Материалы по номерам

Результаты поиска:

Запрос: год - 1990, номер - 45

Олег МИХАЙЛОВ. МОЛИТВА

Рубрика в газете: , № 1990/45, 28.05.2015

Марианне Вибе

Уже, кажется, всё на свете исчитал, глазами изъелозил, и какие только страсти не попадались, – верно, и душу должен был давно заветрить и изгадить, – а вот мучаюсь третьи сутки. Сижу день-деньской, сжигаю глаза над нонпарелью, в крошечной каморке, на семнадцатом этаже, в чужом, нерусском городе, а в голову точно костыль забили, то и дело слышу:

– Мамочка! Я больше не могу!..

Дивен Божий свет! В летнем густом и дрожащем мареве висят прямо за окном серо-лиловыми виноградными гроздьями дальние небоскрёбы, в разрывах тёмной зелени – черепичные крыши чужих домов, и нет им конца. И каждый вечер, напротив внизу, на белом фасаде грубыми зигзагами очерченного из бетона корабля зажигается чёрный орел в жёлтом квадрате. Вспыхивают, и горят тёплым живым огнём иллюминаторы и палубы, нос и корма, а поверху плывёт трапециевидная рубка с четырьмя чёрными буквами на жёлтом: «ADAC». И я вижу сверху, через толстые зелёные стёкла палубной крыши, верхушки пальм, цветочные клумбы, бассейн, стреляющий в меня фонтаном: клуб важных господ, коллекционеров. И любителей дорогих лимузинов.

Ещё шумно, шумно на невидимом в моей каморке проспекте, где из раструба тоннеля безостановочно рвутся наверх автомобили, истошным воем заглушая и проходящий в серёдке над ними трамвай, и недалёкую, поднятую на опоры железную дорогу. Только время от времени, перекрывая все звуки, с особо окаянным, стреляющим грохотом поднимаются из жерла и летят двухколёсные бандиты на моторе – «хонды» и «харлеи», да ненашенским бедовым криком кричит сирена скорой помощи...

Я выхожу на улицу и бегу мимо пивных, бесконечных бирштубе, биркеллер, бирэкке, вижу, ощущаю кожей город, страну, вежливых прохожих, изнемогающих от благополучия, но в голове мозжит и мозжит:

– Мамочка! Я больше не могу!..

У трамвайной остановки и перед ларьком, где итальянец высовывает горбатый нос с прилаженными кое-как антрацитовыми усами, и у студенческого тридцатиэтажного общежития, куда я бегу.назад – повсюду реклама. Вчера ещё – и тут, и там – видел я смуглую от загара блондинку, гибко и страстно откинувшую назад, на его грудь, голову с идеальным профилем, меж тем как он – с бурой шерстью в ширинке рубахи, – внимательно заглядывает в открытый разрез её платья и словно шарит понизу отрезанной фотографом рукой. А слева от них, в ярко-синей влаге, парит голубая распечатанная пачка сигарет «Gauloisesblondes» с вызолоченным и окрылённым шлемом (Меркурия? Марса?), по замыслу артизана-фотографа, ещё более соблазнительная, чем ослабевшая от желания красавица.

Но то было вчера, а сегодня новое чудо. Под аршинным заголовком «Две! Для нас, малышей!» – кошечки, рыжеватая, трёхцветная и тигровая, прижались друг к дружке и моляще смотрят на меня, одна расширив, а другая сузив зрачки своих зеленовато-серых стеклянных глаз. Рядом две яркие консервные банки «Вискас» с пояснением: «для кошачьих деток».

«Маленькие котятки должны вырасти здоровыми. Для этого им надо много калорий и разнообразие в пище. Всё это даёт «Вискас» для кошачьих деток в двух лакомых сортах – с говядиной и с птицей. Изготовленные специально для котят, они содержат всё, что нужно, чтобы вырасти здоровыми и бодрыми». И ещё, пониже, крупно: «Котятки хотели бы купить «Вискас»!»

А я гляжу сквозь это, сквозь кошечек, сквозь «Вискас», и на рекламе проступают кровоточащие русские слова:

– Мамочка! Я больше не могу!..

С чего бы эта чувствительность, ведь боль чужая и давняя, а сам я, как, верно, всяк на Руси, хлебнул лиха. Узнал в детстве вдосталь и холод, и голод, когда у семьи отняли продовольственный аттестат за то, что отец пропал на фронте без вести, и когда в сибирской стуже враз отморозил и нос, и уши, и пальцы на руках и ногах (кончики ног до сих пор сладко ноют после холода в тепле – ещё бы, ведь носил в эвакуации портянки с галошами), и встречу в зимнем полеске с волком, когда (советский вариант «Красной шапочки») брёл из загородной больницы, от бабушки, сломавшей ногу, домой, в беженский наш постылый угол, неся кулёчек в жёлтых кристаллах сахара, который она сэкономила на нищенских больничных пайках для своих внуков. Но всё это было, да быльём поросло, и стыдно вспоминать об этом вблизи детской, длящейся не мгновения, а, верно, столетия отчаянной мольбы:

– Мамочка! Я больше не могу!..

