Материалы по номерам

Результаты поиска:

Запрос: год - 1966, номер - 39

Илья Сельвинский. Ответ Льву Озерову

№ 1966/39, 28.05.2015

Ты усмехаешься, мой друг,

Но весел, может быть, и я,

И всё же здесь одно из двух:

Бред или тайна Бытия.

Дорогой Лев Озеров!

Если есть на нашей прекрасной планете что-либо до тошноты омерзительное, то это, несомненно, смерть. Отвращение к смерти свойственно всему живому, тем более Человеку, сознание которого не может примириться с полным отрицанием себя. Именно поэтому религии – иудаизм, христианство, ислам, – обещавшие жизнь за гробом, приобрели такое огромное признание миллионов людей. Именно поэтому религии так живучи. Но неукротимый натиск науки, победа материализма в мировоззрении человечества решительно опрокидывают наивные сказки о бородатом боге, об ангелах и архангелах, о рае и аде. Однако, отняв у человека всякую надежду на посмертную жизнь, наука ничего не дала ему взамен. Она опустошила душу. Философы – Спиноза, Гегель, Юм, Шопенгауэр – не верили в бессмертие. Но перестали верить и поэты. Гёте писал:

Хотя иль нехотя, волочишь

Свой груз... до той поры, когда

Тебя поволокут туда,

Где ты не можешь и не хочешь.

(Перевод В. ЗАХОДЕРА)

Это «не можешь и не хочешь» с отчаянной силой выражает всю ненависть человека к смерти, всю брезгливость его к ней. В нашей поэзии с острой болью говорил о ней Тютчев:

Природа знать не знает о былом,

Ей чужды наши призрачные годы,

И перед ней мы смутно сознаём

Себя самих лишь грёзою природы,

Поочёредно всех своих детей,

Свершающих свой подвиг бесполезный,

Она равно приветствует своей

Всепоглощающей и миротворной бездной.

В этом стихотворении нет того огня, что в четверостишии Гёте, но от этого оно ещё более страшно: у Гёте протест, у Тютчева покорное безразличие смертника. Такая попытка примирения с неизбежностью характерна и для европейца наших дней. В последнем своём романе «Великое Никогда» Эльза Триоле пишет о творчестве своего героя Режиса:

«В каждом романе Режиса кто-нибудь обязательно умирал, и те, кому предстояло умереть, а то и сама смерть выдвигались автором на первый план. В них много говорилось о пользе смерти, о её благодеяниях, в них умирали с улыбкой на устах, с безмятежным челом...»

Не могу без отвращения думать об этом Режисе. Но автор сочувствует ему: «Режис вырвал у смерти жало её».

Это огромно! Но что это значит? Как удалось Режису победить смерть? Оказывается, вот как: «Так называемой насильственной смерти он отдавал явное предпочтение перед «своей смертью» от болезни или старости».

И это называется «вырвать у смерти жало»? Ну, знаете...

Я потому так подробно цитирую моего друга Эльзу, что Вы, Лев Озеров, в сущности, стали на её точку зрения. Вы признаёте смерть явлением прогрессивным даже в чисто житейском смысле. Получается, будто благодаря смерти, из страха перед нею человечество сумело создать свои шедевры. Шекспир, Данте, Байрон, Пушкин... Если б эти поэты верили в бессмертие, они, по Вашему мнению, не сотворили бы ничего бессмертного.

Ваше рассуждение ужасно! Здесь диалектика совершенно пожирает здравый смысл, который она всегда не очень-то жаловала, но с которым приходится считаться даже ей. Допустим, что тяжелобольной художник, предвидя свою неизбежную гибель, стремится работать как можно быстрее. Но разве спешка способствует созданию великого искусства? Имей художник больше времени, он работал бы над своим творением тщательнее и уж во всяком случае брался бы за более грандиозные задачи. Умирающий прекрасно это понимает.

В детстве я коллекционировал марки, под старость начал коллекционировать болезни. После второго инфаркта убеждённый в том, что третьего мне уже на выдержать, я стал приучать свою психику к смерти. В молодости, когда я был роскошно здоров, мне пришла на ум вот какая мысль:

Я хочу добиться от виршей бессмертья,

Чтобы принять свой смертный час,

Точно хозяин гостя.

(«Арктика»)

Но в преклонном возрасте лихость меня покинула. Призрак близкой смерти внушил мне опасение, будто я уже не подыму ничего крупного и останусь как поэт в пределах лирических стихотворений. Однажды в беседе с дочерью я сказал, что смолоду готовил себе на старость фабулу любви Ксении Годуновой и князя Пожарского, но что сейчас, когда я каждый день жду звонка «оттуда», эта тема останется неосуществлённой. Тата поглядела на меня с укором и сказала: «Эх, разве такой был у меня отец!» Эта фраза варом окатила меня. Я с необычайной остротой вспомнил свою чудесную молодость и, не думая о смерти, с яростью принялся за работу. Через две недели у меня была уже трагедия «Царевна-Лебедь» – не мог же я упасть в глазах дочери.

