Материалы по номерам

Результаты поиска:

Запрос: год - 1983, номер - 30

Евг. Евтушенко. ГОРБУШКА ПИРОГА

Рубрика в газете: , № 1983/30, 28.05.2015

Евгений Рейн. «Имена мостов». Стихи. Издательство «Советский писатель». 1984. 88 стр. 35 коп.

ГОРБУШКА ПИРОГА

«…С пропиской вечной вас встречают чаем и дают горбушку пирога». Это строки из книги Евгения Рейна «Имена мостов».

Горбушка пирога – выражение не совсем привычное, неходовое. Рука педантичного редактора могла бы нависнуть над ним с красным скрупулёзным карандашом: не вычеркнуть ли эту литературную неловкость? Но ведь у любого, даже самого сладкого пирога действительно есть тоже горбушка, как и у ржаной буханки. Кому – серёдочка с начинкой, кому – горбушка. Вроде бы случайная обмолвка поэта при прочтении книги, при вхождении в его внутренний мир оказывается ариадниной нитью.

Люблю книги-лабиринты, лишь была бы ниточка. Тогда и спотыкаться будешь, и запутываться, а всё-таки выйдешь. А может быть, не захочешь выходить – лабиринт понравится.

Рейн – поэт лабиринтный, да и жизнь его тоже такая: «В этих дореволюционных номерах, где коридоры переламывались трижды и четырежды подчас». Сейчас много поэтических книг, где на вылощенной паркетной гладкописи и не наткнёшься на личность автора. Драгоценная редкость книги Рейна в том, что он везде и везде – поэт.

Редкость книги ещё и в том, что сейчас многие стихотворцы как бы стесняются говорить о своих личных неурядицах, невезении, бедах – им хочется выглядеть могучими, всезнающими, непобедимо оптимистичными. Чаще всего псевдожелезобетонность – от трусости исповеди. А вот Рейн – сплошная исповедь. Иногда переходящая в урбанистическое акынство, даже в графоманию, но всегда – исповедь.

Рейну серединки с начинкой не досталось, а именно горбушка пирога, да ещё и с чужого стола. Как говорят обыватели – невезуха. Единственная начинка этой горбушки – сплошная неустроенность: литературная, семейная. Чуть ли не исповедь неудачника;

«Проживал я, изловчась, тратить два рубля – не больше на еду, затем, что деньги были мне нужны и дальше, в Фергане и Бухаре, и случалось – и должно быть – это первое паденье – подбирал я сухофрукты на базаре в октябре». Или: «Холод в номере тесном, холод в небе пустом. Холод в сердце мятежном под холодным бельём». Или: «Постучуся я утречком рано, вы ещё не зажжёте огня. Мама, Галя и дочь моя Анна, пропустите, простите меня». Или: «За улицею Герцена я жил и не платил, в Москве в холодном августе в трёх комнатах один. Что мог хозяин вывинтил, не завершил ремонт, а сам уехал в Индию на медицинский фронт»...

Лирический герой поэта принадлежит к числу тех людей, которых принято называть неудачниками. Но, на мой взгляд, неудачники – это те, кто нравственно не способен к мужеству исповеди. Неудачники – это те, кто внутренне замкнут иногда при внешней болтливости, внешней самоуверенной раскованности. Неудачники – это те, кого даже малые неудачи повергают в озлобленность. А можно ли назвать неудачником такого человека, который, несмотря на личные неудачи, сохранил в себе детское отчаянное любопытство, доброту к людям, волю к творчеству? «Не стоит поворачивать обратно – бесповоротно надо жить, душа».

Рейн понял сладость горбушки, не занимая себя саморазрушительными мыслями о том, что серединка с начинкой не у него во рту. От бродяжьего люмпенства его всё равно неудержимо тянет на свет в окне, на голоса людей. Он не романтизирует, не организует собственную бесприютность, собственные скитания для того, чтобы после поплакаться в жилетку человечества. «Крылом и колесом не оправдаться, нет!» Он отвергает образ «неудачника».

