Материалы по номерам

Результаты поиска:

Запрос: год - 1966, номер - 46

Виктор Потанин. ПЬЯНЫЙ ДОМ

Рубрика в газете: , № 1966/46, 04.06.2015

Виктор Потанин не из тех, кто слышит крестьянскую речь лишь на колхозных рынках. Ему присуща пристальность к подробностям сельской жизни, что незаметно перевоспитывает человеческую душу, клонит к добрым помыслам и делам.

Люди, которые живут и действуют в его книжках «Журавли прилетели» и «Подари мне сизаря», бережно перенесены со дворов Нагорки, Раскатихи Камышного, Заборки и других зауральских сёл. Самое же родное для него место – это Утятское, старинное село, бывшее в давние времена самым крайним русским поселением «в стороне Киргизской степи». Здесь он родился и окончил сельскую школу. Русский язык и русскую литературу, надо отметить, преподавала в той школе его мать, заслуженная учительница РСФСР Анна Тимофеевна Потанина. Из Утятского ушёл на войну и не вернулся его отец.

Первые очерки В.Потанина, отмеченные незаимствованной поэтичностью и любовью к односельчанам, были опубликованы в районной газете «Притоболье». Затем родным для него домом стала курганская комсомольская газета «Молодой ленинец», в которой он работает и поныне. Потанин исколесил всё Зауралье, исписал не одну записную книжку, пока лет пять назад в журнале «Урал» не был опубликован его первый рассказ. Тогда же он поступил на заочное отделение Литературного института имени А.М. Горького и сейчас учится на последнем курсе, в самое ближайшее время защищает дипломную работу.

Добрую подмогу молодому писателю из Кургана оказали те творческие совещания и семинары, что регулярно проводились Союзом писателей РСФСР. Трудно переоценить уроки таких мастеров строгого и чуткого пера, как Гавриил Троепольский, Сергей Антонов, Владимир Фоменко. На кемеровском семинаре молодых Сергей Антонов отметил, что Потанину присуще «тонкое ощущение русского слова», укрепил уверенность молодого автора в верности избранной тропы.

Между самой поэтической прозой и очерком не существует глухих перемычек – документальная проза чистыми подспудными ключами вторгается в рассказ и, как глубинный золотой песок, привносит в него свежесть наблюдений и неостуженность авторского размышления. Нетрудно отыскать прототипов почти для каждого рассказа В.Потанина. Его рассказы документальны и в то же время живописны, в них много простора и солнца.

Та история, о которой идёт речь в рассказе Потанина «Пьяный дом», – история, в которой нежданное человеческое горе и светлая надежда как бы не существуют порознь, – тоже предельно достоверна. Всё это случилось в одном селе, затерявшемся в лесах над Тоболом… Но пусть об этом лучше поведает сам писатель.

 

Вл. КРИВЦОВ

 

Виктор ПОТАНИН

ПЬЯНЫЙ ДОМ

Рассказ

 

Пришли светлые лёгкие ночи. Возле реки пели соловьи перед зарёй. По улице бродили парни с гармошкой и с ними девчата в белых немеркнущих платьях. Казалось, вся деревня не спит, блуждает в смутном празднике. Видно, каждый ждал себе перемен, думая, что дорогое приходит только весной.

Не спал и Сёма Лисихин. В мае ему исполнилось сорок лет, но люди всё ещё звали его Сёма, а в голосе стояли не то усмешка, не то сожаление. А мне исполнилось тогда пятнадцать – пора зари, света, когда мир кажется пронзительным и понятным.

К вечеру надевал Сёма белую рубаху, выпивал водки и приходил к нам на лавочку.

– Уважаю. Книги читаешь. Ну-ко, кто выше – царь или король?

– Царь.

– Врёшь. Одно семя.

– А скажи «окунь» в женском роде?

– Окуниха.

– Садись – пять! – Хохотал Сёма, шёл дальше и запевал: – «Деньги есть – Иван Петрович, денег нет – Иван...» – Заикался и раздирал рубаху от шиворота вниз. Начинал кататься по дороге калачиком и выть.

К нему подходила жена Зоя с папиросой в зубах. Как у всех курящих женщин, в лице у неё угасло тёплое, тихое, выступило сухое, мужское, и голос стал груб и обрывист.

