Неудавшийся преемник Горького
№ 2010 / 36, 23.02.2015
В 1922 году некто В.Львов-Рогачевский назвал Всеволода Иванова в журнале «Современник» новым Горьким. Писатель, похоже, в это быстро поверил и со временем захотел стать его преемником.
Всеволод ИВАНОВ |
В 1922 году некто В.Львов-Рогачевский назвал Всеволода Иванова в журнале «Современник» новым Горьким. Писатель, похоже, в это быстро поверил и со временем захотел стать его преемником. Для достижения своих целей на что он только не шёл. Сколько раз, к примеру, Иванов мифологизировал собственную биографию. Но кого он в итоге обманул? Только сам ещё больше запутался. Второго Горького из него так и не вышло.
Всеволод Вячеславович Иванов родился 12 (по новому стилю 24) февраля 1895 года в посёлке Лебяжье Павлодарского уезда Семипалатинской губернии. «Отец – Вячеслав Алексеевич, – сообщал писатель в своей первой печатной автобиографии в 1922 году, – был из приисковых рабочих, самоучкой сдал на учителя сельской школы. Но учил, особенно меня, мало, всё больше по монастырям и по бабам ходил. От водки сошёл с ума, немного оправился, не видал я его семь лет, в 1919 году приехал повидать, а на третий день брат мой Палладий нечаянно его застрелил из дробовика (сам Палладий через год умер). Мать, Ирина Семёновна, казачка» («Литературные записки», 1922, № 3).
Позже Иванов своему другу – археологу Петру Жаткину представил собственных родителей чуть иначе. Он рассказывал: «Мою мать Ириной Семёновной зовут. Вернусь в Москву, заберу её жить к себе. Горемычная она, неграмотная. Намаялась в жизни… Отец был непоседа, путаник. Куда только он не бросался и чего только не делал! О нём я уже писал и ещё напишу. Почудил за жизнь немало. От матери убегал. И не раз! Как-то Ирина Семёновна приревновала его к какой-то шалой бабёнке. Основания для этого были. И серьёзные. И что, ты думаешь, она сделала? Погналась за ним на санях, когда отец со своей кралей удирал. Из пистолета по нему палила» (цитирую по сборнику «Всеволод Иванов – писатель и человек», М., 1975).
Да, путаником старший Иванов был ещё тем. Но при этом он свободно владел несколькими европейскими и азиатскими языками. Это ведь тоже о чём-то говорит. А вот про мать писатель соврал. Никакой казачкой она не была. Ирина Семёновна выросла в семье ссыльных каторжан – польских конфедератов и до замужества носила фамилию Савицкая. Видимо, в начале 1920-х годов афишировать свою причастность к польским корням было уже опасно.
После начальной школы Всеволод Иванов поступил в Павлодарское сельхозучилище. Но там он продержался меньше года. Бросив учёбу, парнишка устроился помощником приказчика в один из магазинов. Потом его взяли матросом, и он целый сезон провёл в плавании по Иртышу. Затем последовало возвращение в Павлодар и работа в местной типографии. В общем, как утверждал Иванов в своей первой печатной автобиографии, он «с четырнадцати лет шлялся. Был пять лет типографским наборщиком, матросом, клоуном и факиром – «дервиш Бен-Али-Бей» (глотал шпаги, прокалывался булавками, прыгал через ножи и факелы, фокусы показывал); ходил по Томску с шарманкой; актёрствовал в ярмарочных балаганах, куплетистом в цирках, даже борцом».
К началу 1915 года Иванов окончательно перебрался в Курган. Там он напечатал свои первые очерки. Спустя год в соседнем городе Петропавловске одна из газет опубликовала несколько его рассказов. Один из них – «На Иртыше» молодой автор рискнул переправить лично Горькому. В ответ главный защитник обездоленной русской провинции прислал ему обнадёживающее письмо.
Потом случился февраль семнадцатого года. Иванов долго колебался, к кому примкнуть. Уже в 1939 году он, оправдываясь за прошлое, в письме Сталину признался: «Политическое моё развитие тогда стояло на чрезвычайно низком уровне, достаточно сказать, что в марте 1917 года, когда произошёл переворот, представители двух партий, меньшевики и эсеры, в гор. Кургане предложили мне вступить в партию, то я, чтобы не обидеть знакомых, сразу вступил в обе партии, не видя между ними никакой разницы».
