Взорванный мост и родовая травма
№ 2015 / 15, 24.04.2015
Среди бед и проблем отечественной словесности практически никогда не называют нестоличное проживание литераторов. Иначе диагностам литературных болячек пришлось бы искать изъяны отнюдь не вовне, в соответствии с пушкинским: «мы ленивы и нелюбопытны».
Кстати, именно по поводу последнего обстоятельства применительно к прозе Анны Матвеевой высказывался и Виктор Леонидович Топоров – говоривший, будто у «уральского магического реализма самые серьёзные проблемы с PR; кто хоть когда-нибудь всерьёз говорит, допустим, об Анне Матвеевой». Понятно, что причины плохого пиара не технологические, а географические и, едва ли не в большей степени – тусовочные.
Попробуем, однако, именно «всерьёз». Сборник отличной новеллистики «Девять девяностых» (М. – АСТ, 2014 г.) сделан в западной, скорее, традиции, ближе к изящным французам, воспетым в финальной большой новелле «Екатеринбург», нежели англоязычным short-story. Подчёркнутое дистанцирование от русской школы рассказа, в последнее время выбравшего себе интеллигентное имя «малая проза». (Впрочем, допускаю: все эти градации и отличия существуют лишь в моём воображении).
Уже в названии считывается единый для всех текстов сборника (довольно разных, иногда неровных) фабульно-исторический фундамент. Речь о 90-х годах ушедшего двадцатого века. (Аккуратная в средствах, щепетильный стилист Анна Матвеева вовсе не стесняется упоминать «девяностые» по два-три раза на одной странице). Понятно, что писательница воспроизводит эпоху не по календарю, а по самоощущению – в её девять девяностых может попасть и кусок перестроечных лет, и сквозняки околоноля…
Вообще, современная отечественная проза могла бы сделаться находкой для агитпропа, специализирующегося на обличении «лихих 90-х». Во всяком случае, идея в нашей литературе мейнстримовая, и практически не зависит от писательской ориентации. Однако не сделается – и причин множество. От самодостаточности агитпропа (да и неактуально, кажется, сегодня это обличение) до того определяющего обстоятельства, что агитпроп и литература содержательно об одних, а концептуально – о разных девяностых. А порой и противоположных.
Так, для Анны Матвеевой девяностые – вообще категория не времени, политики и экономики, а медицины (коллективная психотравма, сродни родовой) и метафизики (всеобщий водораздел, вроде Стикса).
Не преодоление 90-х, но их определение в качестве своеобразного феномена бытия (не только, кстати, российского: тут и Париж, и – галлюцинаторная подчас – Швейцария, и Англия). Вроде чёрной дыры, куда довелось попасть всем, и многие не вернулись, а вернувшиеся вроде бы здесь, но как бы отчасти ещё и там.
Не пограничная полоса между юдолью мёртвых и миром живых, но взорванный мост между одной и другой жизнями. Впрочем, кто тут жив, а кто мёртв, сразу не разберёшься – во всяком случае, персонажи книжки с трудом узнают себя нынешних в себе, тогдашних; при том, что имена носят те же. Схожий бэкграунд вытесняется общей болью.
На фоне неизбывной, и отнюдь не фантомной боли, Матвеева в характеристиках травмы практически не использует расчленёнки, стрельбы и трупов, «ни хлипкой грязцы, ни кровавых костей в колесе». Вообще, слог её может восприниматься читателем амбивалентно: кому-то покажется, что отсутствие самоподзавода, ругательств и восклицаний лишает тексты необходимого драйва. Однако, на мой взгляд, безэмоциональная, добычинская какая-то манера Матвеевой как раз хорошо работает на замысел – о «чёрной дыре 90-х».
Замечание Виктора Топорова о «плохом пиаре» можно интерпретировать в отношении Анны Матвеевой и как «умрёт от скромности». Мне показалось, литература для неё ещё и модель поведения, когда знаешь про себя, что ты – лучшая, но этим никак нельзя выделяться. По внутреннему кодексу и самоощущению. В текстах её и подлинные шедевры стиля искусно спрятаны в общей словесной ткани – эдакая олимпийская скромность – золотые руки за спину, вертеть от стеснения пальцами – мастера шестого разряда словесности.
«В ресторане на левом берегу японские девочки щебечут, как птички, а едят – бесшумно. Крабы на дне аквариума, словно тощие руки, бессильно скребут песок. И голые ветви каштанов – как объеденные кисти винограда. Русская официантка за тысячи километров отсюда перечисляет ассортимент блюд с таким убитым видом, как будто это не блюда, а её личные претензии к мирозданию».
Или вот, совсем рядом, что как раз и поражает – равномерностью находок и монохромностью ряда:
«Соседский пёс-боксёр подставлял, как для благословения, замшевую голову – на лбу продолговатые пролежни, как в готовальне. Ложбинки для пальцев».
«Возвращаясь домой в деревню, коровы перекрывали дорогу, как пьяные хиппи – и хозяйки радовались им едва ли не больше, чем мужьям. Вымя коров – как рогатые мины. Июльский тысячелистник и клумбы репьёв. Чёрно-зелёная, зрелая зелень. И такой родной запах тушёной картошки с мясом – из окна, где крашеная железная решётка, как татуированное солнце.
Есть в достаточном количестве и то, что принято называть «женской прозой», вроде двух барышень, приехавших в гости к парню и усевшихся напротив него, «блестя колготками». Однако на фоне метафизики 90-х говорить о подобных сплетнях кажется как бы и излишне – они сами собою разумеются.
P.S. Что же до «плохого пира». Вот пример, казалось бы, хорошего пиара другой писательницы: в недавнем интервью «Собеседнику» и Дмитрию Быкову поэт Игорь Иртеньев нехотя признаёт талант Захара Прилепина, которого, тем не менее, никак не сравнишь с «Никитишной» (Татьяной Толстой – примечание Быкова). Между тем, «Никитишна» для людей моего (и Анны Матвеевой) поколения ассоциируется прежде всего с ТВ-комиками советской эпохи, изображавшими старух Веронику Маврикиевну и Авдотью Никитишну. У людей помоложе и вовсе не будет никаких ассоциаций.
Алексей КОЛОБРОДОВ
Добавить комментарий