Нет, угроза смерти не побуждает нас к творчеству.

Когда Алексей Толстой, когда Сергей Прокофьев вопреки требованию врачей работали буквально до последнего дыхания, они это делали не потому, что их подкарауливало небытие, а потому, что они НЕ МОГЛИ НЕ РАБОТАТЬ. В этом была вся их жизнь, весь смысл существования. Жажда творчества не понижает художника до последней минуты. В моей трагедии «Человек выше своей судьбы» девушка говорит о Ленине: «Ленин умер, не обратив на это внимания». Такова кончина всех творческих людей.

Я обожаю жизнь и ненавижу смерть. Никакого примирения с ней у меня нет и быть не может. Но это не значит, что из ненависти к смерти я взял свою теорию с потолка. В основе её лежит научная гипотеза.

Отец кибернетики Норберт Винер, исходя из эйнштейновской теории поля, писал: «Мы представляем собой не вещество, а форму строения».

Как это понять? Я понимаю так:

Мы с вами – очертанья электронов,

Которые взлетают каждый миг,

А новые, все струны наши тронув,

Воссоздают мгновенно нас самих.

Так значит я и ты и все другие –

Лишь электронный принцип, дорогие.

Далее Винер говорит, что эта форма строения (у меня «электронный принцип»*) «стремится себя увековечить». Под «увековечением» Винер имел, очевидно, в виду высокую прочность этой формы. Когда прочность ослабевает, человек гибнет. К сожалению, Винер дальше не пошёл. Но, даже исходя из его теории, на смерти нельзя ставить точку:

Так значит я и ты и все другие,

Лишь электронный принцип, дорогие,

Он распадётся в нас – и мы умрём,

Он где-нибудь когда-нибудь сойдётся,

И «я» опять задышит, засмеётся

В беспамятном сознании моём.

Да, это буду я. Тот и не тот.

В обличье пахотника или принца –

Не важно. Важно, что бессмертный принцип

В меня опять стихийщину сведёт:

Сквозь новый ген, спустя мильон столетий,

А может быть, и через год

Я снова появлюсь на этом свете.

Жизнь – это не вечная новизна, как думает Ламонт, но и не вечное повторение одного и того же, как думал Ницше. Нет, это вечное возобновление в новых небывалых условиях.

Если человечество придёт к этой мысли, оно откажется от религии. На чём держится религия? Только ли на невежестве, которое Маркс называл «демонической силой»? Нет, не только религия УТЕШАЕТ. Но с каждым новым открытием науки утешение это становится всё призрачнее, в особенности когда оно сталкивается с чудовищными явлениями жизни. «Коли на свете живут фашисты, стало быть, бога нет», – говорила, одна старушка, все свои семьдесят лет веровавшая «в отца и сына и святаго духа». У людей всё шире и шире раскрываются глаза на действительность. Религиозному утешительству приходится всё труднее. Иногда оно доходит до анекдота. Вспомните проповедь епископа Кентерберийского в 1954 г.

«...водородная бомба не является самой большой опасностью нашего мира, – оптимистически заявил епископ. – В конечном счёте самое большее, что она может сделать, это перенести значительное число человеческих существ из этого мира в другой и более жизненный мир, в который они так или иначе всё равно попадут».

Но вернёмся к моей гипотезе. Вы признаёте, что она даёт надежду. Однако одной надежды Вам недостаточно. Вы требуете, чтобы я при этом дал Вам «веру-уверенность». Вы пишете:

«Электронам даётся в веках задание: повториться. Повторятся ли?.. А что если я не верю в эту повторяемость электронов?.. Вот ахиллесова пята Вашей гипотезы... Конечно, Ваша гипотеза – проблеск в кромешной тьме, надежда, за которую хочется ухватиться… И без веры тут не обойдёшься».

Обойдётесь, Лев вы этакий Озеров! Как только пройдёт Ваша молодость и на горизонте возникнет видение курносой дамы с косой, Вы в отчаянии зычно позовёте моего Корнея Корнеича**. Впрочем, позовёте гораздо раньше. Надежда – понятие сложное. В маленьких масштабах она действительно остаётся только надеждой. Например, садясь за карты, мы надеемся выиграть, но уверенности в этом у нас нет. Но в больших проблемах, таких хотя бы, как бессмертие, даже самая маленькая надеждинка превращается в могучую веру.