Однако через несколько месяцев меньшевики почему-то Иванову отказали в доверии. Якобы им не понравилось, что курганский наборщик выступил против войны. Но скорее причина была в другом: в переходе молодого литератора на позиции эсеров. Косвенно эту версию подтверждает то, что после участия летом 1917 года в профсоюзной конференции работников печатного дела Западной Сибири Иванов остался в Омске и сразу устроился в эсеровскую типографию «Земля и воля». Но у эсеров он тоже не прижился. Уже в 1939 году Иванов, информируя Сталина о своём прошлом, писал: «В 1918 году, при наступлении чехов, я вступил вместе с членами социал-демократов-интернационалистов в красную гвардию и сражался до отхода советских войск из Омска. Меня забыли на охране пороховых складов».
Другими словами, в суматохе Иванов быстро затерялся, решив смутное время переждать у родителей в селе Лебяжье. Но дома ему пришлось пережить ещё одну трагедию, вскользь упомянутую им в 1922 году в «Литературных записках». Я имею в виду гибель отца писателя.
По рассказам родни Иванова, писатель виноват был только в том, что, вернувшись с охоты на уток, он не вытащил из ружья один патрон. Младший брат писателя – Палладий, не зная этого, решил пошутить и направил ружьё в отца, который в то время давал сыну станичного атамана урок французского языка. Заряд попал в шею. Но в Лебяжьем в эту версию никто не поверил. Люди решили, будто Всеволод расквитался с отцом за старые обиды (Иванов в письме Сталину сослался на другие слухи, якобы село восприняло случившуюся трагедию как конфликт отца, отстаивавшего идеи монархизма, с сыном, боровшимся за победу красного дела). Не дожидаясь самосуда, Всеволод с матерью и братом срочно выехали в Омск, где Палладия вскоре окончательно добила малярия.
Возвратившись в Омск, Иванов почти сразу поступил в типографию. Так во всяком случае он утверждал в 1939 году в письме Сталину. Но до обращения к Сталину писатель рассказывал совсем другое. В 1922 году в журнале «Литературные записки» он писал: «После взятия чехами Омска (был я тогда в красной гвардии), когда одношапочников моих перестреляли и перевешали, – сообщал Иванов, – бежал я в Голодную Степь и, после смерти отца (казаки думали: я его убил – отец был царелюб, хотели меня усамосудить), дальше за Семипалатинск к Монголии. Ловили меня изрядно, потому что приходилось мне участвовать в коммунистических заговорах. Так от Урала до Читы всю колчаковщину и скитался, а когда удалось мобилизовать, то прикомандировали меня, как наборщика, к передвижной типографии Штаверха. Паспорт у меня был фальшивый: Евгений Тарасов». Однако документальных свидетельств об участии Иванова в коммунистических заговорах в 1919 году до сих пор никто не нашёл.
Так когда же писатель был искренен: в 1922 году или 1939-м? Думаю, всей правды он не сказал ни сразу после гражданской войны, ни в пору сталинских чисток. Разница в том, что в 1922 году писатель предпочитал фантазировать. Но через семнадцать лет его тактика изменилась. Откровенного вранья он уже не допускал, а просто кое-какие факты, свидетельствовавшие не в его пользу, умалчивал. Доказательство тому – письмо Сталину. Иванов писал, что по прибытии в Омск он «долго мучался, ожидая ареста. Однажды, уже осенью 1919 года, ровно, пожалуй, двадцать лет назад, меня на улице Омска встретил типографщик и редактор кадетской газеты в Кургане Татаринов, у которого я когда-то конфисковал типографию, схватил меня за руку и кликнул полицейского. Я ударил его слегка по уху, он упал. Я скрылся. Я пошёл к своему знакомому, сибирскому писателю А.Сорокину, и тот предложил мне поступить в типографию «Вперёд», выпускавшую такую же, под тем же названием, колчаковскую газетку. Я поступил туда, будучи представлен редактору как писатель-наборщик. Газетка выходила в количестве 500 экземп. Не подумайте, что малым тиражом пытаюсь снизить свою вину. Она так же громадна и так же мучит меня эти двадцать лет, как если б я писал в «Тан» или «Таймс». Словом, редактор попросил написать ему рассказ, затем статью. Я не хотел показывать ему, что не хочу или что я бывший красный, да и по совести говоря, я устал и замучился. К тому же и семейная моя жизнь была не сладка. Словом, я написал в эту газетку несколько статей, антисоветских, и один или два рассказа. Позже, в этой же типографии, я сам набрал и напечатал книжку своих рассказов, но ни одной статьи и рассказа из тех, о которых я говорю, я не включил. Это легко проверить, так как эта книжка у меня имеется. И опять-таки я не хочу этим снижать своей вины, а просто указываю на то, что я и тогда чувствовал своё паденье. Больше за мной никаких антисоветских поступков не числится». Но так ли это?