– Родной, здорово! – кричала она Сёме издали, потихоньку к нему подвигалась. Поднимала его за плечи, морщась от непонятной боли, не выпуская папиросы.

Сёма шёл с ней покорно и усмехался. Она была его выше и тоньше.

На другой вечер – опять ко мне:

– Окуниха, в Америке живут цыганы?

– Не знаю.

– Помножь двадцать на пятнадцать!

– В уме, что ли?

– Чему вас учат...

Не знал я – зол он или ласков. Как-то пьяного его застала Зоя в конюшне и закрыла. Сама ушла в гости. Вначале он спал, потом открыл глаза, ужаснулся – в каком-то колодце.

– Спаси-и-и-те!

Сбежались соседи. Я тоже подошёл. Сёма рушил локтями двери, вдруг узнал мой голос.

– Окуниха, где я? Зоечка!

Я выдернул из засова палку. Он вышел печальный, стал курить.

Другой раз по дороге он запнулся об ушибленного голубёнка, потрогал его сапогом, задумался:

– Окуниха, иди-ко.

Я подошёл.

– Жизнь моя эка же. Не подберёт Зойка – никто не запнётся.

Голубёнка унёс домой. В ту светлую весну он особенно пил. Однажды подошёл трезвый:

– Окуниха, мне ночами ; весело! .

– Как это?

– Глаз открою – Зойка из моей бутылки тянет, другой открою, вижу – ревёт... Хэ-э, может, и не весело. А дом сотру. Пьяный дом...

Потом пить стал меньше. Из плотников его перевели в трактористы. Поднимали пары, людей случилось в обрез, а Сёма сызмала знал все работы.

К вечеру он пригонял трактор к дому, надолго пускал мотор и зажигал фары. Подходил ко мне и предлагал папиросу. А тот вечер особенно помню. Началось опять с папиросы.

– Мужик-о-ом будь, Окуниха. Прокоптишь тело – простуду не пустит… Эх, был бы сынок у меня!.. А был. Был сынок-то. Ты не помнишь – тебе он не ровня. Почему вокруг тебя кручусь, а? Догадайся?.. Васька на тебя сшибал, одно обличье... А на другого Зое не подняться, что-то сломалось...

Сёма курил, далеко сплёвывая, ресницы тихо мигали. По белому полю рубахи бегали мошки. Медленно темнело. Пролетела длинная бесшумная птица. После неё стало темней и глуше. В конце улицы раздались голоса, и Сёма вздрогнул, приподнялись плечи.

– Теплынь-то! Травы возьмутся. Поди, корову завести, Окуниха?.. А зачем? Жизнь моя зачем? Корень есть – отростелей нет... Умрём с Зоей – и кончатся Лисихины. И земля не соскучится. Э-эх, да-а... А Вася утонул. Семь годов было... Хорошенький рос. Ну не то чтоб, а из страшных-то выпал. Брови кругленькие, всё босиком бегал. Мать обует, а он сбросит... Добегался, поди уж, косточек нет... В половодье под ним яр подломился – подмыло. А он на кромку лёг – рыбок высматривал... Так и не нашли – не вынесло... А ты у нас был, Окуниха?

– Ни разу.

– Как? Пойдём!

Вот и дом Сёмы. В избе у стола сидела Зоя, курила, лицо уже красненькое и глаза блёклы. В длинных скатанных в потные проволочки волосах таился обрывок ленты. Лента была чужая на Зое, непонятная. Глаза метнулись в меня, напугались, но Сёма успокоил:

– Свои!

Пол не мыт, в углах – серая темнота, тошный запах. Потолок коричневый, но краска слиняла. На столе лежал на боку стакан, травинку бутуну держала Зоя в руках. В ноги мне кинулась тощая синяя кошка, заныла, глаза ее голодно сияли.

– Вот наши дворцы, – ухмыльнулся Сёма и побежал заглушить трактор.

Зоя, чувствуя себя на минуту хозяйкой, поднялась с лавки, пошатываясь, принесла стул.

– К нам гости не ходят. Не зовём – и не ходят. Мать-то выздоровела? – вздохнула Зоя и, вдруг побледнев, выдернула из волос ленту.

