Германские впечатления Розанова
№ 2009 / 2, 23.02.2015
Слово «впечатление» – ключевое применительно к Розанову. Один из участников не так давно прошедшей конференции назвал свой доклад «Философский импрессионизм» Розанова. Казалось бы, неподъёмные понятийные блоки с окончаниями на «изм» или «софия» слишком неуклюжи, чтобы сколько-нибудь впопад приладить их к такой изменчивой, переливчатой плазме, как сознание Розанова. Ведь после Пушкина у нас не было второго такого Протея. Тем не менее указатель направления, думается, поставлен тут верный. Розанов, собственно, – если отвлечься от несколько особняком стоящего дебюта – во всю последующую жизнь ни о чём ином не писал, как именно о своих впечатлениях. В такой степени подверженных его настроениям, что мышлению, педантично выверенному логикой, трудно бывает свести концы с концами, когда оно соприкасается со спонтанной стихией письма. Однако же издалека, en gros глядя, нащупываешь и константы – всегда, впрочем, слишком противоречивые, сложные, чтобы запросто нанизать их на какой-либо незыблемый «изм».
Сказанное справедливо и по отношению к германским впечатлениям Розанова. Они вбирают в себя рецепцию как прочитанного, так и увиденного – сначала в немецкой среде Прибалтики, затем непосредственно в Вене, Берлине, Мюнхене, Франкфурте, Дрездене. Известная книга путевых очерков Розанова «Итальянские впечатления» завершается главой «По Германии». Есть у него и отдельный очерк 1910 года «В домике Гёте» – навеянный посещением родного, родительского дома олимпийца во Франкфурте-на Майне. Однако и в целом Германия, немецкая культура – постоянный фон всех раздумий Розанова на протяжении всей его жизни. Ни об одном народе в Европе не размышляет он столько, сколько о немцах, – кроме, разумеется, русских и евреев. Это и есть три, по Розанову, судьбоносных народа, более других определяющие ход новейшей истории. В таком взгляде на них сказалась очевидная прозорливость писателя: ведь узловые, решающие для двадцатого века события определили, как известно, две революции – левая в России, в которой неразрывно слились воедино русский хилиазм с хилиазмом еврейским, в которой русский безбрежный бунт был вобран в железные рамки неукоснительного рационализма (покрывшего огромную страну колючей сетью ГУЛАГа), и правая, националистическая революция в Германии.
«Я брёл наугад, ничего не искал, ничего мне не было нужно» (1) («Среди художников», 130) – этот рефрен и тон путевых заметок Розанова, конечно, лукавый. Такая зоркость не даётся ничего не ищущему, равнодушному взору. Но его пристальное всматривание в чужую, немецкую жизнь рождено не одним любопытством путешественника. Главная-то дума Розанова всегда – о России. Главный его интерес за рубежом – сопоставление со своим, родным и привычным. И тут уж Розанов всегда равен себе, то есть не сводим ни к какому единому выводу. То – куды уж нам, сиволапым, до них, у них вон и улицы мощёные, и полы метёные, и вообще всякие Бисмарки с Моммзенами. То тупы и скучны они против нас, таких всегда – при всём лукавстве натуры – ярко талантливых. То «никогда я так внутренно не плакал над несчастным русским характером, как здесь, среди этого довольства и благоустройства» (там же, 153). То «нигде я так ярко не чувствовал, до чего, при всём безобразии, русские – духовнее, талантливее, даже исторически как-то развитее и зрелее добрых своих соседей-буршей» (там же). Один и тот же мюнхенский собор предстаёт ему то как «казарма Сатаны», то как шедевр стиля, от которого «душа моя стонала и ликовала» (130). То раздражает его «ужасно надоевшее ихнее пойло»(129), то восхищает чистота и приветливый уют услужливых рестораций.
И так во всём, и в области культурной, духовной тоже. То – ах, Кант, то «этот уродец Кант». И самый протестантизм их в глазах Розанова – то простоватый, «мужицкий», то разумный и здравый. То высочайшие научные авторитеты они, и нам бы дружить с ними да брать с них пример, то – дураки дураками и что же нам с ними делать, как не закидывать шапками. Мир перед глазами Розанова вертится как ртутный шарик, непрерывно являясь ему разными сторонами.
Как бы там ни было, но частотность упоминания немецких имён в текстах Розанова намного превосходит все другие народы. Разве что Шекспир мелькает в его сочинениях так же часто, как Шиллер, Гегель или Шопенгауэр с Ницше. Но лидеры – не они. Я не поленился провести соответствующие подсчёты в выпущенных до сего дня двадцати томах сочинений Розанова под редакций А.Н. Николюкина. Эти данные любопытны. Десятки немецких имён упоминаются сотни раз. Чаще всех – Лютер, Гёте и Кант. Соответственно – 122, 109 и 83 раза. За ними следуют Шиллер (67). Ницше (63) и Гегель (52). Достаточно часто упоминаются также Шопенгауэр, Гейне, Шеллинг, Бисмарк, кайзер Вильгельм. Двое последних – в связи с тем, что Розанов в одном из так и названных эссе пророчит Германии роль «гегемона Европы». В какой-то момент истории чуть было не оправдалось – хотя вовсе не так, как представлялось пророку, который утверждал, что владычество немцев будет для других народов необременительным, безобидным. Расходится Розанов с местными авторитетами и в оценке этнической психограммы. Ему вот немцы – в отличие от русских – представляются «самым не нервическим» народом Европы. В связи с этим вспоминается, к примеру, Гессе, который – в статье о Достоевском – утверждал прямо противоположное: что у немцев самые плохие нервы в Европе, правда признавал, что ещё хуже нервы у русских. Вообще, наблюдения Розанова, в основном, уличные – что, видимо, соответствует его представлению о том, что «пыль важнее звёзд». В то же время стоит посожалеть о том, что «звёздный» слой немецкого культурного общества остался ему неведом. А ведь знакомство с одной из мегазвёзд немецкой культуры того времени было так возможно: как известно, на работу в «Новое время» просился интересовавшийся Розановым и собиравшийся его переводить Райнер Мария Рильке; и если б ведал Суворин, какую совершает промашку, отказывая в этой просьбе ведущему европейскому поэту всего двадцатого века!
Выделенная Розановым триада в немецкой культуре словно иллюстрирует основополагающее положение гегелевской диалектики. Тезис – простонародный и простоватый Лютер; антитезис – высокоумный, но отрешённый от жизни кабинетный затворник Кант; синтез – Гёте. Причём синтез абсолютный, равно значимый для всего человечества. Гёте в глазах Розанова – несомненная вершина мировой литературы. Сам Розанов пишет об этом так:
«Можно Лютера «не уважать»: он был слишком очевидно негениален.
Можно «пренебречь» Кантом: что-то длинное, сухое, своеобразное, узкое, исключительное. Если и «гений», то «урод».
Но Гёте? Всякая критика остановится, и не найдётся для него «презрительного Терсида», который бы охаял, злобствуя и плюясь.Гёте – гармония.
Гёте – разум.
Гёте – мудрость.
Выше всего в нём, – что он весь гармоничен, развит равносторонне в разные стороны… Что он есть цветок, у которого не недостаёт ни одного лепестка. Вот эта живая органическая его цельность, полнота способностей и направлений в нём и есть самая главная, ему исключительно присущая…
Мильтон был правдолюбец и поэт, Шекспир – великий сердцевед, поэт и живописатель нравов, Пушкин – «эхо» всех звуков, красок и цветов, Толстой – живописатель людей и вечно чего-то ищущий и ненаходящий, – но Гёте…
Одним уже спокойствием ума своего он как бы поднялся над всеми ими» («О писательстве и писателях», 449 – 450).
Сам-то Гёте, помнится, выше всех писателей мира ставил Шекспира. Розанов, увлекаясь, оспаривает эту точку зрения. Оспаривает эмоционально, не слишком усердствуя в логике, ведь его мышление – по преимуществу – «художественное». Ну, вот так ему, импрессионисту, в данный момент помстилось. «Выньте «Гёте» из «Германии», – пишет он, – одного человека из целой страны, – и она вдруг потеряет значительную часть своего сияния. Дело в том, что около Шекспира Англия имела ещё несколько таких же колоссальных личностей, с гением равным, с натурою столь же неутомимою, пылкою, творческою, низвергающею миры и созидающею из себя миры: Бэкона, Мильтона, Байрона… «Личность» английского народа поэтому не укоротилась бы и не сузилась бы из-за отсутствия Шекспира. Совсем напротив – Германия. Всё её развитие было несравненно уже и беднее, чем английской нации. В волевом отношении она выдвинула, правда, двух колоссов – Лютера и Бисмарка; но второй был «правительственное лицо», а первый был реформатор веры, – и как одно, так и другое слишком специально и не даёт из себя сияния на целую культуру. Не говоря ничего об уме и гении общества и племени» («О писательстве и писателях», 448 – 449).
Не только какой-нибудь педант, но и просто любой здравомысленный знаток вопроса скажет, Розановым нагорожено здесь много чепухи. А уж какой-нибудь, по его слову, «Терсид» и вовсе отметит, что в голове у автора каша.
Во-первых, мог бы упомянуть среди англичан ещё Свифта, Стерна, Блейка, Донна, Диккенса, которые ничем не уступают упомянутым Мильтону и Байрону, – и всё равно никого из них невозможно признать гением, «равным» Шекспиру. Во-вторых, при чём здесь Бэкон? Те же Кант, Шеллинг, Гегель уж никак не менее «сиятельны» в мировой культуре. А Шиллер, Гёльдерлин, Клейст, Гофман значат не менее Байрона. И откуда вдруг врываются в этот набор имен Лютер с Бисмарком? В чём смысл таких «отсебятинных» сопоставлений? А смысл их, как у всякого художника, в глубине и страстности переживаний. Пренебрегающих иной раз и очевидным – ради своей правды данной минуты. Розанов то ли не знает, то ли не помнит, то ли отказывается принимать в расчёт, например, что по меньшей мере четверть написанного Гёте давно и безнадёжно увяла, а, скажем, у Пушкина каждая строчка по-прежнему свежа и нетленна. Или: что мы имели бы от Гёте, если бы он оставил сей мир, как Пушкин, в тридцать семь лет? Тоненький сборник лирики, «Гёца» и «Вертера». И котировался бы он сейчас никак не выше, положим, Клейста или Бюхнера. Розанову и Гёте, и Пушкин нужны лишь для того, чтобы спонтанно и страстно «вышептать» миру, как говорил о нём Андрей Белый, свою сокровенную мысль. Экая важность, точны ли примеры. Сопоставление Гёте с Пушкиным – как всегда стремительное, беглое, «импрессинистическое» – выглядит у него так:
«Пушкин в «Отрывке из Фауста» как бы дал «суть всего»… Но вышло именно только «как бы»… «Суть» «Фауста» именно в подробностях, в тенях, в переливах, в нежности, деликатности; эта суть в «нерешительности». И кто «решительно» извлёк «зерно всего», тот и разрушил «суть» этого единственного в мировой литературе произведения…» (там же, 450).
Трудно увидеть в этом пассаже сколько-нибудь оправданный упрёк Пушкину. Зато непререкаемо высказанное в нём назидание вылущивателям смыслов – академическим литературоведам.
О чём бы ни писал Розанов, он пишет только о своих впечатлениях, о себе. Строить поэтому на нём своё мировоззрение – значит отрекаться от себя. Но учиться у него личному переживанию мировой культуры не только можно, но совершенно русскому человеку необходимо. Чтобы не потерять себя, свою русскость в наседающем со всех сторон абстрактном глобализме.
Германия Розанова – это его Германия, Гёте – его Гёте. Вот что ему, именно ему, важнее всего в Веймарском олимпийце:
«Церкви европейские» в том отношении могут «точить зуб» на Гёте, что если бы пороками и злоупотреблениями своего духовенства они окончательно отшатнули от себя людей, то для этих последних мир Гёте представил бы что-то вроде единственной религии, куда переход был бы невозможен… Вот это отсутствие отчаяния, от которого спасает Гёте, – и есть причина ненавидения его ортодоксами, желавшими бы поставить человечество перед выбором:
– Или мы, нечёсаные, пьяные, с насекомыми…
– Или – отчаяние, тьма, пропасть.
Гёте дал мостик «между»…» (Там же, 452).
Всякий заметит, как мало тут сказано о Гёте. И как много – о самом Розанове. Это он всю жизнь искал мостик «между». И в Германии тоже.
P.S. Все цитаты из Розанова приводятся по двадцатишеститомному (пока) собранию сочинений, выпущенному в последние годы московским издательством «Республика». За названием тома следует страница приводимой цитаты.Юрий АРХИПОВ
Добавить комментарий