«Чтоб я ценил удачи чужое ремесло, мне так или иначе везло, везло, везло. На тёмные припадки, на бедную хвалу, на скользкие лопатки, прижатые к стеклу. От улицы Мясницкой до Сретенских ворот среди толпы мне снится шестидесятый год. И молодость и смелость у времени в глуши, и эта малость – милость единственной души».

Настоящая любовь к человечеству только так и приходит – через любовь к единственной душе. Как легко и свободно написано:

«За рекой Алма-Атинкой подружился я с блондинкой – чёлка и зелёный взор. Оказалось, что татарка. Я купил ей два подарка – брошь и ложку – мельхиор. Были у неё ребята, сын Тимур и дочка Гата, а самой-то двадцать пять. Дети в десять засыпали, и тогда мы засыпали рис в кастрюльку – вечерять. Ели плов, а после дыни... И глазами молодыми говорила мне она: «Буду жить подмогой детям, никуда мы не уедем. Нам судьба Алма-Ата». Вот и всё. И я простился, и в обратный путь пустился, и пошёл четвёртый год. Верно, и она забыла. Что же всё же это было? Почему в душе живёт?»

В замечательном стихотворении «Узел» о своих прогулках с «сибирской Дианой» по Ленинграду, написанном на уровне поэтической свободы, заставляющей вспомнить «Вольные мысли» Блока, Рейн как бы впроскользь роняет:

«И я не знал ещё, что веяний день и час, не связанный в томительный и тесный, неразделимый узел соучастья, есть попусту потерянное время. А впрочем – тут правил нет! Ведь я любил её. И я об этом узнал потом...»

Неразделимый узел соучастья – вот к пониманию чего, как к высшей человеческой удаче, пришёл поэт. И тогда возникает ода – но ода не абстракциям, а реальным ударам судьбы, которые поэт разделял, как равный с равными, «с этой вот медсестрой, с этим разнорабочим, с этим завучем, управдомом, завгаром».

«И всё-таки спасибо за всё, за хлеб и кров тому, кто назначает нам пайку и судьбу, тому, кто обучает бесстыдству и стыду, кто учит нас терпенью и душу каменит, кто учит просто пенью и пенью аонид, тому, кто посылает нам дом или развал, и дальше посылает белоголовый вал».

Не комфортабельный укачивающий покой, но мудрое спокойствие говорит изнутри: «Пройдут века, народы, войны, сомкнутся краешки кольца... Старуха застегнёт спокойно свободный ворот у мальца». Так просто сказано: «Прислонись последний раз щекою навсегда. Я хотел бы умереть с тобою? Нет и да».

Без того, чтобы зубы привыкли к горбушке, так не напишешь. Чтобы написать такой блестящий рассказ в стихах, как «Сосед Котов», нужно было увидеть сотни таких Котовых и вместе с ними эту горбушку погрызть, а то за неё и поцапаться. «Пенье аонид» рождается у Рейна даже из пенья облупленных чайников на конфорках «коммуналок», из любых самых шершавых слов, таких, как «рубероид». Поэтому он способен воспринять как огромную удачу «великий кофе на морской веранде». Поэтому он так безудержно любит жизнь, где «истребители и серафимы тарахтят на взлётной полосе».

Вроде бы так называемая интеллектуальная поэзия, а вместе с тем демократичная насквозь. Демократизм, к которому стремился когда-то Пастернак, был искренним:

«В горячей духоте вагона я отдавался целикам порыву слабости врождённой и всосанному с молоком... Превозмогая обожанье, я наблюдал, боготворя. Здесь были бабы, слобожане, учащиеся, слесаря» («На ранних поездах»).

В самом слове «слобожане» есть остранённая умилённость наблюдателя. Рейн не умиляется, не боготворит – он внутри этих людей, хотя аониды у него и поют за пазухой. Рейну не надо демократизироваться, ибо его демократизировала судьба. Общая горбушка помогла. Поэтому он, отводя рукой напрашивающийся самореквием, с завидной простотой и чёткостью говорит сам себе: «Не умирай. Доступны небеса без этого. И голова в порядке».

