепительнее будет любовь», и эдаким манером до полного собственного бесчувствия. Читал, вздыхал, и сокрушался, и плакал от восторга и умиления. С похмелья же Родион ходил, как в воду опущенный, прятал от всех глаза и угрюмо молчал.

– Меньше, если в два захода, не осилит, – недобро усмехнулся Плахин, следя за неуклюжим разворотом «Куйбышева». – Шантрапа. На велосипеде ходить. И то – на трёхколёсном.

Пароходик и впрямь дважды промазал и пришвартовался с большой натяжкой. Капитан, молодой долговязый парень в сбитой набекрень мичманке, виновато поёрзав замученными глазами в сторону Родиона, кисло осклабился:

– Салажат, понимаешь, всучили, вот и плавай с ними... Аж взмок, орамши...

Плахин брезгливо поморщился:

– Чего орать-то – не лошадь... Груз есть?

– Ни-ни. Пассажира вот только доставил... У вас ведь с женихами, видно, туговато. – Он подмигнул Васёне. – Хватай, Васёна, пока не перебили.

А пассажир уже сходил по выдвинутым сходням на дебаркадер. В парусиновом плащике, который, как-то уже очень угловато топорщась, облегал его субтильную плоть, в резиновых не по росту сапогах, со спортивным чемоданчиком в руке и вещмешком за плечами, он выглядел совсем мальчиком, по ошибке сошедшим на чужой пристани. С растерянным любопытством оглядывались вокруг серые близорукие глаза. Всем своим видом он уже заранее располагал к жалостливой усмешке.

Родион, оглядев гостя, только крякнул досадливо к ушел к себе. Пассажир потоптался, потоптался вокруг, своего чемоданчика, потом пошел к береговым сходням, но тут же повернул обратно.

– Послушайте, – нерешительно и смущённо окликнул он Васёну, – вы не скажете, как мне в сельсовет попасть?

Что-то трогательное было, подкупающее в его настороженной робости, и Васёна, против обыкновения, добродушно снизошла:

– Да какой же сейчас, мил человек, сельсовет? Их там и днём-то с ауканьем не отыщешь, а теперь к ночи время.

Гость замолк в растерянности, и опять пошёл к сходням, и опять вернулся.

– Что же делать? – спросил он скорее себя, чем её. – Вот задача.

Васёна посочувствовала:

– А вы что же – из району?

– Да... Я буду здесь учительствовать... В школе. – Он запнулся и уже совсем бездумно добавил: – Русский язык и литература... Может быть, вы подскажете, кто бы мог сдать мне комнату?

Парень выглядел так жалко в недоумённой своей растерянности и таким он ей показался брошенным и беззащитным, что она неожиданно для себя предложила:

– Можно и у меня... Только не знаю, понравится ли?

– А я вас не стесню?

– Какой там! Пол-избы хоть заколачивай. Зимой не натопишься.

– Я вам очень благодарен... Меня зовут Александр Иванович... Шаронов...

– Зовите Васёной... Горлова фамилия... Пойдёмте, провожу, а то мне ещё дежурить...

– Какое славное имя у вас... Нет, право... Очень уж наше, русское.

Перед Васёной сразу же обозначился характер – ровный и добрый. И она подумала про себя: «Тяжко тебе будет жить, родимый, ох, тяжко!»

Родион Плахин сидел прямо против учителя в его светёлке и, оседлав табуретку, грузно раскачивался на ней из стороны в сторону. Между ними, посреди стола, сиротливо стояла непочатой принесённая Плахиным бутылка рафинированного. Александр Иванович бережно листал Родионову тетрадку, изредка поклёвывая её аккуратно отточенным карандашом. При каждом клевке гость болезненно морщился, и табурет под ним скрипел яростно и вызывающе. Изучив свою тетрадку вдоль и поперёк, он примерно мог определить, у какой строки запнулся его требовательный читатель, и поэтому всякий раз, когда хозяин брался за карандаш, Родиона начинало прямо-таки выламывать. Он багровел и весь подавался вперёд, как бы помогая Шаронову одолеть возникшее вдруг препятствие. Наконец учитель перевернул последнюю страницу, снял очки, отложил их в сторону и, глядя в окно, опросил:

– Послушайте, Родион Васильевич, вам никогда не приходит в голову описать то, что делается вокруг вас?

– Скукота. – В голосе Плахина явно проступили недоумение и досада. – Копошатся людишки. Всяк к своему делу, как собака к конуре, привязан. День, ночь – сутки прочь. Вот и весь интерес. Чего и писать зря.

– А вы вглядитесь, Родион Васильевич, – заволновался учитель, и узкое нервное лицо его пошло пятнами. – Может быть, и не зря, а? Вы же поэт, – в этом месте Плахин ещё больше побагровел и опустил голову, – а поэт должен видеть то, чего другие подчас не замечают. Ведь вот стихи вроде ваших теперешних можно пометить любым местом, хоть Тульской областью, а хоть и Китаем. «Кто их написал, – спросят люди, – что за человек, какой нации, какого звания, где проживает?» И никто не ответит. А вы так напишите, чтобы, прочитавши, можно было сразу определить, что написал их Родион Плахин – сибирский речник, и в них лесом пахнет, рекой, рыбой, а над всем этим стоит своеобычный, не похожий на других человек...