Мать мою топтали кони. Шла с вёдрами с Тобола, в грудь – сверху табун. Упала – и прямо им под ноги. Лежала неделю, но отлежалась.

Я ответил, что выздоровела. Зоя опять вздохнула – спросить больше нечего, но вернулся Сёма.

– Окуниха, будь гостем. Водку не пьёшь?

– Полно, Сёма-а, – вмешалась Зоя.

– Ну, шучу. Люблю это... Ну-ко – может кошка прожить сорок лет?

– Сё-ё-ма...

– Давай, Окуниха, телевизор заведу. Купил от бессонницы. Песни любишь? Ну, конечно!.. Я цыган люблю. Только редко их допускают. Все песни в тоске, а хорошо. И хорошо, что на свете живут цыганы-то. Бывало, падёт в голову – побродяжил бы... А что? Ветерком бы обдуло – и болезни бы мои сникли. Как это? «В шатрах изодранных кочуют...» Цепкий народ, и весело им. Нам вот не весело.

– Сёма, сбавь обороты.

– Не вяжись, Зоя. Он на Васю похож – с ним можно... Иди-ко сюда! – Он повёл меня в комнатку напротив.

Зоя вцепилась ему в локоть, глаза выкатились, лицо скосило.

– Зойка, ему можно.

– Не скверни!

– Ему можно!

Зашли в комнатку. Он свет включил. Зоя потихоньку ревела. На стене висел портрет в белой рамке: мальчишка с длинными глазами в тёмной рубашке. Лицо круглое, выпуклое, вместо ноздрей чуть заметные точки. На столике лежит букварь и открытая с пряжками сумка. Рядом – вся школьная форма и крупная с сухим козырьком фуражка. Возле сумки валялась рогатка из красной резины. В углу – маленькая кровать под ярким серебристым одеялом, с окна спустилась длинная тюлевая занавеска, достала до пола. Пол выскоблен до синевы и мерцает.

– Васина комната. А вот он, – сказал Сёма, показав на стену. Осторожно присел на стул и прикрыл глаза ладонью.

– Оставили, как при нём... – Голос Сёмы дрогнул, напрягся, Зоя отвернулась к стене.

– Оттого, и пью, что сон смешался. Ночью глаза закрою, а в комнатке Васин голос вдруг возникает. Ножками стучит, по полу ходит. То начнёт: «Папка! Папка!..» К двери подкрадусь – нету голоса, Васи нету. Только лягу – опять ножками топочет... Выпью её – и полегче. И зимой бывает легче.. А весна придёт – он в мае утонул, – каждую ночь блазнит... И Зою стронул. Гляди – всё курит. Теперь не родит – ведро пустое.

– Не задевай! Ты меня не задевай! Сам – ведро, нальёшься и бродишь... Сколько раз сама за Васенькой не ушла! Сколько земли в лесу съела... Сколько цветиков в воду бросила! Не прибрали Васю к земле – потому и родить не могу... Ну что ты?! Ну, режь, коли меня! Ищи другую... И то бы легче, хоть был виноватый... – Зоя пала на стол грудью возле Васиной фуражки, тряслись плечи, и в горле клокотало.

– Зоя, тише, тише. Не одни же. Вот уйдёт – наревёшься... Мне других баб не надо...

Он принёс в стакане воды. Зоя взяла его двумя руками, стакан чокал о зубы. Со стены глядел на нас строгий спокойный мальчик, казалось, он прищурился, а ресницы шевелятся. Походил больше на Зою; говорят: сын – в мать, дочь – отца, – и здесь было так же. Я старался его припомнить, представить, но в памяти билось что-то смутное, белое: ночная рыбалка далеко в лугах за Тоболом, и нас много, и сидим у костра, ломаем руками красные арбузы, лениво жуём мякоть, а корки – в огонь, – и он тухнет, а дым белый и высокий; уже август, и ночи страшно темны и огромны, а рядом со мной этот мальчик ловит в бадье чебаков и гладит ладонью. Был он с другой улицы, и я с ним не играл. А то катались давно на лодке, и опять он вроде был с нами. Свесился вниз головой и уставился в воду, кто-то из нас взбесился, раскачал лодку, мы галдели, а он посинел, напугался, волосы у него были короткие, белые, с низкой чёлкой. Но я не знал, был ли тот Васей.