Какая редкая радость – целая книга живых стихов, сквозь которые виден живой поэт, а не выведенный в пробирке гомункулус! Живой поэт, с его личной, а не усреднённой любовью к Родине, с его большими невзгодами и маленькими радостями, с его любвишками и любовью к женщине, с его детским фанфаронством и мгновениями жестоких прозрений, с его постоянным ежедневным умиранием от жажды к жизни. Ещё одно редкое качество – самого себя этот поэт не очень-то жалует: то негодяем обзовёт, то игроком. А между прочим, этот поэт имеет гораздо больше оснований уважать себя, чем некоторые стихотворцы, занимающиеся не самовыражением, а самоуважением. Уважать Рейна есть за что.

В течение многих лет, несмотря на «широкую известность лишь в узких кругах», по выражению Б.Слуцкого, Рейн не разбазарил свою «душу живу» и предстал перед нами не стихотворцем, а поэтом. Не хочу употреблять эпитеты «большой», «крупный», «значительный», «яркий», «самобытный». В самом слове «поэт» заключено большее, чем во всех эпитетах. Не хочу ничего пророчить, предрекая, что теперь, мол, книжки Рейна будут читать нарасхват. Может быть, и нет. Но популярность – отнюдь не признак качества. С моей точки зрения, человека, который 35 лет профессионально занимается поэзией, в случае Рейна явление поэта состоялось, а это главное.

К радости примешивается горький привкус печали, когда держишь в руках первую книжку почти пятидесятилетнего поэта. Многие стихи из этой книжки я ношу в своей памяти уже более двадцати лет. Рейна печатали газеты и журналы как бы из снисхождения – урывками, крупицами, осколками, крохами. Почему же так произошло? К сожалению, критическое и издательское внимание у нас как бы распределено по группировкам – поколенийным и стилевым. А Рейн существовал и существует вне любых разновидностей искусственно создаваемой или действительно существующей плеядности. Не по этой ли причине при жизни не удалось утвердиться Н.Рубцову? Не по этой ли причине полузамечают В.Леоновича или под знаком вопросительных сомнений говорят о бессомненно талантливой М.Кудимовой? Такая внеплеядность вовсе не означает отчуждённости того или иного поэта от общего литературного процесса. Эта внеплеядность подчас может быть доказательством преданности слову как таковому, а не слову как инструменту в борьбе за существование. Внеплеядность Л.Мартынова, П.Васильева, Л.Лаврова, Н.Глазкова, К.Некрасовой, своим не похожим на блеск плеяд мерцанием добавила так много к свечению нашей поэзии в целом.

Разделим горбушку пирога славы на всех.

 

Евг. ЕВТУШЕНКО

Владимир Костров. ИЗ КАКОЙ ТУЧИ ГРОМ?

Рубрика в газете: , № 1983/30, 28.05.2015

Если бы я следовал методологии, принятой частью нашей текущей критики и некоторыми участниками ведущейся в «Литературной России» дискуссии в том числе, я бы начал с того, что её, то есть критики, состояние вызывает у меня «чувство острой неудовлетворённости». Однако я так не скажу, хотя, если быть искренним, желание такое во мне иногда возникает.

Но не скажу. Ибо не могу охватить, просто перечитать целое море газетно-журнально-книжных публикаций. Попадаются вещи дельные, с ними соглашаешься. С чем-то соглашаешься и споришь, что-то отвергаешь. Сомневаешься и в своём суждении.

Но ведь не могу я себе представить и критика, перечитавшего хотя бы большинство поэтических публикаций. Его нет. Потому и приходится начинать с обоснования одного банального для меня тезиса: некоторая часть нашей текущей критики, с моей точки зрения, находится в забавном состоянии «постоянной ясности» к предмету столь деликатному, к процессу столь противоречивому, к области столь таинственной, где даже корифеи – Пушкин и Блок – не решались произносить глобального суждения.

Возникает такое ощущение, что некоторые критики как бы свыше, априорно получили полное знание о весьма таинственном и, подозреваю, до конца не определённом и неуловимом явлении поэзии.

