ВОЙНА ГУЛЯЕТ ПО РОССИИ

№ 2006 / 21, 23.02.2015

Самойлов всегда был шире любых писательских групп и литературных движений. Он, к примеру, мог обрадоваться стихам почвенника Юрия Кузнецова и огорчиться романом либерала Василия Аксёнова. Важней другое: отношение поэта к форме и содержанию. Он считал себя традиционалистом. Модерн был не его стилем.

О детстве и юности Давида Самойлова можно дать традиционную скупую справку. Он родился 1 июня 1920 года в Москве. Настоящая фамилия – Кауфман. Отец был военврачом, который нашёл себя в науке. В память о нём поэт уже после войны взял себе псевдоним Самойлов. Мать долгое время работала переводчицей во Внешторгбанке. Первое стихотворение сочинил в семь лет. В детстве много занимался музыкой. Учился в Первой опытно-показательной школе им. А.М. Горького. В 1938 году поступил в Институт философии, литературы и истории (ИФЛИ), собирался стать специалистом по французской литературе. Тогда же попал в поэтический семинар при Гослитиздате, который вёл Илья Сельвинский. Чуть позже собрался вслед за своим другом Павлом Коганом перейти в Литинститут. Первые стихи «Охота на мамонта» опубликовал за подписью Давид Кауфман в журнале «Октябрь» (1941, № 3).

Но есть и другая характеристика довоенной жизни поэта. Она изложена в его дневниках. В конце октября 1941 года Давид Кауфман записал: «Самое грустное, а может быть, самое великое в нашем поколении то, что в двадцать лет мы пишем свою историю, которую, может быть, нам не придётся перечесть. В 1930 году мы вышли из младенчества и стали понимать нечто. Мы имели в мозгу твёрдые и определённые категории <…> В 1936 году мы начали мыслить. Мы чувствовали инстинктивное отвращение к формулам. С детства нас отравили релятивизмом. Теперь этот релятивизм обратился против нас самих. 37-й год сбил нас с толку. Он потребовал огромного напряжения мысли. Он потребовал большего – веры. Нужно было осудить казни или приветствовать их. Колебаться было нельзя. Перед нами стояла правда, гневная правда государства. <…> 39-й год был годом романтики. Люди нашего поколения впервые встретились. Они изумились тому, что мыслят одинаково и вместе с тем разнообразно. Мы были упоены дружбой. Ночи проходили в разговорах <…> Я ещё не умею писать прозой. Мои фразы не приструганы друг к другу. Выражением нашего времени были стихи. Нас тянуло к эпосу, но у нас не было эпопеи. Гражданская война – это наши отцы. Пятилетки первого года – это мы».

Когда началась Великая Отечественная война, Давид Кауфман по комсомольской мобилизации попал под Смоленск на оборонные работы, где схватил малярию. Вернувшись в конце сентября сорок первого года в Москву, он пробовал поступить в школу военных переводчиков. Но в итоге его из-за болезни эвакуировали в Самарканд. Почти полгода Кауфман прозанимался в самаркандском пединституте. Стоило ему едва оправиться от разных болячек, он снова стал бомбардировать военкомат. И таки добился своего: 1 июня 1942 года его зачислили курсантом в Гомельское военно-пехотное училище, которое тогда дислоцировалось в Катта-Кургане. А уже через два месяца он по боевой тревоге отбыл на Волховский фронт.

26 марта 1943 года в бою под Мгой пулемётчик 1-й отдельной горнострелковой бригады Кауфман получил тяжёлое ранение в руку. Позже признался: «На фронте стихов не писал, записывал отдельные строфы и, стоя на посту в бесконечные зимние ночи, в голове сочинял роман. Куски из него старался записать в госпитале» («Советские писатели: Автобиографии», том 5, М., 1988).

После Красноуральского эвакогоспиталя № 1932 Кауфман попал в учебную роту запасного полка, которая базировалась в городе Горький. Местные военкоры выхлопотали ему короткую командировку в Москву, где в то время оказался его ифлитский приятель Семён Гудзенко. Товарищ сразу потащил Кауфмана к Илье Эренбургу. Ну а старый волк, используя свои связи в Генштабе, помог молодому поэту вернуться на фронт. Только теперь Кауфман попал не к пулемётчикам, а в отдельную моторазведроту.

Из армии его демобилизовали лишь в конце 1945 года. «Садиться на студенческую скамью не хотелось, – вспоминал поэт в 1985 году. – Службы подходящей не подворачивалось. Решил жить литературным трудом. Но имени не было. Перебивался случайными заказами. Мучило безденежье. А главное – стихи не ладились. Темп был утрачен. Новый опыт не укладывался в строки.