Я, например, до сих пор не могу понять, почему Иванов после 1920 года нигде не вспоминал свой арест в колчаковские времена. Этот факт писатель сообщал лишь однажды, сразу после гражданской войны. В анкете при устройстве на работу в губком он написал: «Был под судом Колчака в 1919 году». Если такое действительно имело место, то почему писатель ничего об этом не рассказал Сталину? Ведь данный факт мог бы его чуть ли не полностью реабилитировать. Раз администрация Колчака собиралась писателя судить, значит, он действительно не разделял взгляды белого движения. Но скорей всего писатель в 1920 году историю с судом выдумал.
А что было в реальности? В ноябре 1919 года Колчак, отступая, выделил под походную типографию целую теплушку. У сотрудников газеты появилась очередная возможность сделать выбор: или слепо последовать за белыми военачальниками, или, воспользовавшись суматохой, полностью от всего отмежеваться. Корректор газеты Николай Иванов, позже избравший литературный псевдоним Анов, предпочёл остаться в Омске и перейти потом к красным. Другие – редактор В.Г. Янчевецкий (будущий романист Ян) и Всеволод Иванов поступили иначе, сознательно оставшись в Колчаком. От белых они ушли лишь после того, как в конце 1919 года их походную типографию в Ачинске разгромили партизаны.
Как потом Иванов вывернулся на допросах у чекистов, неизвестно. В первой официальной автобиографии он об этом умолчал, ограничившись лишь следующим этюдом: «Видел растянувшиеся на сотни сажен мёрзлые поленницы трупов. В снегах – разрушенные поезда, эшелоны с замёрзшими ранеными. Видел, как партизаны жгли трупы (закапывать не хватало сил), – один ряд трупов, другой ряд брёвен из изб и так на двухэтажную высоту. И от человечьего дыма небо было словно копчёное. Тупики, забитые поездами с тифозными, и сам я в тифу, и меня хотят соседи выбросить из вагона (боятся заразиться), а у меня под подушкой револьвер, и я никого не подпускаю к себе (выбросят – замёрзнешь, а наш вагон всё же кто-то топил). И так в бреду семь суток лежал я с револьвером и кричал:
– Не подходи, убью!
А по бокам дороги в крестьянских хлевах награбленные штуки материй. Ветер, словно камни, и простые, как огонь, смерти. И мохноногие мужики, учившие меня не знать страха:
– Коли ты в Бога но веруешь, дави кулаком на сердце и главно дыши, парень, поглубже, чтобы пропотеть. Раз вспотеш, всё можно сделать» («Литературные записки», 1922, № 3).
Убедив чекистов в своей невиновности, Иванов в феврале 1920 года устроился в Татарский уезд инструктором по внешкольному делу. Там, – хвастался писатель, – за открытие школы и избы-читальни в посёлке Брусничном сход подарил ему два мамонтовых клыка.
Но как только прошлое стало подзабываться, Иванов предпочёл вновь вернуться в Омск, где его тут же взяли в газету «Советская Сибирь». Однако чекисты к тому времени уже оклемались и взялись за сбор материалов на всех, кто был у Колчака. Писатель испугался и стал бомбардировать Горького. Возьмите «меня отсюда, в Питер», – умолял он буревестника революции в письме от 25 ноября 1920 года. Горький за помощью обратился к председателю Сибревкома Смирнову. Получив указание от начальства, редактор газеты Емельян Ярославский подписал настырному писателю командировку.
В Петроград Иванов отправился не один. Вместе с ним была его жена Мария Николаевна Синицына. О ней мало что известно. Рассказывали, что после переезда она встретила какого-то чекистского офицера, влюбилась и отправилась с ни за границу.