Сёма тихо тронул меня за щёку:

– Будь мужиком, не дуйся. И за допросы не дуйся. Увижу тебя – в голову бросится: и Вася бы наш уж читал книги. Пять ведь годов прошло... Поди, и знал бы тебя больше... Дай-ко, думаю, над Окунихой поизгаляюсь – больно учёный, скоро очки прицепит... А дом свой разметаю! Зачем эти гнилушки?! И начнём сызнова. Всю тоску – в землю... Может, и другой народится. На новом-то месте...

– Не чуди, Сёма. И так выселить грозятся. Пьём ведь. Людей обозлили. Вырежут бельмо...

– Зоя, не надо! Не надо! – Сёма снял рубаху, остался в майке, взглянул на меня в упор и улыбнулся:

– Ну, нагляделся. В другой раз не поманит. Телевизор не надо?

– Нет.

Я вышел на крыльцо. Ночь стояла спокойная, с высоким небом. За спиной стукнули двери. Оглянулся – Зоя держит в руках свёрток, и закрыто полотенцем.

– На, поешь дома. Пирог с окуньками. Сёма по утрам сети ставит. И Вася наш радел порыбачить... Да не сердись ты на нас, мы не худые – подшибленные... Родишь своих – узнаешь. – В полутьме Зоины глаза раздались и блестели. На голове белелся платок, в голосе угасло больное.

– Ты забегай к нам. Хоть поглядим...

Я вышел за ограду. Улица пустая. Дорога привела на берег. Вода белёсо лилась под луной, она только поднялась, и свет её был нестерпимо ярок. На другом берегу в роще кашляли кони. Они паслись у самой воды, было видно, как лоснятся под светом их спины и переступают задние, свободные от пут ноги. Рядом с ними играла в лодке гармошка. Только стихала – начинали скрипеть уключины, хлюпать вода, и брызги от вёсел были тоже видны. В лодке сидели парень и девушка, они часто смеялись. Лодка медленно уплыла, и река стала совсем свободной, бесшумной, а вода сверху казалась твёрдой и гладкой: наступи – и удержит. Нынче не знали половодья. Талица прошла быстро, да и снегу было – лошади по запятки. А тогда река бесилась, взняла лёд, и льдины качали берег. Думалось, что я совсем вспомнил Васю, но в голове опять поднялся недавний чужой мальчик в твёрдой фуражке, глаза просты и серьёзны. Лодка вернулась, тишина сдвинулась, и сильно заржали кони.

Та ночь длилась долго, луна лезла в окна, а рассвет начался с тёплого розового огня, который заполнил всё небо и полыхал над землёй, над деревьями, а у домов родились новые острые крыши.

Вечером к лавочке снова подошёл Сёма, странно весёлый, но под этим стояло смущение.

– Что за день вычитал? – И, не дождавшись ответа, тихо сказал про себя: – А дом свой сотру. И всё по новой...

– Ты серьезно?

– А что? Дом другой поставим. И сын другой будет. Всё сызнова будет!

– Был Сёма трезв и спокоен, смотрел прямо, не мигая, и походил совсем на молодого парня.

– Пора, Окуниха, жить по-людски. Горем сытёхоньки.

– А зачем дом уничтожать?

– В старом омуте не дышится. Душу надо сместить, стронуть... А домишко таковский, ничего не стоит. Я ж плотник! Такой отгрохаю, с тремя дверями... Да и молодые ещё. – Мне-то сорок, а Зое и того – нет... Да! Обрежу пуповину. В землю зарою, с землёй сровняю. – Он ушёл прямой и значительный, распугивая гусей по дороге.

Тёмная, душная мысль осталась после него и пугала.

Тот день начался с тёплого дождика, с тихого постукивания капель по окнам. Но прошли тучи, поднялось спокойное утро. Прошла Зоя к себе на ферму, прошумел Сёмин трактор – поехал на пашню. Шарахнулись от него гуси, по-змеиному склонив шеи, залаял вслед весёлый щенок Борзя. Улица осталась пустая, тихая, от домов поднялись глухие тени.