Подрабатывал на детском радио. Писал спортивные и нравоучительные песни, литературные композиции, всякие мелочи. Брался за всё. И в общем, это была полезная школа профессионализма».

Самое печальное то, что ни власть, ни даже литературные генералы молодых поэтов-фронтовиков поначалу не понимали и не принимали. Самойлов 15 февраля 1946 года записал в своём дневнике: Моя мысль очень проста: «Единственный пафос поэзии наших дней – это самосознание целого поколения людей, ставших в войну движущим фактором государственной жизни». Но литературные генералы думали иначе. Они хотели, чтоб вчерашние фронтовики лишь подбрасывали бы патроны в огонь борьбы с оппонентами». Самойлову, к примеру, неприятно было видеть, как его сверстников использовал Сельвинский. Он в том же феврале 1946 года писал: «Старик решил свести счёты с Симоновым, взяв нас за ноги и размахивая нами. Может быть, он и расшибёт голову Симонову, но и нам не поздоровится. Сам Самойлов в первые послевоенные годы упорно искал свою поэтическую дорогу. Он недоумевал: почему после войны в стране начался откат. «Идеальные этические схемы, которые, мне казалось, необходимо осуществятся в эту войну, оказались фикцией», – с горечью констатировал поэт в своём дневнике за 20 августа 1946 года. Его приятели и прежде всего Александр Межиров с новой ситуацией сразу смирились. Тот же Межиров, как заметил Самойлов, стал даже культивировать духовную фальшь. А Самойлов рискнул бросить вызов.

21 февраля 1948 года он записал в дневнике: «Отнёс шесть стихотворений Тихонову, Вишневскому и Тарасенкову. Стихи довольно банальны по замыслу, но свежи ритмически и являют собой попытку перевести ряд политических убеждений в ряд поэтических ощущений».

Однако критики за эти эксперименты тут же зачислили поэта в формалисты. Похоже, в 1948 году в жизни Самойлова началась мрачная полоса, затянувшаяся на восемь лет. Так, в мае 1948 года он вдруг отказался от сдачи госэкзаменов в МГУ. Спустя несколько месяцев поэт столь же решительно прекратил вести свой дневник. Он практически перестал печататься в журналах. Лишь после смерти Сталина издатели рискнули опубликовать некоторые его переводы. Скорей всего, эта длительная мрачная полоса была спровоцирована борьбой власти с космополитами.

В 1956 году Самойлов решился на прорыв. Он предложил в первый сборник «День поэзии» свою поэму «Чайная». Эта вещь очень понравилась Евгению Винокурову и вызвала раздражение у Бориса Слуцкого. Как считал немецкий славист В.Казак, «поэма «Чайная» выдержана в духе баллады, где на современном материале утверждалось право поэта на изображение мук и страданий своего народа». Самойлов рассчитывал по ней вступить в Союз писателей. Но вдруг поэму зарубила цензура. Соответственно тут же дрогнули и литфункционеры: они заволокитили приёмное дело на целых два года.

Прорыв произошёл лишь в 1957 году, когда Николай Атаров рискнул дать в новом журнале «Москва» сразу четыре стихотворения Самойлова: «Осень сорок первого года», «Чёрный тополь», «Цирк», «Зрелость» и фрагмент поэмы «Ближние страны». Говорили, будто эта поэма произвела сильное впечатление на Николая Заболоцкого и Анну Ахматову.

Однако сразу развить успех Самойлову не позволили. Весной того же 1957 года руководство издательства «Молодая гвардия» зарезало рукопись первой самойловской книги. Первый сборник «Ближние страны» вышел у Самойлова только в 1958 году и совсем в другом издательстве – в «Советском писателе».

Пока издатели решали судьбу первой самойловской книги, Самойлов вдруг загорелся новым замыслом. Ему пришла идея написать роман-поэму. 1 сентября 1957 года он записал в дневник: «План романа, его концепция всё более укрепляются во мне. В романе главное – всеобщий взгляд на вещи. Последние два настоящих романа в России, после Толстого, были «Тихий Дон» и «Клим Самгин». Это не случайно. Два этих романа по-разному отразили главное событие русской жизни – революцию в её главном и непредвзятом аспекте. Современный, новый роман невозможен без переоценки этого главного события с высот его сорокалетней истории». Но когда Самойлов понял, что в чём-то повторяется и нового искусства не получается, он от своего замысла отступился.