Решительность суждения в таких случаях, если заглянуть в историю, оборачивалась даже для классиков временным общественным непониманием и порою трагически сказывалась на личных судьбах крупных поэтических явлений. Моральное же право на суд, на вынесение приговора должно быть заработано и выстрадано критиком через мучительные сомнения и признано за ним современниками на основе признания его положительного идеала.

Объём газетной статьи не позволяет мне рассмотреть с этих позиций все дискуссионные статьи, и я подробнее остановлюсь лишь на двух из них – критика В.Залещука и поэта И.Кобзева.

«Острое чувство неудовлетворённости» современным состоянием поэзии моментально, чуть ли не в следующем абзаце, сменяется у В.Залещука яростным восхищением от творчества действительно серьёзных поэтов А.Кушнера и А.Тарковского, далёких, по его мнению, «от моды и дешёвой популярности». Значит, уж два-то настоящих, подлинных поэта есть?

Высоко и справедливо оценил критик творчество А.Вознесенского, Д.Сухарева, в общем, почти десятка других современных поэтов. Десять крупных явлений – откуда же тогда такая неудовлетворённость? Кстати, критик тут же оказывает медвежью услугу А.Кушнеру, цитируя наиболее неудачное его стихотворение;

Как вы страшны, былые идеалы,

Как вы горьки, любовные прощанья

И старых дружб мгновенные обвалы,

Отчаянья и разочарованья!

Вот человек, похожий на руину.

Зияние в его глазах разверстых.

Такую брешь, и рану, и лавину

Не встретишь ты ни в Дрезденах, ни в Брестах...

«Традиции и заветы русской классики», их «неумирающее наследие» – всё то, чем предлагает поверять В.Залещук сегодняшнюю поэзию, применимо к этому отрывку лишь частично и только с точки зрения формы.

Но совершенно неприемлем в нём этический сдвиг, столь неуместное и более у Кушнера нигде не встречающееся противопоставление беды личной и трагедии народной. Благородство формы здесь не искупает этического просчёта, а усугубляет его.

От всей души хвалит критик своего коллегу С.Чупринина, который, «как всегда», выпустил «талантливую» работу «Чему стихи нас учат». А стихи учат нас не давать талантливым работам таких неблагозвучных названий. И опять цитата, ну прямо как нарочно:

«Быть в традиции, то есть в культуре, и делать вид, что книг вовсе не существует, что всякий новый стихотворец должен чувствовать себя первозданным Адамом, и стыдно, и невозможно».

Тут всё перепутано. Если традиция есть культура, так зачем нам лишний термин? При чём тут книга? И был ли «второзданный Адам»? Видимо, вырванная из контекста цитата снова неудачна.

Я читал брошюру С.Чупринина и во многом согласен с пафосом её теоретической части. Действительно, что возразить против сосуществования, дополнительности множественных поэтических систем, стилевых течений, учитывающих быт, опыт и эстетический вкус различных социальных групп. Для меня неприемлемо в этой работе лишь решительное предпочтение, отданное опыту и вкусу части интеллигенции перед демократическими формами и стилями. Народный быт и бытие оплодотворяют книжно-культурную традицию живой кровью реальной жизни. Тютчев не отрицает Кольцова, ТвардовскийПастернака.

Конечно, наиболее благодатно для литературного процесса равноправное существование различных стилевых течений, многовариантно и разносторонне описывающих бытие народное. Однако у адептов многочисленных «измов» всё время существует явное стремление поставить любимую эстетическую структуру не только над другими течениями, но и над традицией вообще. Многочисленные «измы», если смотреть исторически, лишь гипертрофируют один или несколько способов и приёмов поэтического творчества. В любом крупном явлении все эти «измы» прекрасно уживаются, ибо каждое стихотворение решается конкретно и может быть и символическим, и акмеистским, и имажинистским, и – что там ещё...