Тютчевское стихотворение волнует своей глубиной, но дышать в нём нечем. Далеко не все тайны жизни и смерти раскрыты. Тютчев полагал, будто владеет ответом на самую тайную тайну. Но это был ответ XIX века с его наукой – трезвой, беспощадной и лишённой романтики. Наука Базаровых. Другое дело – XX век. Недавно у меня спокойна пила чай женщина, которая умерла полгода назад. После чая мы с покойницей смотрели в телевизоре футбольный матч, передаваемый из Лондона. Усопшую очень взволновал этот факт: сидим в комнате под Москвой и видим настоящую Англию! Это казалось ей чудом. Между тем чудом была она сама, воскрешённая хирургами после констатации её клинической смерти. Что знал обо всём этом Тютчев? Ничего. Не если б знал, стихотворение прозвучало бы иначе. В XIX столетии я и сам не уверовал бы в свою гипотезу. Но я живу после Эйнштейна, Циолковского и Винера. Я неизмеримо богаче Тютчева. И Вы богаче. Поэтому Вы не смеете говорить: «А что, если я не верю?» Не верите – уходите в XIX век.

Вы требуете, далее, чтобы я нарисовал картину грядущего счастья, как это делали Моисей, Христос, Магомет, иначе Вы не поверите в мою теорию.

«Где картины мира, в котором это случится? – вопрошаете Вы. – Религия предусмотрительна, она предлагала картины ада и рая, она создала целую серию сюжетов о переселении душ... Какие сюжеты предлагаете Вы?»

Но ведь я не создаю религии. Я говорю о воссоздании человека здесь, на земле, которая прекраснее всякого рая. Какая гурия, какой ангел сравнится с Марлен Дитрих из «Голубого ангела»? Какой левиафан – с лососиной под лимоном? В споре со мной Вы незаметно для себя перешли от микро-физио-био к социологии. Вас интересуют картины будущего? Будущее – это коммунизм. Но какой будет жизнь при коммунизме – об этом не любили гадать ни Маркс, ни Ленин. Классики марксизма говорили, что в будущем люди будут умнее нас и создадут такую систему общественной жизни, какая покажется им наилучшей. Вы удовлетворены?

Итак, по Вашему мнению, моя гипотеза даёт надежду. Меня это радует. Не большее не претендую. Но странное дело: хотя надежда эта может сделать людей счастливее, однако с первых же её шагов кое-кто попытался от неё отмахнуться. Когда я изложил свою теорию студентам моего семинара в Литературном институте, многим она пришлась по душе, но один из них, Валерий Прохватилов, любимый мой ученик, написал:

ИЛЬЕ СЕЛЬВИНСКОМУ

Придёт пора великих странствий,

и мы уйдём в последний Рим,

и никогда о постоянстве

с живыми не заговорим.

И всё, что было, как в тумане,

и край воды, и край земли,

и где-то в тёмном океане

погибнут наши корабли.

И никакого повторенья –

одна судьба, один конец.

Напрасно жажду воскресенья

ты оставляешь нам, Творец.

Простим юноше его кондовый пессимизм. Молодость любит смаковать душевную боль. Менее простительна позиция одного из редакторов, который отказался печатать мои стихи о бессмертии:

– Эти стихи могут вызвать пародию в «Крокодиле».

– Я этого не боюсь, – сказал я.

– А я боюсь! – резко заявил он.

Как видите, анекдоты умеет рассказывать не только епископ: оказывается, из страха перед крокодилом я должен был бы отказаться от бессмертия. Какое счастье, что я когда-то охотился; на тигра!

Вот, кажется, на первых порах и всё. Благодарю Вас, дорогой, за Ваше искреннее и душевное письмо. Я никому не навязываю своей теории, но сам верю в неё изо всех сил. Это помогает мне относиться к смерти благодушно.

Был Хафиз, появился Байрон,

Или, быть может, Вийон, Поэ,

Один – бродяга, другой – барин,

А это один и тот же поэт.

Необычайно, зато весело!

 

-------------------------------------------------

* Говоря об электронах, я, конечно, допускаю условность. Очень возможно, что электрон – не самая малая частица вещества, а включает в себя целый микромир. Но я исхожу из электрона на правах рабочей гипотезы, удобной для поэзии, ибо бесконечность микромира совершенно не опрокидывает моей философии.

** Персонаж эпопеи «Арктика», которому автор поручил изложить свою теорию бессмертия.

 

***

ОТ РЕДАКЦИИ. Публикуя ответ Ильи Сельвинского на открытое письмо к нему Льва Озерова («Мечтать ли о бессмертии?» / «Литературная Россия» от 12 августа 1966 г.), редакция не считает, что спор разрешён и что возникшая в этом споре проблема получила достаточно ясное и чёткое освещение. Редакция предполагает вернуться к поднятому вопросу.