В 1961 году Самойлов вновь попал в опалу. Причин тому было несколько. Во-первых, он сильно разозлил власть тем, что попал со своими стихами на страницы западных изданий. У нас это тогда не приветствовалось. Вспомним, как власть заклевала Пастернака за то, что без ведома и согласия нашего государства итальянцы выпустили его роман «Доктор Живаго». Самойлов прекрасно понимал, что партверхушка могла применить санкции и к нему. Удручённый произволом западных журналистов, поэт тогда записал в своём дневнике: «Они не понимают, что мы не желаем ссориться с родиной». Хотя на родине Самойлов тоже никогда невинную овечку из себя не изображал. Он сознательно в 1961 году дал Константину Паустовскому согласие на включение в альманах «Тарусские страницы» поэмы «Чайная». Однако наверху весь этот альманах был воспринят как вызов режиму. Публикация в «Тарусских страницах» стала второй причиной недовольства властей поэтом.

К счастью, очередная опала продлилась недолго. Уже в 1963 году поэту разрешили выпустить в Москве вторую книгу стихов. В 1960-е годы Самойлов в своих стихах очень часто обращался к истории. Как считал Евгений Евтушенко, «Пушкин, Пестель и Анна» – это гениальное стихотворение-рассказ, написанный Самойловым <в 1965 году. – В.О.> с пушкинской раскованностью – безо всякого пота, поднимает давящую тяжесть русской истории. Это стихотворение бессмертно. Удалось оно неслучайно. У Самойлова, как, может быть, ни у кого из нас, было чувство истории – не умом, а кожей, а она гораздо чувствительнее ума. У него нет эзоповской современизации истории, но всё, к чему он прикасается в ней, болит в России и сейчас. Ведь это только Самойлов, а не кто-то иной описал долгое, позорное для наших солдат стояние по приказу Сталина на берегу Вислы, в то время как на другом берегу гитлеровцы уничтожали польских повстанцев. А какой потрясающий уже не рассказ, а фильм в стихах «Бандитка», в котором нет никаких выводов, а только страшная правда войны, когда оба не правы и нужно что-то третье, чтобы понять и не убивать друг друга, ибо ненависть – это всегда слепая демонизация друг друга. Не дай бог, чтобы всё это или что-нибудь похожее повторилось» («Новая газета», 2005, № 39).

Евтушенко прав: увлечение историей никогда не затмевало для Самойлова войну. В те же 1960-е годы он написал удивительно чистые стихи о своём поколении. Я имею в виду «Сороковые, роковые…». Помните?

Сороковые, роковые,

Военные и фронтовые,

Где извещенья похоронные

И перестуки эшелонные.

Гудят накатанные рельсы.

Просторно. Холодно. Высоко.

И погорельцы, погорельцы,

Кочуют с запада к востоку.

……………………………..

Сороковые, роковые,

Свинцовые, пороховые…

Война гуляет по России,

А мы такие молодые!

И ещё было стихотворение «Если вычеркнуть войну», которое вплоть до 1990 года гуляло лишь по рукописным спискам. Оно начиналось вот этими пронзительными строками:

Если вычеркнуть войну,

Что останется – не густо.

Небогатое искусство

Бередить свою вину.

Позже, уже в 1977 году, Самойлов, анализируя свой творческий путь, пришёл к такому выводу: «Формировался я долго. В 38 лет («Ближние страны») я ещё – ранний Самойлов. Во «Втором перевале» (43 года) я – «средний». Только с «Дней» что-то начинается, а я всё удивлялся, что нет признания (где-то видел в себе больше, чем было, и думал, что оно уже наличествует в стихе). Но публика – она не дура. С «Дней» и начала меня замечать» (запись в дневнике от 5 мая 1977 года). Именно «Дни» во многом дали повод критику Льву Аннинскому основание утверждать, что по чувствованию и по любованию Самойлов – горожанин.

Но я думаю, главной поэтической книгой Самойлова стал сборник «Весть». Он вышел в 1978 году. Хотя критика восприняла его достаточно сложно. Так, Самойлов, когда прочитал рецензии Льва Аннинского в журнале «Дружба народов» и Юрия Бондарева в «Литгазете», решил: «Скорей всего я им не нравлюсь и ставлю в тупик. Оттого и толкуют вкривь и вкось» (запись от 21 сентября 1979 года).

В разные годы критики пытались зачислить Самойлова то в одну, то в другую обойму. Одно время некоторые литературоведы усердно записывали поэта во фронтовую плеяду. Самойлов действительно ещё в 1939 году вошёл в поэтическую компанию Павла Когана, Сергея Наровчатова, Бориса Слуцкого и Михаила Кульчицкого, лучшие стихи которых были написаны на фронте. После войны он много общался с другими поэтами-фронтовиками и прежде всего с Александром Межировым. Но стилистически все эти поэты сильно отличались друг от друга. Да и взгляды их часто не совпадали. Объединяла этих поэтов в основном фронтовая юность.

