Материалы по номерам

Результаты поиска:

Запрос: год - 1980, номер - 26

Святослав Педенко. ГОВОРЯ О ГЛАВНОМ

Рубрика в газете: , № 1980/26, 04.06.2015

«Сверстники-1979». Сборник молодых критиков. Составитель Валерий Дементьев. Издательство «Современник». 1979. 22 стр. 75 коп.

 

Основу этой книги составили статьи, написанные участниками III Всероссийского семинара молодых критиков, организованного Союзом писателей РСФСР в ноябре 1977 года. Некоторые из 16 авторов сборника, такие, как Н.Кузин, В.Шапошников, К.Султанов, уже стали членами Союза писателей, другие пока что успели опубликовать по нескольку заметных статей и рецензий в периодической печати, но всех объединяет страстная заинтересованность в развитии нашей литературы, желание осознать особенности современного художественного процесса и в меру сил повлиять на него. Несмотря на свой пока ещё относительно малый опыт, молодые критики стремятся поднять самые актуальные проблемы: гражданственности, социальной активности, духовно-нравственных исканий, соотношения в художественном творчестве традиций и новаторства.

Уже в первой, открывающей книгу статье В.Куницына «Нужно нам граждан» говорится, что в сегодняшних наших спорах о классике редко кто проникает взглядом за Пушкина и в лучшем случае достигает Ломоносова. А ведь в семисотлетней истории русской литературы до Пушкина уже были намечены главные её черты, впоследствии развитые, – радение о родной земле, утверждение лучших гражданских качеств в человеке. «В этом смысле русская литература всегда была гражданственной, – замечает В.Куницын, – начиная с «Повести временных лет» и «Слова о полку Игореве», «Задонщины» и «Слова о погибели земли русской» до «Жития» Аввакума и далее, к Ломоносову, Карамзину и Пушкину»

Анализируя затем творчество современных прозаиков В.Крупина. И.Евсеенко, В.Личутина, А.Курчаткина, выделяя в нём главное, критик утверждает: «...И любовь к Отчизне, и творческое отношение к труду, и благородство отношений между людьми, и проповедь милосердия... и забота о красоте и духовности жизни – всё это темы, так или иначе отмеченные знаком гражданственности».

И.Шайтанов в статье «На новом «витке» тютчевской традиции» прослеживает развитие этой традиции в творчестве Н.Заболоцкого, Н.Рубцова и Ю.Кузнецова Он показывает, как Н.Заболоцкий, начав со спора с Тютчевым, с отрицания гармонии в природе, приходит к интерпретации «её таким образом, что последнее время тютчевская поэтика часто воспринимается через Заболоцкого – теперь эти два имени оказываются рядом». А далее критик детально прослеживает процесс «вживания в эту традицию» Н.Рубцова – от его ранних стихов «Приезд Тютчева», через поэзию Н.Заболоцкого к такому синтезу, который заставляет вспомнить оба имени – и Тютчева, и Заболоцкого.

Продолжение той же традиции И.Шайтанов видит и в творчестве Ю.Кузнецова, несмотря на «особую нелюбовь этого поэта признавать свою зависимость от кого бы то ни было, отчего он нередко подчёркнуто резко и как-то небрежно говорит о тех предшественниках, которым наиболее обязан». Но одно дело заявления поэта, и другое – анализ вдумчивого критика, который в самой ткани стихов, таких, как «Глядишь на небо в час ночной», «Когда кричит ночная птица», «Не сжалится идущий день над нами», и других, сумел увидеть, как поэт осваивает, моделирует тютчевскую поэтику и как, отталкиваясь от неё, прокладывает свой творческий путь. Говоря о нём, критик отмечает, что Ю.Кузнецов «вошёл в эту особую традицию русского стиха, позволяя увидеть сделанное им в её свете, но слишком быстро его путь и её прошёл насквозь», о чём критик сожалеет, однако не навязывает поэту своих рецептов.

Статья Л.Асанова «Во глубине светающей строки» посвящена анализу поэмы Егора Исаева «Даль памяти» Автор говорит о предшествующем творчестве поэта и, что особенно ценно, рассматривает его в контексте развития всей нашей литературы, особенно той её ветви, которая именуется «деревенской прозой» Критик считает, что «Даль памяти» Е.Исаева закономерно можно поставить в один ряд с произведениями М.Алексеева, В.Астафьева, Ф.Абрамова, В.Белова, Е.Носова, ибо их роднит последовательный реализм, пристальное внимание к основам народного бытия. Л.Асанов, как бы отталкиваясь от поэмы, говорит о духовно нравственных ценностях, накопленных народом, и обосновывает необходимость внимательного к ним отношения.

Поскольку «Сверстники-1979» – сборник работ критиков молодых, то по нему можно судить не только о достоинствах, но и о недостатках нашей критики, которые здесь обнаруживают себя откровеннее, чем в произведениях маститых авторов Так, в интересной и заслуживающей внимания работе Т.Кушпель «Северный триптих», посвящён ной исследованию творчества магаданских писателей, легко заметить так называемый приём «присоединения», когда в ряд с анализируемыми прозаиками ставится более известное имя в этой статье – Олега Куваева, что и позволяет критику говорить об «общезначимости тем и проблем «северной литературы», преодолевшей экзотическую описательность, стремление к необычности в ущерб художественной логике и психологичности». Однако это характерно для творчества только Куваева, который в статье лишь упоминается для вящей убедительности, а что касается разбираемых повестей, то несколькими страницами далее Т.Кушпель вынуждена сказать, что в них «автор сам ограничивает значение своей работы, перенасыщая произведения такой экзотикой». То есть её-то писатель, поставленный в один ряд с Куваевым, как раз и не преодолел.

Другой недостаток явно заметен в статье П.Кошеля «Сли-нность неба и земли…» – это отсутствие собственного подхода к творчеству автора (в данном случае поэта В.Соколова), что превращает анализ в комментирование обильно цитируемых строк, подкрепляемое ссылками на авторитеты: «Критики отмечают... пристальное внимание В.Соколова ко всему, с чем встречается его взгляд. Это верно»; «А.Урбан писал о Соколове... Да, действительно…»; «Прав Ал.Михайлов…»; «Прав Евтушенко...». А голос самого исследователя совершенно теряется. П.Кошель – автор сборника стихов «Листва» и ряда подборок в журналах «Новый мир», «Юность», «Октябрь» и других, но его статья в «Сверстниках…» может служить наглядным подтверждением общеизвестного, но часто не принимаемого в расчёт положения; не всякий профессионально владеющий пером литератор может быть критиком. Тут нужен особый талант.

О работе своих сверстников, товарищей по литературному цеху молодых и тех, кто ещё вчера считался молодым критиком, – Ю.Дюжева, С.Боровикова, В.Оботурова, Ю.Селезнёва, И.Шайтанова, В.Курбатова, В.Коробова. Н.Машовца, В.Васильева, – говорит Н.Кузин в статье «На взлётной полосе», отмечая, что они «подтверждают основательный теоретический уровень и развитый художественный вкус представителей молодого критического отряда». Полемизируя с А.Приймой, опубликовавшим в журнале «Дон» статью «На пути к зрелости», посвящённую работе молодых критиков С.Чупринина, В.Куприянова, С.Соложенкиной и других, Л.Полякова в статье «Не упусти колесницу...» доказывает, что критик интересен прежде всего не желанием спорить, не «весёлой злостью» и не «лабораторным», «открыто экспериментальным» характером своих публикаций, а глубокой эрудицией, вдумчивостью, стремлением к большим проблемам.

Авторы, представленные в сборнике, – это лишь часть входящего сейчас в литературу молодого отряда критиков, чьи имена всё чаще встречаются на страницах газет и журналов, в коллективных сборниках... Но уже сейчас по ним можно судить о плодотворности нашей критической школы, ибо, как сказано в предисловии к «Сверстникам-1979», «когда говорят – школа, имеют в виду и учителей, и учеников. И, начиная свой путь в большой литературе, критики-ученики подтверждают верность заветам учителей: обращаться к народу, искать новое, говорить о главном».

 

Святослав ПЕДЕНКО

Пётр КРАСНОВ. НА АЛЁШИНОМ ХУТОРЕ

Рубрика в газете: , № 1980/26, 04.06.2015

Рассказ

 

Двое суток несло в степи поднятые снега, гудело и ныло, ровняло с краями реку, пади с оврагами, заносило жильё с дорогами, плетни огородов; и вот под вечер стало понемногу затихать.

Где-то, видно, порвало провода, Алёшин хутор сидел без огня, кое-где лишь пробивался в окнах неверный затухающий свет керосиновых ламп. Немногие откапывали во дворах свои тропки, неохотно и кое-как, лишь бы пройти, – ещё неизвестно, какую назавтра даст погоду. Насидевшиеся под застрехами воробьи молча, поодиночке перепархивали в кустах над местом, где раньше проходил зимник, а теперь не было ни следа, не то что конского яблока – на всём, как божья тяжёлая длань, лежали выструганные ветрами на юру и вылепленные в затишках снега.

Кто-то ещё только собирался ужинать, другие повечеровали и уже готовы были хоть спать. Старые люди кто по вере, кто по давней привычке крестились и молились перед сном долгой и тяжёлой зимней порой; затихла, улеглась в тепло заснеженных парных закутах скотина, даже огородные вётлы и торчащие из сугробов калинники нашли, наконец, покой, примолкли в темноте. Непривычно рано было укладываться одним лишь молодым, выросшим уже при электричестве, но их тут было немного.

Ещё не спал молодой, недавно из солдат, Павел Колпаков, Пашей все его здесь звали, ставший после женитьбы месяца два назад хозяином большого дома в глухом конце хуторской улицы, в чапыжнике, – крепкого пока, со многими пристройками, имевшего всегда своими узкими окнами вид человека с поджатыми губами, хмурый и постный. Пристроившись к старой, воняющей керосином семилинейной лампе, плёл капроновую сетку для большого весеннего сачка, прежняя давно истлела. Тёща после ужина ушла в заднюю половину, на свою продавленную запечную кровать, и уже спала, тяжело вздыхая и всхрапывая, вспугивая иногда тишину, а беременная жена его Вера, положив повыше подушку и с плечами укрывшись одеялом, полулежала на их семейной новенькой диван-кровати с больнично-белым постельным бельём, которое уже впрямь стало пахнуть больницей. С ними, видно, только свяжись покрепче, как запахнет.

Пойдут всякие недомогания, мази с притираниями, дурные сны – женская разная необходимость, необходимая принадлежность их... Его была такая же, как все: перед тем как лечь, приняла что-то, повозилась, притворившись в кухоньке, и теперь, блестя глазами, лежала и перебирала вынутые из шифоньера пелёнки, ползунки и другую младенческую справу – перебирала без дела, просто так, шевелила припухшими губами и смотрела перед собой, ничего не видя, словно что-то подсчитывала.

Радиопровода выдержали, на оклеенной тусклыми тиснёными обоями бревенчатой стене тихонько сипел репродуктор. Кто-то говорил озабоченно о каких-то своих делах, оповещал о них всему миру в послебуранную эту ночь, когда всё устало от сотрясавшей дома непогоды и радо было наконец уснуть, в наступившем покое.

– Корова-то вроде причинает, – неизвестно с какой стати сказала жена уже говоренное сегодня за ужином.

– Встань ночью, глянь. Как бы послед не слопала.

– Погляжу.

Возникла музыка, бойкая такая, и следом за ней женский высокий голос. Неестественно страстный, чистый, отточенный, как круглое шило, он пронизал всё и дошёл:

Златокуд-рая царица но-о-очи!

Ярче звёзд твои блистают

о-о-очи!..

За окном глухая, без всяких звёзд ночь, заваленный в степном распадке всеми зимними снегами хутор, темень – а она где-то там поёт, недоступно далеко, в бог знает каких городах, в огромном, тепло освещённом зале, полном людского дыхания, как в гарнизонном Доме культуры было. Переливается голоском, перед нею в лакированной яме сдержанно, как поздний летний гром, гремит оркестр, все празднично одеты, шумок стоит, покашливания, ждут, когда можно похлопать и увидеть следующего артиста или кого там, они будто даже верят в эту какую-то златокудрую царицу, которой никогда не было нигде и нет, но им хорошо, и они ещё, слышно, просят на «бис», счастливые своим хлопаньем в ладоши... Чему только не верит человек, когда хочет верить! Они где-то далеко, совсем другие, чужие, на другом конце света – хорошо им. Хутор пустеет год от года, разъезжается, им какое до этого дело. С тех пор как он пришёл из армии, съехало ещё четыре семьи, перебрались вместе с домами в Спасский совхоз. Другие дома просто брошены, их завалины, унавоженные дворы и зады заросли жирной пустырной полынью и крапивой, пустые стёкла окон глядят на замуравевшую середину улицы, туда, где на месте разъезженной дороги теперь лишь две проточенные дождями колеи средь муравы. Те, кто ещё здесь оставался, сами оторвали пришитые крест-накрест доски, открыли им ставни – всё веселей жить. Пустели, освобождались поскотины, сенокосы и всякие нужные места, прибавилось в речушке рыбы, но как-то само собой выходило всё наоборот, не для мужицкой желанной воли, а для пустоты... Даше на сенокосные лужки те откуда-то нагрянул, всё собой заполонил татарник, а в степи с ним спорить бесполезно, уж очень живуч.

Некуда было податься, никто его нигде особо не ждал. Некуда, кроме Спасского, издавна нелюбимого хуторскими, ещё со времён кулачек и земельных переделов, в голое немилое Спасское, вместе с тёщиным этим домом, со всем скарбом. Буду наново ставить – шире окна пущу, подумал он. Кроме Спасского, некуда. Одно, от силы два лета ещё можно продержаться, потом всё равно переезжать. Уедет, а всё его останется здесь – доживать, рушиться. Дом материн останется, негоден на перевозку, могила её с тёткой. Речушка их Кызымка, на русский с татарского это «девочка» значит, лога с родничками, в совхозе ни одного родника нету. Огороды, та же осина останется в огурешнике, на коре которой разрослись и во что-то грубое и непонятное сплылись две его начальные буквы, ножичком вырезанные в мальчишках...

Что-то непонятное ему и что он по примеру живших тут своих дедов мог бы назвать одним лишь словои «жизнь» и на этом слове, как и они свои раздумья закончить – эта самая жизнь распоряжалась им как хотела, а он ничего сделать не мог, не выходило по-своему. Потому, может, и Паша он, а не Павел или Пашка даже. То вот взяла оженила, невольно, не давши даже опомниться, грешком его в послеармейском гулянье воспользовалась, привязала к постным кулугурским окнам этого дома, к чужому, немилому его запаху и обряду, а то уже и отсюда выталкивает, в совсем какую-то другую, неизвестную жизнь, в чужень, но далеко не отпускает, не даёт воли взять и махнуть куда-нибудь подальше, хоть к тем же залам тёплым, всё равно где привыкать, корешки слабенькие пускать... Не даёт, и тяжело с непривычки думать об этом, а думать надо. В репродукторе родилась новая какая то, иная музыка, такая тихая, что вначале он не мог ни понять её, ни угадать. Она была словно продолжением тишины, издалека заводила, невесть откуда, и в расстояниях, которые другим звукам надо было враждебно пробивать силой и отточенностью, была везде одинаково своя, не чужая. Она была и ему своя, он остановил сбитые в ремонте трактора пальцы с челночком, слушая:

...Где же ты, подруга-а-а,

яблонька моя?!

Я знаю,

родная,

ты ждёшь меня, далёкая моя...

– Ложись давай, – сказала жена сурово, кончив подсчитывать и думать, завязывая узел. – Ну-ка, положь это на нижнюю полку и ложись. Разохотился он. Спать надо.

– Девяти ещё нет, – сказал Паша, засовывая узел в шифоньер, в самый низ его, и мрачнея – опять... Он отвернулся от лампы, посмотрел, приглядываясь в полутьме, в строгое, в значительное лицо жены, усмехнулся: – Что теперь мне с тобой, ночью... баранов считать?

Жена обиделась – она в последнее время часто обижалась; завозилась, раздражённо охлопала подушку и повернулась, спиной. Чует тоже, что неладно, не в сладость всё получается, но не жалеет, не из тех, чтобы пожалеть. Всё равно зря старалась, будто со злорадностью подумал он. Постаралась. Ладно, лишь бы сына, всё окупится. Весной уже будет – поскорее бы, что ли, весна.

– Давай-давай, – помолчав и уже зло сказала в стенку жена. – Мне твоя забава не нужна.

– Да девять всего – ты что?!

–А мне что, что девять? Свету нету, ну и нечего рассиживать. Что мочи нету, что находились за день – этого он ничего не понимает. Я вот завтра подыму пораньше!

Как они быстро этому обучаются – говорить так... в третьем лице. Не позволяя себе и всё же раздражаясь, он приткнул деревянный челночок за раму зеркала, накинул телогрейку и сунул в карман папиросы и спички.

– Куда?

О, господи, подумал он; ну, ладно.

– К другой.

– Дурак.

В сенях под общей с домом крышей стыло и горько пахло чердачной золой и осиновыми досками, которые сушились там, наверху; пахло, пополам с промёрзлым дегтярным духом избы, ещё снегом, но вроде не буранным, не ветровым уже. Он не сразу – никак не мог привыкнуть – нашёл в темноте ручку, открыл дверь, шагнул во двор, и нога его сбила лёгкий порожек навеявшегося ночного снега – вот он откуда, запах этот. Снег идёт.

Снег шёл неслышно, неспешно, пока прожившие ещё один день люди спали. Он спускался с невидимого неба, нежно задевая иногда лицо, садился невесомо, и, лишь задержав, дыхание, можно было услышать тот ласковый, едва уловимый шорох и треск ломающихся, сминающих друг друга слабых снежинок. Что тише бывает? Мартовская зима торопилась испробовать всё своё, на всём – на тёмных кустах в поле, на воробьях, натерпевшихся холоду в застрехах, на человеке самом, и вот не успел сойти буран, как опять она сыплет и сыплет мельничкой снег, только уже другой, уже снежок, гостинец – будто грехи замаливает, то сварливое и вздорное, тоскливое, что накричала за неделю буранов человеку и покорному зверью. Ну, спасибо. Что-то подступило в нём, непривычное, – спасибо... .Вот так стоять, слушать снежок и зимнюю тишину, им заполненную, видеть лишь белеющие, скрывшие всё собой сугробы и смутное тёмное небо над ними, в тоске ловить запах высоты, спустившийся вместе с этой, по всему свету, ночной порошей – ничего не хотелось больше. Хотелось, может, не одному быть, но этого уже нельзя было.

 

Пётр КРАСНОВ

 

г. ОРЕНБУРГ