Да и стыдно писать о таком после крепкого кофе с бутербродами, после сыра – кэзе и колбасы – вурст, купленных в соседнем супермаркете. Но нет, надобно это страшное из себя вынуть и разделить со всеми. А не то так тяжко, особенно вечером, когда терзаешься, слышишь беспомощно-молящий детский голос и всё же надеешься ещё как-то перетянуть на свою сторону ночь.

Я оглядываю каморку: голые стены, стол, стул, пустые полки, в углу – электроплитка, и под ней крошечный холодильник, вечерами начинающий разговаривать всё громче и беспокойнее, так что приходится отключать его на ночь и слушать в долгие часы бессонья, как он жалуется, плачет, как капают его слёзы…

Никогда не понимал людей, умеющих спать. Думал даже, что они притворяются, стесняются сознаться в том, что каждая ночь – испытание наподобие страха начинающего импотента: получится ли?.. Помню, как в молодости поразил меня рассказ одного художника (художника!): «А я и не сплю никогда. То есть не понимаю, что это такое. Ложусь в двенадцать. И тут же звонок: уже шесть утра, пора вставать. И снов никаких не вижу – некогда...» Неужели, правда? Про себя же твёрдо знаю: если рядом заведённый будильник – не засну уже от одной мысли о нём...

Сказано эскулапом: «Готовься ко сну с утра...» Но я легкомысленно вспоминаю об этом, только когда стелю постель; плотно затворяю стеклянную дверь на балкончик, отчего уличный ад вполовину утишается, затыкаю уши ватой, натягиваю вязаный ночной колпак и глотаю снотворный яд. Эх, было бы две подушки, так можно бы ещё накрыть голову – меньше шума. Да куда там! Подушка одна и жидка, ложе жёстко и узко, а стеклянная стена с дверью против меня выходит прямо на восток, и с пяти утра каморку затопляет солнце, сперва ярко-холодное, но к восьми накаляющее убогое моё жилище: ни жалюзи, ни занавески, словно на сцене. И ночами чудится, что кто-то ходит за стеклянной стеной и разглядывает меня.

Наскоро помолившись на бумажную иконку: «Восстанови нас, Боже спасения нашего, и прекрати негодование Твоё на нас!..» – долго лежу, рассказываю себе специально придуманные для этого истории со счастливым концам, чтобы заснуть, но знаю, что надо ждать. За мной придут и уведут меня в сон не скоро. Встаю, включаю свет (с шорохом вспыхивают и добела накаляются две стеклянные люминесцентные палки на потолке), шастаю снобродом – раскладываю пасьянс «Гробница Наполеона», пишу на клочке какой-то вздор, который кажется мне необычайно важным и который завтра, по рассеянности, я обязательно выброшу, пью германский кефир «Калинка» или минеральную воду «Герольштайнер штрудель». Из крана тут течёт что-то необыкновенно затхлое, даже вонючее, перебивающее и запах кофе. Снова ложусь и смиренно жду. Где она, благословенная тяжесть, – голова ясна и легка, где идущее изнутри блаженное тепло, уютное предсонье? Но вместо этого вот он, голосок ребячий:

– Мамочка! Я больше не могу!..

«Приведённая ко мне полная простая женщина лет 50 поразила меня своим взглядом: её глаза были полны ужаса, а лицо было каменное.

Когда мы остались вдвоём, она вдруг говорит, медленно, монотонно, как бы отсутствуя душой: «Я не сумасшедшая. Я была партийная, а теперь не хочу быть в партии!» И она рассказала о том, что ей пришлось пережить в последнее время. Будучи надзирательницей женского изолятора, она подслушала беседу двух следователей, из которых один похвалялся, что может заставить любого заключённого сказать и сделать всё, что захочет. В доказательство своего «всемогущества» он рассказал, как выиграл «пари», заставив одну мать переломить пальчик своему собственному годовалому ребёнку.

Секрет был в том, что он ломал пальцы другому, 10-летнему её ребёнку, обещая прекратить эту пытку, если мать сломает только один мизинчик годовалому крошке. Мать была привязана к крюку на стене. Когда её десятилетний сын закричал: «Мамочка! Я больше не могу!» – она не выдержала и сломала. А потом с ума сошла. И ребёнка своего маленького убила. Схватила за ножки и о каменную стену головой хватила...

«Так вот я, как услышала это, – закончила свой рассказ надзирательница, – так я себе кипяток на голову вылила. Ведь я тоже мать. И у меня дети. И тоже 10 лет и годик...»

Не помню, как я ушёл с этой экспертизы... Я сам был в «реактивном состоянии»... Ведь и у психиатра нервы не стальные!..»