Другую обойму уже в 1980-е годы выстроили Н.Лейдерман и его сын М. Липовецкий. Они поставили Самойлова в один ряд с Арсением Тарковским и Семёном Липкиным назвав этих поэтов старшими» неоакмеистами, в чьём творчестве природа и культура нераздельны. Как решили эти критики, у всех трёх поэтов слово наделено нравственным чувством. Как заметил Самойлов, «дрянь не лезет в стих. Стих не лезет в дрянь». Кроме того, слово у этих трёх поэтов не отражает, а создаёт реальность, называние есть создание смысла мира. И третий вывод. «У всех этих поэтов прослеживается мотив мистической зависимости между словом, языком и личной или исторической судьбой».

Но я думаю, все эти обоймы очень условны. Самойлов всегда был шире любых писательских групп и литературных движений. Он, к примеру, мог обрадоваться стихам почвенника Юрия Кузнецова и огорчиться романом либерала Василия Аксёнова. Важней другое: отношение поэта к форме и содержанию. Он считал себя традиционалистом. Модерн был не его стилем. В этом плане интересно одно из его писем Станиславу Рассадину. Благодаря критике за отзыв на сборник «Голоса за холмами», Самойлов подчёркивал, что в этом отклике «есть то, что не все могут назвать. «Возвращение к банальности» вовсе для меня не обидно. Только я бы назвал это несколько иначе: «Отмена поэтики». Это то, к чему я стремлюсь в последнее время (как ты знаешь, хорошо одолев поэтику), и, если мне это удалось в «Голосах» и «Беатриче», я рад. Все ухищрения стиха, кроме тех, что уже сидят в спинном мозгу, меня не интересуют. Я не пришёл ещё к отмене формы. Но поэтика мне не интересна. Поглядим, что из этого выйдет и внешне, и внутренне».

В конце 1960-х годов Самойлов увлёкся изучением рифм. 17 февраля 1969 года он записал в дневнике: «Работал над рифмой. Это род хобби, одурение. Такие книги пишут чудаки или неудачники». Первое издание «Книги о русской поэме» вышло в 1973 году. Позже поэт внёс уже много добавлений. В марте 1978 года Самойлов признался Лидии Чуковской: «Книгой о рифме (стыдно признаться) я последние дни увлёкся. Ведь, как ни изобретай «научный подход», за рифмой стоят стихи; а за стихами судьба поэта. Так, невольно, пишется краткая история нашей поэзии, дело, на которое я бы никогда не решился. Сейчас идёт главка о Маяковском. Перечитываю его, раздражаюсь, жалею. И это, конечно, просачивается в текст. Но я, слава богу, не учёный. Хотя меня попрекнул один стиховед за прошлую книгу: слишком, мол, эмоциональные оценки, а для науки нет «хорошо» или «плохо». Только не для науки о стихах, если она существует». Интересно, что Чуковская в ответ призналась Самойлову, что, как она полагает, рифмы – «это ход к истории русской поэзии».

В отличие от многих современников Самойлов свои мысли высказывал не только кухням. Если он с чем-то был не согласен, поэт не боялся напрямую обращаться к правителям. Так, в 1966 году Самойлов подписал письмо в защиту А.Синявского и Ю.Даниэля, а через два года публично вступился за А.Гинзбурга и Ю.Галанскова. В отместку власти тут же спустили на поэта своих собак. Так, 20 мая 1968 года секретариат правления Московской писательской организации ему, Василию Аксёнову, Борису Балтеру, В.Войновичу, Лидии Чуковской и Аркадию Штейнбергу объявил выговор «за политическую безответственность, выразившуюся в подписании заявлений и писем в различные адреса, по своей форме и содержанию дискредитирующих советские правопорядки и авторитет советских судебных органов». Тогда же руководство издательства «Советский писатель» рассыпало набор третьей книги Самойлова «Равноденствие» (она увидела свет лишь в 1972 году). Хотя поэт очень на неё рассчитывал. Он перед тем, как подписать бумагу с требованием дать свободу Галанскову, купил в Опалихе дом и залез в огромные долги. Но вот из-за трусости издателей Самойлов враз оказался в нищете. А тут ещё Евгений Евтушенко стал его донимать: прознав про очередную опалу Самойлова, он без промедления явился к поэту и потребовал данную в долг тысячу рублей назад.