Позже, уже в конце 1950-х годов Иванов вспоминал: «Я приехал в Петроград из Омска в самом начале 1921 года. Поэт Иван Ерошин, знакомый по Сибири, ввёл меня в петроградский Пролеткульт – организацию писателей, художников, актёров из рабочего класса. Организация эта, по замыслу основателей, должна была создавать особую пролетарскую культуру. Сказать по правде, увидев Пролеткульт в действии, я был несколько разочарован. Студии и театр посещались плохо, и в чём заключалась сущность пролетарской культуры, мы понимали слабо. Пролеткультовцы предложили мне должность секретаря Литературной студии. Обязанности оказались несложными – я вёл «ведомость» лекций, читаемых петроградскими литераторами, среди которых были и знаменитые: А.Блок, Н.Гумилёв, К.Чуковский, В.Шкловский».
В Петрограде Иванов дописал свою первую повесть «Партизаны» и отдал рукопись Горькому. Тот тут же предложил открыть ему первый в 1921 году номер журнала «Красная новь».
Горькому Иванов был обязан и знакомству с молодыми писателями, которые в феврале 1921 года объединились в группу «Серапионовы братья». Во всяком случае так он утверждал в автобиографической повести «История моих книг». Но подруга «братьев» – Елизавета Полонская утверждала, что Горький был ни при чём. «В один зимний вечер Иванов появился в комнате Слонимского, – вспоминала она в 1956 году, – в тонкой красноармейской шинели на плотных плечах, в русских сапогах, с взъерошенной гривой белокурых волос, из-под которой сверкали и кололи серые некрупные и отчаянные глаза.
– Этот новый у вас чистый разбойник! – кричала в ухо Мариэтте Шагинян Вера Дмитриевна, бывшая елисеевская нянька, теперь пестовавшая маленькую черноглазую Мирель, дочь Мариэтты. – Чисто сибирский уголовник, упаси господи! Ефим-швейцар говорит, что узнаёт их сразу, этих каинов.
– Ничего не уголовник, а действительно сибирский, но партизан. С Колчаком сражался, и Сибирский ревком послал его в Петроград учиться, – вразумительно отвечала Мариэтта.
Слух о сибирском партизане, командированном Сибирским ревкомом в Петроград учиться на писателя, быстро распространился в кухне елисеевского дома, но вскоре узнали о приезде нового писателя и в «Петроградской правде», куда он принёс свой первый рассказ о партизанах. Говорили, что это лишь его ранний рассказ, а он написал их много. Все «серапионовские» девушки с нетерпением ждали его появления в комнате Слонимского. Он оказался весёлым, немного застенчивым парнем и, разговорясь, рассказызал необычайные вещи о своей жизни в Сибири, о том, как во время голода в одном районе, в зоне вечной мерзлоты, обнаружили тушу мамонта и ревком отдал её в распоряжение продовольственной управы, которая и распределила мясо по 100 и 150 граммов на человека – в зависимости от категории.
– Но ведь эта мамонтятина лежала в земле не одну тысячу лет! – возражали мы. – Разве можно есть такое старое мясо?
Всеволод Иванов спокойно объяснял, что мороз сохраняет продукты и мясо осталось таким же свежим, как если бы лежало в настоящем леднике. Те из граждан, на чью долю выпало достаточное количество мамонтового мяса – в зависимости от размеров семьи, – делали из него отбивные котлеты, а некоторые даже превращали его в шашлык. Мясо очень вкусное и напоминает медвежатину. Но все эти рассказы были лишь дивертисментом, а когда Всеволод Иванов прочёл свой рассказ «Синий зверюшка» о молодом парне Ерёме, который собрался бежать из сибирской глуши и прийти на помощь людям, но никак не мог вырваться из плена природы сибирской, трижды убегал до Иртыша и трижды возвращался обратно на свой единый человеческий след – а следов зверей было множество – и встал лицом к лицу с кулаком Кондратием Никифоровичем, толстым, как стог сена, – тогда, когда он прочёл всё это, мы слушали эту историю, как волшебную сказку, и даже не разбирали, как она сделана. В тот же вечер Всеволод Иванов был принят в «Серапионы». Новая компания нарекла его Братом Алеутом.
Это не означало, что с Пролеткультом было всё покончено. Иванов хотел быть и с «Серапионами», и с пролеткультовцами. Тем более в Пролеткульте он встретил свою вторую жену – Анну Веснину. 17 сентября 1921 года Иванов сообщал Слонимскому: «Случилось необычное: я женился!.. Жена – Анна Веснина, – из Пролеткульта. Беллетрист и ничего, способный. Шкловский ея читал».