Эти пожелтевшие, ломкие листки – записки профрессора-психиатра, работавшего в Соловецком и Свирском концлагерях и благоразумно подписавшегося лишь инициалами «И.С». Прочитав их, я плакал, как не плакал – страшно сказать, – когда впервые читал о расстреле Царской Семьи. Тут можно бы добавить, что ещё в девятнадцатом году этот И.С. обследовал «одного видного члена партии», фамилию которого не называли, но начальник госпиталя проболтался, что это знаменитый Белобородов, один из убийц Государя и его близких. И хотя три комиссии признали Белобородова душевнобольным, по распоряжению Чека он был выписан и послан на «ответственную партийную работу»; возмездие настигло его лишь в тридцать восьмом...

И.С., который (тайно) проводил статистические подсчёты, когда в Соловках занимался медицинским обследованием работников ГПУ, установил, что процент тяжких психических заболеваний у них значительно выше, чем среди отбывавших в лагере наказание профессиональных рецидивистов-насильников и убийц. Приводит он и ещё один рядовой случай, когда священника принуждали отречься от Христа, истязая на его глазах двух его малолетних сыновей. «Священник не отрёкся, а усиленно молился. И когда, в самом начале пыток (им вывернули руки!) оба ребёнка упали в обморок и их унесли, он решил, что они умерли, и благодарил Бога!»

Но почему? Я уже задаю глупый вопрос жертве: неужели страдания детей не стоили отречения, чтобы хоть через тяжкий грех спасти их? Бог милосерден – ведь Он простил апостола Петра, который трижды отрёкся от Него! Нет, это выше моего разумения! Да что после этого стоят все рассуждения Достоевского о «слезинке ребёнка» перед потоком детских кровавых слёз?

Знаю, бывают не только неправильные ответы, но и неправильные вопросы. И всё равно не могу – по-детски, наивно вопрошаю в ночи: «Где же был Ты, о Господи? Как мог допустить? Почто не послал Архангела Михаила с огненным мечом – пресечь злодеяния изверга и утереть невинные слёзы? Ты отнял за грех первородный у Адама бессмертие и даровал ему свободу, но свободу – до каких пределов? До адовых? Или Ты предал нас Диаволу бессрочно, и Диавол хохочет и скалится над нами?..»

Я иду от главного вокзала в густой, чистой, весёлой толпе, улицей бесконечных магазинов, раскрывших свои утробы и чрева, выставивших напоказ диавольские свои соблазны. Или верно, что уже всё свершилось, что тот и этот свет поменялись местами и люди не подозревают, что живут в комфортном аду или всю жизнь жадно к нему стремятся? Изумрудами, яхонтами, бриллиантами и жемчугом сыплются и всецветно искрятся гигантские вывески над многоэтажными кладовыми добра: «КАУФ-ХОФФ», «ДИКХАУЗ», «ДАЙХМАНН», «БЁМЕР», «ЛАНГХОФФ», «БОННЕР», «ФЕЛЬДХАУЗ», «НИДЕРХАУЗ», «КВЕЛЛЕР», «ХАЙТА»; в бесконочных витринах изобилие товаров, которое превосходит всяческое, верно, даже шизофреническое воображение.

Но вот за парфюмерией «ДУГЛАС», где женщин дразнят (как пьяницу винная стойка) нарочито тяжёлые флаконы с притёртыми пробками от Герлена и Ланкома, перед «ГАЛЕРИ ЛАФАЙЕТ» слепой юноша надрывно тянет одно и то же, мучая пальцами кнопки аккордеона:

«О, голубка моя...»

И востромордая овчарка чутко сторожит картонную коробочку с медными пфеннигами. Я бросаю десять пфеннигов и быстро отхожу с чувством стыда. Кто этот молодой человек в тёмных очках? И почему выпустила его на панель побираться эта богатая и беспечная толпа? Бог весть! Но он уже ближе и понятнее нам, горькой нашей жизни.

Не так ли и мы сидим сегодня, посреди шумной и благополучной толпы европейских народов, ослепшие от ненависти, злобы, разрухи, и ждём подаяния?..

«О, голубка моя, я тебя люблю...»

Но мы-то – когда мы нынче шарим гневным взглядом по нагим полкам гастронома и не можем отоварить талоны на сахар, когда нет ни носков, ни колбасы, ни сигарет, ни стыда, а есть одни обещания, пустые, как наш рубль, – мы должны вспомнить не этот сытый мир: кошачьих деликатесов, клубных любителей лимузинов и вываленных прямо на улицу («Редуцирт! Уценено!») женских сапог, ярких маек из хлопка, электронных часиков и зонтов-автоматов. Это чужое – изобилие и равнодушие сытых. У нас иная судьба – нам за грехи наши дано помнить давний детский крик:

– Мамочка! Я больше не могу!..

Лежат в одной земле палачи и их жертвы, и мы скоро уйдём к ним. О, голубка моя, мать моя – Россия! Я тебя люблю! Так не пора ли опомниться и сказать:

– Боже! Что же было с нами? Кто околдовал нас? И как нам заслужить, вымолить прощение Твоё?..

 

АВГУСТ 1990 г.,

г. КЁЛЬН

 

Олег МИХАЙЛОВ

 

 

***

ОТ АВТОРА.

Гонорар прошу перечислить в Фонд восстановления Храма Христа Спасителя.