От слова к слову Плахина всё более забирало шароновской речью, он то вставал, то снова садился, время от времени пытаясь вставить что-то своё, и наконец не выдержал, выдохнул в изнеможении:

– А выйдет? – Он осёкся. – Уж не знаю... больно обнаковенно вё... Люди, они и люди... Река, она и река... А лес, что ж, он лес и есть... Испокон так...

Учитель вышел из-за стола и взволнованно заходил по светёлке – из угла в угол – мимо неожиданно утихшего Родиона.

– Стихи, Родион Васильевич, чудо!.. А без чуда и стихи ни к чему. Рифмовать общеизвестные истины? Это занятие зряшное и к поэзии отношения не имеющее. Сила настоящих стихов в том, что в обыкновенном, нашем житейском они могут открыть столько красоты и возвышенности, что человек прочтёт и поразится: как же это, мол, он ходил до сих пор мимо и не видел такой малости?.. А писать вам, Плахин, нужно. Обязательно. Да и могли бы вы, Родион Васильевич, прожить теперь без этой вот тетрадочки, скажите по совести?

Гость потупился, и табурет снова скрипнул под ним, но уже словно бы в смущении:

– Она вроде как приросла ко мне... У меня её только с мясом...

– Вот и замечательно! – продолжал горячиться хозяин.– Пишите, пишите, Плахин, голубчик! Каждый день, каждый свободный час!

– Стало быть, Александр Иванович, – Родион встал, и в шароновской светёлке сразу стало темней и теснее, – не зря я балуюсь. Может, и вправду какая польза будет?

– Будет, Плахин, будет, Родион Васильевич! И уж есть. И – большая!.. А ко мне всегда, в любое время. И без этого, – он взял и поставил перед гостем на край стола бутылку, – поэзия делается свежей головой.

Плахин долго и благодарно тряс немощную учителеву руку, потом неловко, горлышком вниз, сунул в карман бутылку и, проходя мимо Васёны в сени, только и сказал:

– Голова!

И уже в дворовой темноте повторил с расстановкой:

– Го-ло-ва!

Когда, проводив гостя, Васёна вернулась в горницу, Шаронов всё ещё ходил из угла в угол своей светёлки с заложенными за спину руками. Она вошла к нему, облокотилась плечом о косяк двери и вздохнула.

– Надоели уж, видно, наши мужики вам? То с одним, то с другим... И чего вот он бумагу понапрасну переводит, чего переводит? Как на роду написано, так и живи.

Учитель внезапно остановился, с минуту глядел на неё молча, словно припоминая, кто бы это мог быть, и вдруг заговорил с вдумчивым спокойствием, но уже как бы устало:

– Вы же неглупый человек, Васёна. Неужели вы действительно считаете, что у людей что-то там на роду написано? Ведь эдак и жить незачем. Ведь эдак звери живут, насекомые, а мы – люди. Плохи стихи плахинские, хороши ли – это не важно. Важно другое. Человек себе отдушину в небе нашёл, звёздным воздухом дышать начал... И его уже не согнёшь, не поставишь на колени: он думать начал...

Васёна глядела на постояльца, и, пожалуй, впервые за два месяца знакомства с ним перед нею постепенно обозначался совсем иной человек, резко отличный от того, который сошёл два месяца назад на хамовинский дебаркадер. Этот был и шире в плечах, и устойчивее, и надёжнее. И теперь не он, а скорее она виделась самой себе беззащитным дитятей, нуждающимся в жалости и добром слове. Видно, недаром в Хамовине, где испокон веков прав тот, у кого лужёная глотка и крепче мускулы, тихий и почти незаметный учитель, да ещё к тому же из пришлых, сделал её, Васёнину, вдовью избу первым домом на селе. И уж если сам Родион Плахин пришёл, перешагнул через себя – принёс ему самое заветное своё и не обиделся после всего сказанного, – значит и впрямь жили в её постояльце какая-то особая сила, особенное расположение. А вроде и не выделялся ничем парень, не лез ко всякому встречному с душой нараспашку, в доме и то ходил чуть ли не по одной половице, но даже и мать Васёнина – старуха сварливая и ругательная – в его присутствии улыбчиво добрела.

– Чудной вы какой-то, – тихо молвила женщина, – всё бы вы об людях думали. Они вот об вас не больно-то... Правду Родион говорит: люди, они люди и есть. Пускай сами за себя думают, на то им и голова дадена...

– Даже так?

Больше он ничего не сказал, только взглянул на неё, как на больную, с жалостливым участием, и ей стало совестно за себя и за зряшность своих слов, и она поспешно, словно боясь, что её перебьют, сказала:

– Может, я что не так... Вам – учёным – видней, что к чему... А нас жись толчёт да мнёт, вот мы и косимся друг на дружку: как бы кто моего не прихватил...

– Люди, Васёна, – учитель сел за стол, пододвинул к себе стопу тетрадей, – ей-богу, заслуживают того, чтобы к ним относились немного лучше... Заговорил я вас... Вам ведь завтра спозаранку...

До поздней ночи не могла Васёна сомкнуть глаз. Она чувствовала, что в чём-то обманула своего постояльца; или даже обидела его, но чем именно – додуматься покуда ей было не под силу. Васёна так и уснула, отягощённая сознанием какой-то ещё неведомой ей вины за собой. И в то же время, уже в полусне, сердца её коснулось неведомое ей дотоле смятение.

 

Владимир МАКСИМОВ