Однако пролеткультовцы считали, что «Серапионовы братья» – чисто буржуажное явление, и потребовали, чтобы Иванов оттуда вышел. Когда бывший сибирский наборщик отказался выполнить это решение, пролеткультовцы объявили ему бойкот.
Предлогом для травли послужил «Петербургский сборник 1922», объединивший 17 поэтов и 13 прозаиков самых разных литературных течений. Иванов дал для этой книги рассказ «Кургамыш – Зелёный бог». Это возмутило Сергея Городецкого. Он тут же обвинил Иванова в отсутствии чётко выраженной классовой позиции. «Молодёжь, – негодовал Городецкий, – растёт под эдакой зубровской идеологией. Отражение её уже заметно, например, на Всев. Иванове, который описывает, как «бабы плакали одинаково» над убитыми и белыми, и красными, и изображает торжество религиозного суеверия в деревне, не показывая своего к нему отношения» («Известия», 1922, 22 февраля).
Но совсем другие претензии к Иванову оказались у малограмотного заместителя заведующего Агитпропом ЦК РКП(б) Я.Яковлева. Он-то считал писателя союзником партии и недоумевал, как тот мог напечататься в одном сборнике рядом с Замятиным, Анной Радловой и им подобными из «лагеря белых собак» («Правда», 1922, № 52).
Иванов, надо сказать, вовремя сориентировался и свою новую повесть «Бронепоезд 14-69» сразу отдал уже в нужные руки. Теперь его первыми читателями стали не «белые собаки», а красные вожди: Сталин, Троцкий и Молотов. С их ведома Воронский, прежде чем заслать повесть в набор, лично съездил к Ленину, успев умиравшему председателю Совнаркома доложить, что Иванов – «это крупный талант и наш».
Кстати, в агитпропе ЦК РКУП(б) тогда витали мысли объединить все лояльно относившиеся к советскому режиму писательские группы в одну литературную организацию. «Было бы хорошо, – писал Сталин Молотову, – во главе такого общества поставить обязательно беспартийного, но советски настроенного, вроде, скажем, Всеволода Иванова» (цитирую по журналу «Источник», 1995, № 6).
Но у Иванова от первых успехов уже успела закружиться голова. До него ещё не дошло, какая власть оказалась в руках Сталина, и он стал артачиться. Писатель, в частности, не принял с ходу предложение Сталина пожить какое-то время на его даче. Засомневался он и в том, писать ли ему предисловие к очередной сталинской книжке. Иванов, видимо, так и не понял, в какую опасную игру он вступил.
Писатель В.В.Вишневский ведёт трансляцию передачи с Нюрнбергского процесса. Справа писатель В.Иванов. Фото В.Темин |
Первая серьёзная пробуксовка у Иванова случилась в 1923 году: Воронский отверг его новую повесть «Возвращение Будды». Позже Карл Радек честно сказал писателю: «Вы, Всеволод, написали плохую контрреволюционную книжку». Не одобрили красные вожди и рассказ Иванова «Особняк». Набиравшие силу Кукрыниксы увидели в герое писателя мещанина-стяжателя и поместили на него в журнале «На литературном посту» злую карикатуру, выведя цепного пса, который с яростью взялся охранять «собственный» особняк, то есть обычную собачью будку. Злопыхатели даже говорили, будто цепной пёс у Кукрыниксов получился очень похож на самого Иванова.
Не поддержали писателя и «Серапионовы братья». Главный идеолог братьев – Лев Лунц, ориентировавшийся на немецкого романтика Э.-Т.А. Гофмана, категорически заявил: «Иванов – чудесный образчик русской корявой некультурности, тупой русской ненависти ко всей культуре. Писания Иванова в литературном смысле безграмотны… Официальная критика считает, что Иванов – сюжетный писатель, «творец партизанской эпопеи». Я считаю это мнение насмешкой». И ведь Лунца тут же поддержал Вениамин Каверин. Он высказался ещё резче. «Всё же у меня хватает ещё злости, – признался Каверин, – чтобы наплевать на проклятую размазню ивановскую».
После этого оставаться в Петрограде Иванов смысла уже не видел. В конце 1923 года он решился на окончательный переезд в Москву. Правда, через три с лишним десятилетия писатель своё бегство в столицу объяснил совсем другими причинами. Он рассказывал: «Дни учения кончились. Пришло время, когда надо много писать, издавать, редактировать, жениться, заводить семью, квартиру, библиотеку, даже и архив» («Наш современник», 1957, № 3).