Здесь важно отметить, что при всём этом Самойлов никаким диссидентом себя не считал. Ещё в 1965 году он записал в своём дневнике: «Я типичный человек нашего времени: мало иллюзий, потребность вырваться из порочного круга времени, морали, быта – и бессилие, истерические взлёты, величайшая связанность с моралью, установлениями, общественными предрассудками. Разделавшись со всем теоретически, практически я способен лишь к бунту на коленях, к пассивной защите прав личности, замкнувшейся в себе, не верящей в возможность прогрессивных сил общества».

Наверное, позже, уже в 1970-е годы, Самойлов стал более осмотрительным. Хотя как судить. Да, он не бросался на амбразуру с публичными протестами против травли академика Сахарова или Лидии Чуковской. Но когда из лагеря выпустили Юлия Даниэля, он всё-таки нашёл способ поддержать товарища и творчески, и материально. Власти не хотели Даниэля печатать под своей фамилией. Так Самойлов предложил ему своё имя, разрешив ему публиковать за подписью Самойлов перевод поэмы Кайсына Кулиева и часть переложений «Уманских историй» Миколы Бажана. Теперь понятно, почему Самойлова никогда не выдвигали в руководящие органы Союза писателей СССР и не баловали наградами. Госпремию СССР получил лишь в перестройку, в 1988 году.

Отдельная тема – личная жизнь поэта. Он дважды был женат. Первая его жена – Ольга Фогельсон (1924 – 1977) работала искусствоведом. Вторая жена, Галина Медведева, была младше его на 18 лет. А сколько поэт имел романов на стороне! Один из этих романов молва связывала с дочерью Сталина – Светланой Аллилуевой. Кое-что по этому поводу рассказал в своих дневниках сам поэт. Так, 17 ноября 1960 года он написал: «Сегодня неожиданно пришла Светлана <…> Она, как обычно, совершила поступок принцессы – явилась ко мне и бросила на стол перчатки, томик Случевского и старый георгиевский крест – жалкие сувениры моего увлечения. Лишь впоследствии можно оценить трогательную нелепость её поступков, продиктованных силой чувства, буйным отцовским темпераментом и одиночеством». Не очень-то скрывала свои чувства от публики и Аллилуева. После отъезда на Запад она некоторые свои романы доверила мемуарам. Коль речь зашла о личной жизни и о быте, надо ещё вот что сказать.

Начиная с 1970 года, Самойлов много времени проводил в эстонском городе Пярну. В последние пять-семь лет жизни ему вообще было очень непросто. Но, несмотря на все испытания судьбы, он старался носа не вешать. Здесь будет уместно процитировать переписку критика Валентина Курбатова с прозаиком Александром Борщаговским.

В сентябре 1985 года Курбатов писал: «Три дня прогостил Давид Самойлович Самойлов с семейством. Какой живой человек! Какой праздничный! А ведь жизнь-то не пряник: слепота подкрадывается, ребёнок болен, живёт в чужом краю, о котором не может говорить без гнева («всё пошло»), а вот светел, азартен, молод – поэт! Много читал нового. Свой последний цикл «Беатриче», с оглядкою на тех Лаур-Беатриче, с их чудесным простором, но и на наших, с их коммунальной обыденностью. Ведь нынешняя Беатриче на кухне кастрюлями гремит и детей собирает в школу, и в доме ремонт, и не хватает денег, но все – Беатриче. Сейчас он уехал в Михайловское, а я за дела и работы». В ответ Борщаговский через два месяца прислал Курбатову своё письмо. Он сообщал: «Встретился с Самойловым – он исхудал, просто какой-то кузнечик, а «телескопические» глаза ещё более усиливают это сходство. Да он ещё в белой вязаной кофте до колен – она как сложенные крылья. Милый, талантливый человек, он ведь живёт очень трудной, тревожной жизнью: строит своё пярнуское гнездо, не очень веря в его будущее, волнуется за нездоровых мальчиков, тревожится жизнью брошенной в Москве, выбитой из колеи дочери. Если бы не его Галя – не эта ось их жизни, не её воля и решимость, всё давно повалилось бы».

Умер Самойлов 23 февраля 1990 года в Таллине на сцене театра во время вечера, приуроченного к столетию Бориса Пастернака. Похоронили его в Пярну. Уже после смерти поэта было издано несколько книг из его архива. Так, в 1993 году вышла книга пародий, эпиграмм и мистификаций «В кругу себя», через два года увидели свет «Памятные записки», а в 2002 году читатели получили два тома «Подённых записей», которые критик Андрей Немзер очень правильно назвал «глубокой и точной хроникой бытия подсоветской интеллигенции» («Время новостей», 2002, 28 мая).

 

В. ОГРЫЗКО

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *