Материалы по номерам

Результаты поиска:

Запрос: год - 1987, номер - 8

Вячеслав Шугаев. МОСКОВСКИЙ РОМАН

Рубрика в газете: , № 1987/8, 28.05.2015

или

Критические метаморфозы

 

Один из героев романа Анатолия Кима «Белка» поясняет читателям, как он понимает превращение или перевоплощение. Превращение помогает рассказывающему герою легко превратиться в белку и испытать состояние слиянности с природой, некоего ощущения родного и естественного мира; перевоплощение же позволяет герою в одно мгновение почувствовать себя в шкуре нескольких существ или людей, он может враз быть человеком, давно жившим или даже не бывшим, может быть враз и женщиной, и её возлюбленным. Повествователь легко меняет местоимения «он» на «я», «я» на «он» – порой в одном абзаце демонстрирует этакий лично отстранённый способ повествования. Голосам своих героев Ким сообщает причудливую нежность, печальное дрожание, и голоса эти рассказывают о необыкновенных жизнях молодых художников: они ищут смысл и цель искусства, смысл и цель жизни, сказочно перемещаются в иной, грубо говоря, потусторонний мир, хотя у Кима перемещение это оснащено современной терминологией, вроде чёрной дыры или иной галактики.

Соединение сказочного шёпота с каким-то настойчивым, позволительно сказать, причитающим голосом о смысле жизни и бессмертии – наивные эти философические экзерсисы порой вызывают улыбку, порой смущают кокетливой многозначительностью рассуждений, порой раздражают излишним нагнетанием вот этой способности человека перевоплощаться. Но всё же в романе много изящества и лёгкости, с которыми Ким соединяет вроде бы несовместимое: горячечные видения с трезвым, даже приземлённым бытом, фантастические перевоплощения с реальными спорами об искусстве в мастерских московских художников. И лёгкость соединения разнородных душевных сплавов – назовём это так – выделяет роман Кима как заметное явление в прозе последних лет.

Можно представить, как странно было автору вдруг обнаружить, что «он» (местоимение в третьем лице) может соединиться с «я», но благодаря этому обнаружению на страницах романа уживаются химеры с реалистическими персонажами, плоды фантазии соседствуют с плодами реалистического письма.

Позволим и мы себе некоторую наивность и воспользуемся причудливостью соединений, столь любимых А.Кимом, для нашего дальнейшего разговора.

Герои книг, романов заставляют меня, читателя, тоже всё время перевоплощаться: то в одну «влезать» судьбу, то в другую, переноситься в разные времена. Стремительность и многообразие этих перевоплощений приобретают свойства новой таинственной энергии души. Когда книга реалистически серьёзна, когда она насыщена гражданской болью, выраженной с достаточной художественной свежестью, я начинаю жить муками выдуманных героев – вычитанных героев, скажем так, И это привнесение в мою жизнь чужой боли, ставшей при помощи слова и моей, и есть, видимо, один из обликов новой душевной энергии. В последнее время я читал с сознательной настойчивостью некоторые романы московских писателей, дабы проверить, каким нравственным грузом улягутся они во мне, как воспримутся прочитанные одновременно, какой это даст душевно-сердечный эффект.

Читал романы Анатолия Курчаткина «Вечерний свет», Олега Попцова «И власти плен...», Владимира Личутина «Скитальцы», Семёна Шуртакова «Одолень-трава», Анатолия Афанасьева «Больно не будет», Гария Немченко «Вороной с походным вьюком».

При большой разнохарактерности героев, при большой плотности драматических событий, выпавших на душу романного населения, постепенно набирает в романах стремительность и глубину течение времени, уловленное в каждом отдельном романе, может быть, пунктирно, без исторической степенности. Но во мне, читателе, это течение времени рождает физически явственное ощущение древней и новейшей истории России, выведенной словом из частных, личных, будничных историй. Из хаоса житейского, из судеб незнаменитых и невеликих людей выводится и просматривается «дальняя даль» русского человека, и вдруг оказывается, что даль эта лежит у нашего порога.

Оказывается, и мы ежеминутно причастны к истории, оказывается, на наших глазах восходит она на страницы теперешних романов, повестей, очерков. Наверное, история эта чересчур субъективна, чересчур современна и пристрастна, но, может быть, когда-нибудь слабым ручейком, слабым голоском вольётся в свидетельства о нашем времени, которым займутся будущие историки.

Теперь же, не отступая более в общие рассуждения, займёмся перевоплощениями. Пользуясь методом героев Анатолия Кима, будем на глазах у читателя перевоплощаться то в один тип критика, то в другой. Для начала примем облик критика-эклектика, берущего в основу своих наблюдений этакий аннотационный срез книги. Любимый его вопрос: про что книга? Про войну ли, про любовь или про какие-то уголовные страсти, короче – для него важно занести книгу в тот или иной тематический разряд. И затем уж он рассуждает: насколько важна тема, поставленная автором, насколько она злободневна, должным ли образом свидетельствует она о гражданской позиции автора.

Так вот, с точки зрения критика-аннотационщика могу сказать, что, например, роман Курчаткина «Вечерний свет» – о жизни пенсионеров, ещё достаточно бодрых для житейских волнений, но и сильно подточенных болезнями, удручённых неблагополучно сложившимися судьбами детей. Пенсионеры живут в большом уральском городе, стоят в очередях за продуктами, выдумывают способы приготовления диетического творога, окружены оравой других мелких хлопот и забот. Настойчивость, с которой показывает Курчаткин быт пенсионеров, неглупых, милых и несколько занудливых людей, кажется порой чрезмерной, ты как бы увязаешь в этих монотонных буднях и начинаешь даже раздражаться против автора.

Но о раздражении – позже, а теперь перейдём к аннотационной аттестации романа Олега Попцова «И власти плен...». Герой его – крупный инженер – администратор Метельников, чья карьера стремительна и типична: к пятидесяти годам он – генеральный директор, с которым считаются и которого ценят министры, начальники главков и трестов, секретари-машинистки и курьеры. Не ценит лишь жена, уставшая от его неутомимого бега по деловому кругу. Вроде бы имеем дело с расхожим сюжетом о «человеке со стороны», со старинной формулой: сначала дело, а личные страсти потом. Но вот и новый мотив: мы застаём Метельникова в переломное для него время, когда он либо поднимется выше по административно-производственной лестнице, либо потерпит сокрушительную нравственную катастрофу.

Владимир Личутин в романе «Скитальцы» переносит нас в начало XIX века, в поморскую деревню, где мы знакомимся с Донатом Богошковым – с главным скитальцем, который всю жизнь будет странствовать по России, страдая, мучаясь, обдирая кандалами ноги, и неуступчиво будет искать правду – как лучше устроить жизнь в отечестве? Как сделать, чтобы не было голода, холода и неправедности? Донат Богошков, скитаясь, сталкивается со всеми социальными слоями тогдашней России. Возникает значительная, трагического колорита картина, объемлющая и духовные искания поморского крестьянина, и бесовскую силу демагога Симагина, и праведность среброволосых старцев, живущих в Беловодье, этаком мужичьем раю.

Семён Шуртаков в «Одолень-траве» тоже настаивает на исторической памяти, история касается нас каждый день, каждую минуту. Один из героев романа, профессор Викентий Викентьевич, пытается возродить некоторые былые события и процессы, некоторых былых участников этих процессов в истинном облике и благородстве, оттерев от долговременной вульгаризаторской и умышленной лжи, ибо любая предвзятость в изображении истории, любое очернительское искривление мешают нам жить сегодня.

Анатолий Афанасьев в романе «Больно не будет» знакомит нас с молодым инженером Новохатовым, хорошим работником, милым в общежитии человеком, в меру остроумным и добрым, в меру влюбчивым. Но есть одна странность в теперешних милых молодых людях. Они ничего близко к сердцу не принимают. Неприятность на работе? Ничего, дня через два забудется. Ушла жена к другому? Что ж, грустно и вроде бы больно, но оказывается, можно успокоиться, отвлечься бытоустройством. Какие-то неувязки в дружбе, друг тебя предал или ты друга – ну, подумаешь, какие тонкости, уж их-то можно вовсе не заметить!

Вот эта сердечная неуязвляемость современного молодого человека отмечена Афанасьевым очень точно и злободневно. В полнакала живущие люди много бед приносят и принесут обществу: они никого не защитят, никому не помогут, а будут потихоньку, с вроде бы благородно потупленными глазами отходить в сторонку.

Строитель Коробейников из романа Гария Немченко «Вороной с походным вьюком» противостоит герою Афанасьева – Грише Новохатову. Коробейников не устаёт помогать государству ли, нищей старушке или заблудшему человеку. Коробейников сгорает, помогая другим. Причём этот подвижнический нерв характера Коробейникова Немченко, может быть, чрезмерно выпячивает, чрезмерно доказывает...

Впрочем, надоело быть критиком-аннотационщиком, оказывается, скучно пересказывать содержание романов. Поэтому попытаюсь перевоплотиться в критика-аналитика, которого более всего занимает вопрос: что же заставило писателя взяться за перо и написать именно эту книгу? Разумеется, критик-аналитик часто увлекается и приписывает писателю несообразности, которые тот вовсе не хотел сказать. Однако рискну и хотя бы для себя выведу главную идею того или иного романа.

Итак, вернёмся к пенсионерам из романа Курчаткина. Что ведёт сквозь промозглые будни этих пожилых людей, что заставляет биться их уставшие сердца? Оказывается, боль и мука за неправедную жизнь своих детей. Вот они вмешиваются в один сыновний конфликт, вот они обескуражены цинизмом дочери и пытаются склонить детей к тем нравственным и моральным нормам, которым сами следовали всю жизнь; честно работать, не зариться на чужое, помогать ближнему в беде, думать сначала о благе государства, потом о своём благе. Дети же с каким-то странным упорством цепляются за личные неустройки, делают из личной жизни некую скучную модель мира, сузив её до постели, до однокомнатной квартиры, до койки в общежитии, и в этих границах только свои беды и бедочки обсасывают со всех сторон. Герои Курчаткина пытаются вызволить своих детей из пропасти мелочишек, и постепенно понимаешь, что эти пенсионеры – люди, ушедшие, как принято говорить, на заслуженный отдых, – продолжают служить нравственности, являются хранителями её. Многие наши старики – хранители нравственных ценностей, их есть за что чтить и уважать.

Не надо морщиться от их порой занудных рассуждений, от старомодной въедливости, от какой-то чрезмерной опасливости, к которой они привыкли. Так или иначе они напоминают нам, чрезмерно поглощённым бытом и житейщиной: возвысьте дух, пока не поздно!

Олег Попцов в романе «И власти плен...» пытается выявить трагическую мглу коридоров власти, показать, как возникают внутри власти некие закономерности, взаимосвязи, весьма противоречащие здравому смыслу. Порой человек, обладающий властью, и рад бы освободиться от её особенно коварных пут, утвердить своё «я» честной работой, нравственной бескомпромиссностью, но не может, потому что уже существует в системе власти, в её обязывающих координатах. Метельников – герой романа – порой неправедно, бесчестно использует свою власть, впрочем, так же проявляется над ним власть министерства, главка. Кружится голова у Метельникова: ему очень хочется быть честным человеком, а власть подталкивает его на очередной компромисс, потому что он – носитель так называемого ролевого сознания. Он лидер и должен подчиняться состоянию лидерства – от этого создаются тупиковые нравственные ситуации. Протест против власти компромиссов, гражданская страстность, с которой приобщает Попцов своего героя к пониманию честности и порядочности, составляют главный драматический фон романа.

Личутин показывает легендарное Беловодье, к которому стремились многие века русские крестьяне, уверовав, что в Сибири существует земля, где мужику хорошо живётся, где нет над ним обирающей руки, где нет несправедливости, насилия, где сам мужик правит землёй и всё устраивает по справедливости да собственному разумению. Личутин рассказывает, как переселенцы из средних и поморских областей России создали в глуши таёжной такой вот мужицкий рай и прожили в полной изоляции от остальной России два века. Постепенно Личутин подводит нас к мысли, что крушение этого рая неизбежно. Невозможно выгородиться из народной боли, из общего движения народа, потому что все мы плоть от плоти его и зависим от воли его. Из исторических глубин вдруг мощно и злободневно прорастает живое ощущение: не может быть, чтобы моя хата была с краю, не может быть такого земного рая, оплаченного слепотой и глухотой к тревогам отечества.

Шуртаковский профессор Викентий Викентьевич возрождает, очищает от многолетних наслоений дорогие ему лики русской истории. Научные занятия Викентия Викентьевича вплетены в романе в причудливую смесь студенческих компашек, дискотек, активного бездумья, одолевшего некоторых молодых людей. Бездумье это с особенной контрастностью подчёркивает благородство и необходимость исторических погружений Викентия Викентьевича. И мы понимаем, что отчасти тоже заражены бездумьем, душевной ленью, занятые житейским благоустройством и благонамеренными речами. Но есть в жизни духовные ориентиры, ведущие нас к гражданскому бодрствованию. Один из них – история, ставшая нашим личным делом, укрепляющая нашу незабывчивость былых и нынешних ошибок. И эта незабывчивость может стать движущей силой нравственного освежения общества – вот главная мысль, волнующая Шуртакова.

Афанасьев приводит своего Гришу Новохатова к благополучному житейскому концу. Гриша успокоился после гибели любимой женщины, немного пометался, немного понервничал, но успокоился. Стал сытым, совсем толстокожим, защитил кандидатскую диссертацию и в ус не дует. Ни уколов совести, ни уколов сердца. И никому в этой жизни не нужен и никому не мешает.

Итог новохатовской жизни возмущает нас, вернее, Афанасьев заставляет нас возмущаться, не вынося, однако же, прямых и строгих приговоров. Чем сытнее, чем тише, чем скучнее живёт Гриша, тем явственнее ощущаем мы недостачу гражданской ярости и неуёмности, без которой невозможно остаться человеком.

Коробейников у Немченко приезжает однажды к повествователю в гости в его родную станицу и видит, что у матери повествователя давно прохудилась крыша на доме. Коробейников собирает деревенскую помочь – подлатать крышу старухе, ибо сын её горазд только на слова. Картина сельской помочи, Коробейников, сидящий на коньке крыши, собравшиеся во круг него станичники, давно жившие своей хатой с краю, – вдруг завитал над станицей весёлый артельный дух. Эта сцена, конечно, лучшая в романе и по художественному исполнению, и по символическому наполнению. Да, только всем миром мы можем что-то залатать, что-то исправить, что-то наладить. Только всем миром. И очень нужны Коробейниковы, собирающие нас на общегосударственную помочь...

Ну-с, а теперь приступим к перевоплощению в критика, который никому спуска не даёт, ворчливо отмечает неровности письма и замысла.

Всё же у Курчаткина многовато бытового кружения, слишком он злоупотребляет знанием будней пенсионеров и скрупулёзностью их воспроизведения. Злоупотребления эти постепенно выливаются в читательское раздражение и утомление. Можно бы, по-моему, теснее соединять в романном пространстве жизнь стариков и их детей, а то порою лишь в качестве ситуационной неизбежности присутствует вмешательство стариков в драмы сына и дочери. Вмешательство – не как закономерное проявление характера, а как случайное приобщение к тому или иному конфликту.

Когда же Курчаткин возвращает своего главного героя на два законных месяца к кульману, то слишком быстро «реанимируется» былая производственная страсть, и я не до конца верю в силу рабочих переживаний человека, недавно ещё поглощённого приготовлением диетического творога.

У Попцова мне кажутся совершенно чуждыми страницы с Аллой Разумовской, с её «страховочной» сутью. У Метельникова рушится семья, рушится карьера, и вдруг появляется молодая, умная, чересчур хлёстко говорящая женщина, чтобы оставалась у Метельникова какая-то надежда в жизни. У романистов подобные надежды, увы, чересчур часто встречаются. Сколько мы знаем таких историй, в которых умная и красивая женщина светит в конце какого-либо производственного лабиринта герою повествования! Можно было бы обойтись хоть в одном романе без такого треугольника, можно было бы Метельникова оставить наедине со своим деловым крахом, с возможностью начать новый деловой виток, на который он, конечно же, выйдет, и об этом было бы интереснее думать, чем о «записных» прелестях Аллы Разумовской.

В «Скитальцах» обширное пространство занимают описания общины скопцов. Мне всё казалось, что я читал когда-то эти страницы то ли у Мельникова-Печерского, то ли в «Климе Самгине» у Горького, когда он описывает радение хлыстов. Во всяком случае, один из героев «Скитальцев», попадающий в скопческую общину, такой традиционный путь проделывает в этой общине, в такого превращается традиционного приобретателя-скопца, чахнущего над златом своим в подвалах, что огорчительной непродуманностью несёт от этой линии. Одномерно, по-моему, показан Сумароков, этот злой гений романа, проходящий от первой до последней страницы громадного повествования. Изначально он насыщен злодейством, и доказывается это злодейство одними и теми же художественными приёмами. Злодейство не развивается, не приобретает новых оттенков, а существует как данность и потому не вырастает в новый, неведомый нам тип.

Шуртаков, на мой взгляд, необычайно затянул начало. Как Николай Сергеевич перелетает с Сахалина в Братск, как знакомится с этим знаменитым городом – всё это без должного обоснования замедляет действие. Представляется лишним путешествие Викентия Викентьевича в Грецию и в ГДР, не лишённое информационной познавательности, но совершенно выходящее за рамки основного повествования. Перед путешествием Викентий Викентьевич вступается, и весьма решительно, за одного студента, которому грозит исключение. Викентий Викентьевич ультимативно говорит ректору: если вы исключите этого способного юношу, то я уйду из преподавателей. Ультиматум заявлен, Викентий Викентьевич уезжает в чужедальние странствия и за обилием впечатлений ни разу не вспоминает о бедном студенте, о своей педагогической и гражданской решительности. Мог бы, к примеру, подумать: «А вдруг придётся уходить из института?» Задайся он таким вопросом, краски Эллады сразу бы померкли...

При всей пластичности и психологической точности Новохатова кажутся полуживыми и Кира, и старик-архитектор – главный соперник Новохатова. Они остроумно говорящие люди, очень возвышенные, попадающие в изысканные интеллектуальные ситуации, из которых не возникает убедительных характеров. Кира на берегу кавказского озера, архитектор, сжигаемый последней страстью, – всё-таки есть в них декоративный романтизм, никак не оттеняющий прозябание Новохатова.

И, наконец, у Немченко представляется искусственной вся история с летящими конями, чрезмерен автор и в своём почитании Коробейникова, чересчур он нагнетает «хорошесть» этого Коробейникова. Хотелось бы увидеть Коробейникова наедине с собой, а не только в праведническом напоре. Коробейников если не совсем уж плакатен, то очень публицистичен, и что-то противится во мне этой публицистичности.

И, наконец, последнее перевоплощение – в самого себя, то есть в читателя, обременённого знанием вышеназванных романов.

Для чего мне это знание? Чтобы демонстрировать информационное излучение: этот про то написал, этот – про то, а этот вот какую причудливую историю рассказал?

Может быть, романная масса, заложенная в меня, превратится в некую нравственную критическую массу, и она вот-вот взорвётся и ослепит картиной невиданной цельности и взаимосвязанности современной жизни: мне недоставало– какого-то одного штриха для такой картины, и вот прочитанные романы послужили последней взрывной каплей.

Наверное, энергию, вырабатываемую чтением, можно назвать энергией освежения гражданского чувства. На какое-то социальное или общественное явление ты смотрел притуплённо, вполглаза, буднично, не вмешивался и не вникал в него, а прочитанное освободило, освежило твою сердечную восприимчивость, и ты уже с особой силой тянешься к прежним и теперешним драмам и жаждешь войти в их бесповоротное течение.

 

Вячеслав ШУГАЕВ