В столице Иванов сначала поселился в Брюсовом переулке, в доме газеты «Правда», в комнате редактора журнала «Прожектор» Лазаря Шмидта. Потом Воронский пробил ему комнату при издательстве «Круг», в Кривоколенном, на Мясницкой. А дальше в дело вмешалась жена – Анна Веснина. Она добилась, чтобы уже через пару лет её мужу дали трёхкомнатную квартиру в старинном барском особняке на Тверском бульваре.
Но в Москве Иванова вновь ждала неудача. Он хотел поэкспериментировать и вместе с Виктором Шкловским сочинил авантюрный роман «Иприт» типа «тарзаньей» серии Берроуза. А критики новации двух авторов не поняли. Писатель, остро переживая провал, впал в депрессию. Один из его приятелей – С.Буданцев в январе 1927 года сообщал В.Ряховскому: «Всеволод Иванов в припадке какой-то тяжёлой тоски (мы даже опасались за него) сжёг рукописи двух романов «Северостали» и нового «Маринки», «Казаки» тож». Тут ещё газетчики набросились на писателя за книгу рассказов «Тайное тайных». Иванов был обвинён в проповеди бессознательного, в бергсонианстве и в защите фрейдизма.
Не всё просто складывалось у писателя и дома. Он стал много пить. В апреле 1924 года Каверин в письме Лунцу с болью заметил: «Всеволод стал забулдыгой и пьёт». Но в разнос Иванов пошёл не от хорошей жизни. Мало кто знал, что до этого он потерял двух дочерей. Проблеск надежды у него появился осенью 1925 года. 30 ноября Иванов сообщал Горькому: «Сын у меня родился три месяца назад, до него было две дочери, да померли, а он живуч будет, верю, курносый, узкоглазый и весёлый». Но писатель, похоже, сглазил. Понятно, что это очень сильно отразилось и на его отношениях с женой. К 1927 году они фактически были уже чужими людьми. Их не примирила даже родившаяся в 1929 году дочь Мария (она впоследствии стала актрисой Московского драматического театра).
До конца веру в талант Иванова сохранили лишь единицы. Я бы здесь в первую очередь вспомнил Михаила Зощенко и Бориса Пастернака. Как известно, Зощенко многих своих современников просто презирал. Он в грош не ставил Федина, Сейфуллину и Евгения Замятина. И только Иванова Зощенко 6 августа 1927 года в письме Корнею Чуковскому назвал «единственно хорошим писателем». Спустя пару лет Пастернак добавил: «Я думаю, что огня и гения больше всего у Бабеля и Всеволода Иванова».
Протянул руку помощи Иванову и Воронский. Благодаря его усилиям кооперативное издательство Никитинские субботники» в 1927 году посвятили писателю целый том литературно-критических статей. Тринадцать авторов – и каких (А.Воронский, П.Коган, Л.Клейнборт, В.Правдухин, В.Евгеньев-Максимов, В.Переверзев, Н.Асеев, И.Машбиц-Веров, Д.Горбов, К.Локс, С.Пакентрейгер, А.Лежнев и П.Лебедев-Полянский) – наперебой утверждали, что он один из лучших советских писателей. «Всеволод Иванов, – заявлял Николай Асеев, – определился как крупнейший и продуктивнейший из современных молодых беллетристов. Цельность миросозерцания, яркость, часто доходящая до болезненной пестроты образов, собственный богатый провинциализмами словарь – характерные черты этого автора. А территориальная ограниченность большинства его произведений заполняет эту характерность живым эмоциональным содержанием. Всев. Ивановым обрабатывается кусок земли от Урала до Тихого океана; и обрабатывается упорно, безустально, с великой любовью, пристальностью, восторженной чуткостью. И дикая, непонятная для нас до сих пор тьма тайги проясняется, цветёт и дышит под горящим – сталью лемеха, продирающего целину – острым и звонким пером».