Сёма вернулся рано, подогнал трактор к дому и заглушил. Обтёр радиатор тряпкой, вытер руки, шея была решительна и неподвижна. Спускался вечер, но до полных сумерек ещё далеко, и улица пустынна, как днём. Сёма зашёл на крыльцо, долго обтирал о порог ноги и оглядывался по сторонам, не видя меня. Пробыл долго, но вышел в чистой белой рубахе и в новых брюках, сапоги блестели от щётки, потом выглянула из ворот Зоя, тоже вся в новом, похожая издали на длинную узенькую девчонку. Сёма, почувствовав меня, засвистел весёлое, но сразу стал совсем утомлённым и тощим, рубаха обтянула низкие плечи. Зоя пошла от дома направо, не оглядываясь, длинные ноги слегка покачивались, высокая причёска от ходьбы дрожала. Сёма смотрел ей вслед, носок сапога постукивал о землю, руки заползли в карманы. Зоя свернула в проулок, Сёма залез в кабину и тут увидел меня.

– Окуниха, родной, включаю!

Мотор застучал, трактор крутнулся, встал лицом к дому. От лица Сёмы метнулся ко мне страшный свет, я бросился к трактору, закричал, замахал руками. И от этой молнии, от бьющейся в голове крови я сначала ничего не понял. Передняя ко мне гусеница уже сшибла угол, стена качалась, мотор ревел из последних, белая рубаха прыгала в кабине. Стена рухнула, высоко взлетела сухая извёстка, из кабины орал Сёма:

– Не лезь, придавит!

Крыша, ещё живая, скрипела, сползая туда, где стояла стена, гнилые стропила дымились. Трактор рвануло вперёд, он полез, как на гору, от извёстки запахло едким и горьким. Уже кричали люди, смешались матюги и угрозы, кто-то хватался за дверцу, Сёма бил сверху кулаком, щерил зубы. Трактор легко повернулся на месте – люди сзади отпали – и опять бросился вперёд, огромный, широкий. На землю легла крыша и развалилась, к ней подбежали люди, а трактор, свободный, весёлый, закрутился на месте, под ним вспыхивало и трещало, завизжала чёрненькая бабёнка:

– Вон тялевизор-то!

Все взорвались, загалдели, в проём кабины вылезла голова Сёмы и засмеялась, а трактор ринулся вперёд, но наткнулся на печку, взлетела вверх сажа, – и мотор стих. В одну гусеницу впилась алюминиевая кружка, в другой трепыхалась цветная тряпка, рядом поднялась на дыбы кровать, совсем целенькая, дикая в своей позе. Кто-то крикнул:

– Слезай, приехали!

– Остуди горло! – откликнулся Сёма и вышагнул из кабины. Он стал земляной и чёрный, по щекам тёк пот, оставляя канавки. Вытерся рукавом, огляделся. От развалин вился дымок, всё улеглось, замерло, только в соседней ограде шумели гуси. Сёма резко спрыгнул на землю, побежал на народ, но вдруг опустил кулаки и согнулся.

– А, сволочь, налил глаза-то. Видно, легко наживал.

– За милицией айдате. Он всех спалит!..

Сёма печально улыбнулся, тихонько прошёл возле трактора, сел не опечек. Поманил меня глазами, сказал чуть слышно:

– Не горюй, Окуниха. Ещё заживём. Немного глупый народ...

Был он странно спокоен: вытер лицо платком, обмахнул сапоги и застегнул ремень потуже.

Вдруг вокруг стихли. В улице показалась Зоя. Она не спешила. Её нарядное платье ударило всех жалостью к ней – видно, ничего не знает. Сёма поднялся с опечка, притворно охнув:

– Жизнь моя тяжёлая – пуда полтора.

Зоя подошла к Сёме, посмотрела долго в глаза и положила ему на плечо руку:

– Всё к лучшему. Ночуем сегодня у родни.

Он взял её руки в свои, но ладони у него были чёрные, в саже, и он их сразу отдёрнул, боясь замарать Зою. У ней блеснуло в глазах светлое, росное – и закрылась платком. Мужики молчали, уж никто не ругался, бабы плакали в платки и сморкались. Давно пришли сумерки, домой возвращались коровы, наткнувшись на толпу, мычали, чуя запах беды. В небе низко пролетел самолёт с красным огоньком на крыле, и коровы замычали сильнее, залаяли с восторгом собаки. Вздрагивал маленький тополь, не срубленный трактором, может, это просто росли его листья, вытягиваясь от тепла. И вдруг Сёма озорно и резко шагнул в улицу, ударил кулаком по голенищу:

– Пропади земля и небо – я на кочке пролежу!

Люди опять всколыхнулись, ненавистно загудели, подошли ещё мужики и стали тревожно переговариваться, показывая руками на Сёму. Он стоял весёлый и дикий, глаза счастливо горели, из одного сапога выдернулась штанина, и вместо сапога образовался ботинок. Носок его стучал по земле, казалось, Сёма сейчас накануне разгула и пляски, да и руки сошлись скобкой выше пояса, взад и вперёд бегали локти. Гул усилился, подъехали пастухи на лошадях и смотрели на Сёму сверху, сплёвывая слюну от папирос. В круг вышла Зоя и, как на собрании, подняла руку:

– Давайте по домам. Сёма с моего согласия...

Все подумали – с ума Зоя стронулась. К ней боязливо приблизились бабы, в глаза заглядывали из-под низу, и шеи у них вертелись, ища какой-то себе поддержки. Далеко, в конце улицы, затарахтел мотоцикл, вспыхнул световой луч, больно резанув по глазам.

Из мотоцикла вышел участковый милиционер Александр в форме и с кобурой на бедре. Он сделал два шага, высоко откинул ладонью фуражку, но она вцепилась в затылок.

– Кто воевал, ну?

– Сёму арестуй, Александро!

– Возьми верёвку. Он ненадёжный.

Верёвка явилась новая, её подали пастухи – она ощетинилась на свету жёлтыми волосками на сгибах. Александр брезгливо покосился на неё, тронул кобуру пальцем, достал портсигар и звучно им хлопнул. Сёма чиркнул спичку и поднёс огня – глаза его всё ещё влажно блестели. Александр, взглянув в них, попросил верёвку. Сёма картинно вытянул вперёд руки и надул губы:

– Пленяйте, гражданин начальник.

Александр виновато улыбнулся и отступил:

– Что, не впервой сидеть?

– Не сидел и не собираюсь.

– А дома сшибать собираешься?

– Наше дело неподчинённое. Не арбузы украл, – посерьёзнел Сёма.

Стали кричать:

– Александро, не слушай лекцию! Он имушшество погубил!

– Тури его в сельсовет!

– Ноги вяжи тоже! Исполняй! Ты на работе!

Сёма помог, как мог, замотать себе руки, по-солдатски печатая шаг, подошёл к коляске. Сиденье качнулось под его телом, сел, высоко выпрямив спину. Опять по глазам стрельнул свет, мотоцикл развернулся. Громко закричала Зоя, всхлипывая, махая руками, бросилась вперёд, но упала в пыль. Потом поднялась, оправила платье и медленно двинулась по улице. За ней увязалась та чёрная бабёнка, Зоя круто обернулась:

– Отстань, я к Сёме.

Ночь направилась светлая. Поднялись высокие синие звёзды. В клуб как ни в чём не бывало пошли парни с гармошкой, но говорили только о Сёме. Потом ночь схоронила все звуки, и встала луна. Развалины всё ещё дымились, возле них ходил с ружьём сторож от сельсовета в длинном пологом пальто.

В ту ночь снился мне белый мальчик в школьной фуражке. Александр вязал ему руки, но мальчик смеялся и одновременно плакал.

Через месяц я уехал в город поступать учиться. Потом слышал, как Сёму судили, как Зоя умоляла районного прокурора, рассказывая о Васеньке, о своей женской беде и доброте Сёмы. Суд выезжал в деревню, свидетелей пришла вся улица – где взяли столько бумаги для протоколов? Сёма держался хорошо, отвечал на вопросы плавно и подолгу, но всё равно его осудили условно на год.

Время проходит быстро. И трудно сохранить чистое, ясное сердце для всей, хоть и короткой, но всегда неожиданной жизни. Судьба посадила меня в город, в каменные стены без травы, без деревьев. Но как придёт весна, встанут тёплые белые ночи – всё о Сёме думаю, ударит и засверлит в голове его насмешливый голос: «Здорово, Окуниха!» – и скрутит горло от давней боли за них. «Что с вами, Сёма, Зоя, построили ли дом, родили ли сына?..»

 

г. КУРГАН