В своей новой, теоретически-обзорной работе «Рубеж (Взгляд на русскую поэзию конца 70-х – начала 80-х годов)» («Вопросы литературы», № 5, 1983) С.Чупринин, следуя методу столь порицаемого им В.Кожинова, всех расставляет по своим местам. Особенно забавны его рекомендации молодым, так как «читательскому сердцу» критика что-то мешает «безоглядно радоваться при знакомстве с этими абсолютно «правильными» и – в этическом плане – безупречными поэтическими высказываниями» (тут он перечисляет несколько имён, получивших уже серьёзное внимание). Он советует молодым ни много ни мало создать «новую картину мира», «новую этическую концепцию», «новую оптику», «новый язык». Не подлинное, не истинное или правдивое, а – новое, новое, новое... Только и всего! Как просто! И иллюстрирует критик «новую этику» и «новую оптику», и «новый язык» цитатами, написанными в духе конструктивистски-механистической поэтики некоторых авторов 10 – 20-х годов нашего века, то есть давно пройденного этапа в развитии русской поэзии.

Да, молодые имеют право на вызов, на риск, на выпад (пользуюсь словарём критика). Но будет ли всё это правдиво отражать внутренние закономерности общественного развития, рост полноценной человеческой личности? С.Чупринину следовало бы напомнить при этом молодым об их обязанности знать и не повторять ошибок прошлого. Нарушить этику – нет ничего легче. Создать полностью новую этику не удавалось ещё никому. И оптику, и язык.

О, полёт без якорей,

без грузил, и правил!

Вы – умней? А я – смелей,

молодой, ранний,

– сочувственно цитирует критик уже не «молодого», но всё ещё «раннего» А.Прийму.

С интересом относясь к поиску И.Жданова и А.Ерёменко, снова удивляюсь неудачному цитированию их критиком.

Перед нами типичный пример писания стихов «от противного»; механизация живого означает умаление его, омертвление. Нет ничего банальнее подобного приёма. Всё это было, было и было.

Да, поэзия подлинная всегда писалась и пишется на границе «здравого смысла», в новизне своей она уточняет и расширяет его, указывает на его недостаточность. Но не теряет и никогда не теряла поэзия неформальной логики, не нарушает и никогда не нарушала этического принципа социальной справедливости и личностного нравственного совершенствования. В статье же явственно, хотя и с некоторыми оговорками, утверждается метод «эмпирического эстетицизма», между тем как коренные проблемы страны и общества, значит, и поэзии лежат в жизненном пласте и могут быть вскрыты только критикой, раскрывающей смысл «красоты социальной» (термин Я.В. Смелякова). В подлинной поэзии нет и никогда не было и не будет произвола, ибо она ищет «просветляющую правду» в сердце своём и в обществе.

Но возвратимся к В.Залещуку.

Смущает меня и традиционная для некоторой нашей критики «вселенская смазь», устроенная В.Залещуком Е.Евтушенко и Е.Винокурову. Во всяком случае столь серьёзные обвинения к столь серьёзным поэтам следовало бы предъявлять не в беглом разборе, а в обстоятельном исследовании. Они этого заслужили.

Меня больше привлекает статья А.Урбана, с многими положениями которой я согласен, в особенности с точной оценкой критиком последних публикаций Е.Винокурова и А.Жигулина.

Печально, что ту же «вселенскую смазь» современной поэзии устроил и поэт Игорь Кобзев в статье «Поиск нехоженых дорог». Во-первых, хотелось бы, чтобы он сам явил нам этот поиск, открыл нехоженую дорогу. Насколько я понимаю, и лексически, и интонационно, и по содержанию автора нельзя назвать новатором. Конечно, хотелось бы, чтобы событийные произведения появлялись в нашей поэзии чаще, но при чём тут находка «Слова о полку Игореве»? Чего пример эта находка – новаторства или поиска нехоженых дорог? (Здесь термин «событийное» я понимаю как произведение – событие в поэзии.)

Да, «Марсельеза» Руже де Лиля или «Песнь о Буревестнике» Горького – яркие примеры политической лирики на переломном этапе общественного развития. Но тут же перечислены и «Смерть поэта», и «Руслан и Людмила», и «Облако в штанах», и «Двенадцать», и «Василий Тёркин». Да, все эти произведения – события, но можно ли их всех считать новаторскими по отношению к современной им поэтике? И.Кобзев призывает нас не ориентироваться в исповедальной лирике на поэтику Пушкина, Тютчева, Фета, Блока! Не привязывать свои ориентиры чересчур тесно к творчеству Маяковского!

Так на кого же нам ориентироваться? Уж не на Кобзева ли? Итак, критик предлагает поверять своё творчество традицией, поэт советует доверять этой традиции. На мой взгляд, вопроса тут нет. Надо и поверять классикой, и искать новое. Хочется, к слову, напомнить И.Кобзеву, что «событийные» для нас произведения для современников бывали и «не событийными», и наоборот – произведения «событийные» для современников вызывали у потомков искреннее удивление.

Хорошо говорить, когда знаешь исторический результат! Система: поэт – общество – народная жизнь чрезвычайно сложна, связи в этой системе не детерминированы однозначно, типология, как у любого творческого процесса, объективно затруднена, и на первый план в нашей критической практике должны бы выйти либо поимённо-конкретный анализ, либо постепенное прояснение изначально неопределённых, но и широко содержательных понятий. Совесть, добро, правда являются содержанием красоты. Но русская советская классика ввела в свою поэтику могучее чувство красоты социальной, утвердила народность и партийность поэзии.

Классическая традиция даёт полный простор индивидуальному творчеству, но строго определяет его нравственные посылки: активный гуманизм, предельную искренность и правдивость, демократизм, преемственность и свежесть.

Если критика – вид литературы, а на классических образцах похоже, что это так, – ей следует предъявить к себе самой все те требования, которые она предъявляет к художественному процессу. Проблемы стиля, новизны, эпитета, метафоры, сюжета – прежде всего проблемы и самой критики. Не считать же в самом деле серьёзной критикой зачастую невнятную, журналистски скоростную терминологическую перепалку? Да, существует перепроизводство средних, инертно-профессиональных стихов и стихотворцев. Но не существует ли и перепроизводство и среднепрофессиональных критиков жанра? Нам говорят, что вот раньше разносной критике подвергались самые крупные поэты. И ничего с ними не случалось. Как бы не так! В результате разносной критики долгие годы не печатались Заболоцкий, Кедрин, Мартынов... Впрочем, выберите себе фигуру по вкусу, и не только в нашем веке. Не лучше ли строго и нелицеприятно, но корректно и уважительно указать поэтам на недостатки. Доказательно. Так, как это делали на моей памяти А.Макаров, С.Наровчатов, Я.Смеляков, И.Гринберг, не унижая и не снисходя. «Страшнее, чем принять врага за друга: принять поспешно друга за врага», – сказал поэт. Именно так. Классическую традицию в современной поэзии нельзя рассматривать вне классической традиции в современной критике. Не хочу впадать в порицаемое всеми перечисление, тем более что я это делал уже в одном из своих выступлений в «Литературной России». В современной критике есть немало имён достойных, воспринимающих трудности и неуспехи в поэзии личностно, а не со стороны, не как повод для самоутверждения.

Скажем, книга Льва Аннинского решительно изменила моё понимание творчества Михаила Луконина. Я полагаю достоинством, а не недостатком критического вкуса приятие разнородных, порою внешне противоборствующих эстетических систем.

Мы одной крови. И взаимные упрёки не должны мешать нашему взаимодействию. Я не знаю крупного критика, не способного создать изящную и глубокую метафору. Я не знаю серьёзного поэта, не умеющего аналитически рассмотреть своё творчество и особенно творчество товарища. Главное, чтобы мы были личностями.

Ибо – из какой тучи гром!

 

Р.S. Что же касается умения Станислава Медовникова, зачинателя дискуссии, составлять стихотворения из строф современных поэтов, то уверяю его, что сделать это нетрудно даже на стихах классиков. Метры и мелодические ходы никогда не являлись монополией какого бы то ни было поэта, они отражают внутреннюю сущность ритмики и мелодики поэзии.

И уж чего проще составить, скажем, статью из критических отрывков. «Убаюкивающее повторение словесных блоков и ритмических вариаций» ничуть не оправдывает унылого повторения правильных тривиальностей и критических конструкций. Все мы знаем, что надо писать хорошо. Но как?

 

Владимир КОСТРОВ