Материалы по номерам

Результаты поиска:

Запрос: год - 1994, номер - 52

Капитолина Кокшенёва. «ТРЕТЬЯ РОССИЯ»

Рубрика в газете: , № 1994/52, 28.05.2015

Всякий, кто сегодня занимается русской литературой, – будь то писатель, поэт или критик – ясно понимает, что он должен от многого отказаться. И отказаться сознательно, добровольно. Мало того, из самоограничения и отказа он должен научиться получать положительный творческий импульс – обернуть отказ во благо. Во благо для себя, русской литературы и нашей России.

Отказы эти связаны как с внешними обстоятельствами, так и с тем, что мы относим себя к определённой культурной и духовной традиции – православию. Мы не можем слиться в «общем порыве» с нынешней верховной «свободной» властью. И не можем отнюдь не только и не столько по политическим мотивам. Если прежде идеология разглаживала черты нашей особенной русской физиономии и нашей литературы, то сейчас деньги выполняют идеологическую функцию и обладают не меньшей силой уничтожения национальной особенной физиономии.

Демократия, как мы видим, очень хорошо освоилась с традиционными русскими ценностями – от внешней символики государства до рекламных роликов. С их помощью она меняет имидж на «положительный». Хотите православия-самодержавия-народности? Пожалуйста, получайте!

Мы и те, кто меняет имидж, всё чаще и чаще говорим одни и те же слова – о Родине, о патриотизме, об «угрозе национальной безопасности» и Отчизне, о национальных интересах и государственных целях. Но как различить их разный смысл уху обычного человека? Первейшая задача русского писателя – обеспечить слово своим, русским смыслом.

Трудно как-то сразу охватить всё, что произошло за последние годы в литературе; всё, что названо смыслом творчества. Мы слышали, что творчество – это «блуждание из ничего в ничто». Мы слышали, что писатель – это мистик и маг. И такой литературы сегодня много. Мы видели, как на наших глазах была создана и рухнула «модная литература» – «ироническая тень утопии социалистического строительства». Мы видим, как сейчас создаётся теневая культура – а это почти вся массовая продукция, которая работает на её антиценности. (Вплоть до издания «ворами в законе» своей газеты «Ростов-папа».) С другой стороны, модные писатели, «широко известные в узком кругу», продемонстрировали перед нами сочинения, проникнутые одним чувством – нарастающей тоски и ужасом бытия. Мир распался – сознание почти не удерживает реальности... Всюду злобный богоборческий цинизм, вызов растления, застывшая гримаса чувственности. Искусство снова представляет не красоту, а «труп красоты». Это литература разложения. Это уже «духовность» вампира и демона.

Подлинно русского писателя не устроит «широкая известность в узком кругу», ибо он связан с землёй-народом и видит идеалом церковь-народ. Русский писатель не может не ставить проблему идеала. Он нужен не для того, чтобы непременно «воплотить» его на земле, вбить в землю. Его место – на вершине. Он сам – вершина национальной мысли и чувства. Он нужен затем, чтобы была возможность соотнести идеал с национальной действительностью. Чтобы видеть их конфликт, расхождение или, напротив, присутствие, слиянность. Идеал и даёт возможность смотреть на жизнь и литературу трезво и умно.

Как назвать поколение писателей, представляющее сегодня новую русскую прозу? Они не «обиженные» и не «рассерженные», совсем не «потерянные» И менее всего «преобразователи». Они не писали манифестов и не организовывались в «литературную школу». Однако всё, что мы называем «новым», по законам логики предполагает некоторый конфликт со «старым». В творчестве новых прозаиков (Юрия Козлова, Владислава Отрошенко, Вячеслава Дёгтева, Александра Трапезникова, Сергея Алексеева), конечно, есть интонация отрицания как начинающая новое перед лицом Конца Эпохи. Но она – интонация – напрочь лишена модного нигилистического оттенка.

Прошлое в новой прозе предстаёт как открытое, свободное пространство – не идеологизированное и не служащее политическим сегодняшним целям. Культурно-исторический контекст новой прозы значительно усложнён, хотя исчезла «сквозная линия» и «большая тема», как это было, например, в «деревенской прозе». Кажется, на глазах писателей именно этого поколения, набравшего силу к концу 80-х годов, снова рушатся и делаются невозможными формы большого, «объективного реализма». А потому их новизна не складывается в однородное, отмеченное «единым стилем» литературное направление.

Объединяет разных писателей новой русской литературы, как это ни парадоксально, сопротивление «духу времени». Тому самому, который, как мы привыкли, и должен отразить писатель в своём творчестве. А «дух времени» всё больше вовлекает и читателя, и писателя в круг «лёгких жанров» – литературы даже не «копеечной», а базарной с её особенным вниманием к любви «низкого качества». И, как самый скоропортящийся продукт, она требует всё время «освежений», жертвоприношений, «вариаций» на любовно-половую тему, приключений экзотических и пикантных, похождений «усладительных», сюжетов с элементами криминальной опасности. «Дух времени» сегодня пронзительно земной, где «земное» совсем не «почвенническое», взывающее к философским и культурным пластам памяти. «Земная культура» – культура потребительская, знающая лишь один главный критерий – сытость, всё «разнообразие» которого демонстрируют роскошные витрины магазинов, глядящие с холодным самодовольством на грязные московские улицы.

На пороге Нового, на тысячу смыслов разбитого времени, стоит это поколение русских писателей. Если «почвенникам» в русской литературе всегда предстояла твердь прошлого, то в советской романной школе центр смысла смещался в будущее. Культурный род, начинающийся с новых прозаиков, источником своим имеет восстановленный смысл. Именно так написан «Двор прадеда Гриши» Владислава Отрошенко – повествование, ведущееся в восстановленном смысле, «на языке любезного... дитя», лепечущего «с весёлой беспечностью о старости, смерти и разрушении». Вещи, звери и люди проходят без различения через любовь ребёнка. Именно так написан рассказ «Крест» Вячеслава Дёгтева, где герой, капитан судна, на исповеди рассказывает священнику о погублении-потоплении осуждённых священнослужителей. Тогда он исполнял приказ, и «любовался красотой» его исполнения, полагая, что воды моря поглотят смысл злодеяния. Теперь, на исповеди, он «чудовище», лишён благодати прощения греха смертного...

Культурный род нового поколения прозаиков скреплён субъективным реализмом и праздничным романтизмом, реализмом «державным» и личностно-авторским мифотворчеством. И ещё горькой, выстраданной русскостью: «Не в сказках, ладе-укладе, народных традициях и вере принял он (герой «Одиночества вещей» Ю.Козлова) Богом данную национальность, но во лжи, пролетарском рубище марксизма-ленинизма, атеизме, интернационализме, унижении, исчезновении и смерти». Эти писатели оказались в самом начале прискорбной «новой жизни» – в момент, однажды осознанный всеми как «уценение жизни» личной исторической при бешеном увеличении в цене «жизни вещей». Но нет, к нашей скорбной жизни они не прибавят бранных эпитетов. О том и хочу сказать, опираясь на два несомненно ярких, талантливых и мощных произведения московского прозаика Юрия Козлова: роман «Одиночество вещей» и повесть «Геополитический романс».

Ещё в 70-х – начале 80-х годов сама реальность говорила языком реалистическим и осознавала себя в категориях реального. К началу 90-х реальность утратила всякую плоть. Развоплотилась. Стала «фантомной». Эту плоть реальности, как деньги, заложили под «большие проценты», и мистификаторы разного сорта начали с ней большую игру. Из вещей исчез смысл – его перевели в доллары и бумаги, объявленные реальней реального. Новое «изъятие ценностей» в России проводится с головокружительной быстротой и шулерской ловкостью. Телесное бытие порушено. Эмпирическая действительность стала непроницаемой для прямого зрения, непознаваемой нормальным взглядом. Если наша действительность ещё имеет образ, то это образ искажений.

В прозе Юрия Козлова речь идёт не просто об идеологических разочарованиях, что отнюдь не примета только нашего времени, а о том, что смысл выветрился из самого очевидного, улетучился из бытийно-долженствующего. Нет «чистой воды», нет «твёрдого дна» в русской жизни – говорит прозаик. В «Геополитическом романсе» показана «большая распродажа» армии, стоящей в Германии: «То был странный процесс изменения энергетической сущности, превращения материального, полноценно функционирующего военного механизма в бесплотные цифры, коды, символы счетов, невидимо скользящих по европейским компьютерным линиям, возникающих на банковских дисплеях» (здесь и далее выделено мной. – К.К.).

То было начало поразительной жизни в разъединении должных быть слитными вещей – в России теперь «труд и деньги существовали порознь». За труд можно было «приобрести» только нищету, а деньги добывались «в Зазеркалье». «Экономическая (и прочая) жизнь в стране была иррациональна», – констатирует герой «Одиночества вещей». Ущербность и призрачность лежат холодной печатью над российскими просторами – что в Москве, что в захолустных Зайцах (куда отправляется на каникулы к дяде-фермеру герой «Одиночества вещей»). Голодный магазин, полуразвалившиеся постройки, «утратившие волю жить» люди соседствуют с фантастически-нелепым хозяйством фермера (немыслимые в масштабах, огромные, как на госдаче, железные ворота; обширная баня-дворец, в которой впору нежиться президенту; невероятный по размаху недостроенный дом, сквозь крышу которого беспрепятственного видится небо)... Реальность не только потому улетучивается, что разрушены нормальные связи между трудом и результатом, вещью и её назначением, – Юрий Козлов как бы видит картину развоплощения, наступающую после реальности.

Метареализм, как можно назвать эту прозу, делает, пожалуй, более упругой и жёсткой границу «внешнего» и «внутреннего», но более тонкой и проницаемой пограничную черту между «реальным» и «ирреальным». Прозаик не перегружает «слишком человеческим» мир, не человеком сотворённый (природа нигде у него не облагается данью человеческих чувств), – скорее, «одиночество вещей» предполагает отказ писателя и от чрезмерно рефлексирующего героя и от задушевного психологизма. Герои Юрия Козлова обладают неким «нереальным даром» видения «нездешнего» в «здешнем». Ведь внешний мир сам отрицает себя – потому писатель и перешагивает границу, неодолимую (и неприемлемую) для вкуса, отточенного реализмом. По законам реализма Юрий Козлов нарушил меру, заставив героя (Аристархова в «Геополитическом романсе») совершить невероятный полёт-уход от истребителя «Миража» на тихоходном вертолёте среди афганских ущелий. По законам реализма писатель с «ненужной» смелостью изобразил посещение Леоном (героем «Одиночества вещей») астрологической квартирки, где составлялись «гороскопы на КПСС»... Нереальное легко проникает в реальное отнюдь не по эстетической глухоте и недомыслию автора. В мире, где «человеческое путается под ногами и мешает жить», где на месте дома оказывается ветер, а власти давно забыли о своём народе, – в таком мире культурный круг прозы Ю.Козлова не может никого ввести в заблуждение появлением нового смысла. Во всех ирреальных сценах обоих произведений нет холодной эстетической игры – не ради блеска и «сверкания» люциферова света они написаны. Напротив, – для преодоления безжизненной тьмы того, что нагло выдает себя за единственную и верную реальность. Это – мистика «здешнего», остающаяся в рамках дозволенного художнику.

Юрий Козлов избегает крайнего натурализма, отказывается от «подражания действительности» и «пересказывания реальности» – цитирования её подробностей. Он, кажется, не стремится и опереться на какой-либо отечественный авторитет. Тогда какую же «начальную точку» избирает писатель, названный мной метареалистом?

Не с лёгкой радостью («свобода»!), а с углублённой трезвостью принял Юрий Козлов обнищание действительности. Его твердь здесь – в этом «месте». И на «месте утраты» – развоплощённой реальности – крепнет новый образ. Ни в какой иной «системе координат», как мне видится, нельзя прочитать его произведения.

И в «Одиночестве вещей», и в «Геополитическом романсе» принятие обнищания действительности раскрывается через «тихую» трагедию, в которой, по сути, две пары Трагических героев: Россия и Леон, Россия и Аристархов. Пожалуй, такую особенную тесноту «антагонистов», такое драматическое слияние образов трудно разыскать в современной русской литературе. «Родина, – говорит Аристархов, – это то, что бесконечно близко, что понимаешь «от» и «до». Малой же Родиной героя – «родиной души» был вертолёт, с «которым Аристархов ощущал себя слитно». Но герой, прошедший Афганистан, переброшенный в объединённую Германию, потом – в расползающийся Союз, – больше не мог сказать так («бесконечно слитно») о своей Родине, ибо она на его пристрастную любовь не отвечала. «Отношения России с Аристарховым были сугубо односторонними... Россия попросту его не замечала, как вошь или таракана». Тут главный источник, втягивающий героя в трагический круг.

Аристархов заключён автором в пространство одиночества, где «линия жизни» прочерчена как линия потерь и искушений. Он потерял жену (одержимую «идеей потребления... без границ, смысла и меры»); он потерял дом, малую Родину-Армию (ибо в Германии «Родина-Армия хотела того, чего не могла хотеть, как говорится, по определению, а именно – продать себя»). Новая жизнь распахнула «сотни дверей» наживы, но Аристархов «почему-то считал ниже своего нищего достоинства входить» в эти двери. Из продажно-торговой и газетной свободы он выбирает... смерть. Каким же ещё может быть исход пристрастной любви к России героя, чья жизнь имеет страдательный, но не потребительский источник?

Между героем-Россией и главным литературным героем (Леоном, Аристарховым) в романном пространстве располагаются «странные люди», «сиротские души», дети России – не брокерской и не базарной, но ставшей от долларов «ещё нищее, чем была при рублях», «третьей России» – нищей и убогой. Нищета России – действительно ли это путь? Путь к будущей глубине, начала которой удерживаются уже сегодня «безумцами» Аристарховым и Леоном? «Чем дольше смотрел Леон на обычную в общем-то русскую равнинную землю, тем пронзительнее и безысходнее входила в его сознание внезапная и необъяснимая... любовь... Леон... понял, что есть любовь Господа к людям. А поняв (по крайней мере так ему показалось), чуть не залился горькими слезами вместе с Господом своим. Ибо и Леон, и Господь его (Леон с недавних пор, а Господь еще с каких давних) были патриотами, то есть носили в сердцах любовь к несовершенному, упорствующему в несовершенстве...»

Серьёзность прозы Юрия Козлова отдаёт горечью и печалью. Она серьёзна, как вопросы «Куда?» и «Почему?» вместо бывшего радостно-утвердительного – «Туда!». Путь нищеты без Бога – страшный путь, и такими героями, «массовыми человеками», густо населена его проза. Ещё путь нищеты близок к отчаянию – отчаянию особого рода: «Не перегнуть одинокой согнутой, как венецианский мост, спине безмерную благость божественной нищеты, вручённой Господом России, подобно узелку Святогора». Кричащие антиномии! Россия и нищета! Узелок и Святогор! Больно... И не утишить боли – земной нашей тоски по «целой» России, по встрече разъединённого – России со своим пристрастно любящим её Героем.

Автор «Геополитического романса» и «Одиночества вещей» выбрал «третью Россию». Россию Христа.

Капитолина КОКШЕНЁВА