В общем, Иванов потихоньку стал от кризиса как-то оправляться. Уже летом 1927 года он предложил Московскому художественному театру свою первую пьесу, написанную по мотивам повести «Бронепоезд 14-69». Станиславский режиссёром спектакля назначил И.Судакова. Тот потом вспоминал: «15 августа 1927 года утром все актёры, занятые в «Бронепоезде», явились на репетицию. С первых репетиций чудесный образный язык Всеволода Иванова настолько увлёк всех актёров, что репетиции пошли в бурном темпе и ритме. Очень часто репетиции принимали патетический характер. Короче говоря, мы за две недели сделали в фойе, вчерне, всю пьесу. И вдруг мы получили телефонограмму из реперткома с требованием прекратить репетиции, так как пьеса запрещена. Я не подчинился требованию реперткома и не прекратил репетиций, а пошёл к председателю реперткома тов. Гундобину, спрашиваю его: «Почему запрещена пьеса?» Он ответил: «В пьесе не отражена роль партии в партизанском движении на Дальнем Востоке». Я принял это замечание, я понял всю его серьёзность. Надо воссоздать подлинную картину восстания во всей её широте, конечно, и в пьесе оно должно быть связано с подпольным партийным движением. Выйдя от Гундобина, я вспомнил, что Всеволод Иванов в Париже; что же я буду делать, где найду слова, чтобы их можно было поставить рядом со словами Всеволода Иванова? Я был в панике. Надо искать эти слова у самого автора. Я достал книгу Вс. Иванова «Партизанские повести». Чутьё меня не обмануло. Вот он, член ревкома, матрос Знобов, просторами Приморья мчится он на телеге от села к селу и зажигательными речами мобилизует хлеборобов и охотников к бою… Его, матроса Знобова, я и выпустил на колокольне с призывной речью к мужикам идти на город. Слова, выражающие руководящую роль партии в партизанском движении, были найдены мною у самого Всеволода Иванова. Через неделю было получено разрешение на постановку «Бронепоезда 14-69».
Спектакль имел потрясающий успех. Чего нельзя было сказать о постановке второй пьесы Иванова «Блокада». Она не то чтобы провалилась, просто народ не тронула. Хотя Немирович-Данченко сражался за неё изо всех сил.
Всеволод ИВАНОВ. Дружеский шарж Кукрыниксов |
После мхатовской постановки «Бронепоезда…» Иванов вновь оказался на пике славы. Однако испытание медными трубами он не выдержал. Ради дальнейшего продвижения по карьерной лестнице писатель вскоре пошёл на то, чтобы предать своего давнего благодетеля – Воронского. Иванов поддержал обвинения Воронского в троцкизме и согласился занять его место в журнале «Красная новь». Возмущённая Сейфуллина в феврале 1928 года с негодованием сообщила Радеку: «Некоторые писатели деловито занялись упрочиванием своей карьеры. Так не имеющий ни должной компетентности, ни обязательного для редактора профессионального интереса к чужим произведения Всеволод занял место Воронского в «Красно нови». Ходит к высоким лицам с официальными докладами и хозяйственно устраивает бытиё. Он крепко скрутил Тамару Каширину, которая считалась женой Бабеля и в 1927 году родила писателю сына Михаила. – В.О.]. Вы знаете, что она теперь живёт с ним. Ему нежелательно даже упоминание о предшественнике, и при нём он не разрешает говорить о Бабеле. Хорошо ещё, что бабелёнышу [сыну Бабеля. – В.О.] позволяет существовать при матери. Заставил её отказаться от службы и держит как в терему, строго контролируя и телефонные звонки, и посещенья. Тем не менее, она считает себя счастливой. Как чеховская «Душечка» восторгается теперь творчеством Всеволода, которого не признавала за писателя при Бабеле. Поэтому я к ней охладела. Дешёвая оказалась бабёнка».
Как редактор Иванов себя ничем не проявил. Он по-прежнему занимался в основном своими делами. В 1929 году писатель закончил первую редакцию романа «Кремль». Но книга оказалась непроходной. Впервые она была опубликована под названием «Ужгинский Кремль» лишь в 1981 году. Представляя её русскому читателю, украинский поэт Микола Бажан отмечал: «Написан роман очень своеобразно, тем стилем большого и умного гротеска, который проявлялся и в прозе М.Булгакова, А.Толстого, Ильфа и Петрова, отчасти И.Эренбурга, Б.Пильняка, но нигде не был так напряжён, размашист, прихотлив и изобретателен, как в прозе Всеволода Вячеславовича».
После «Кремля» Иванов взялся за антиутопию «У». Как считал Виктор Шкловский, «роман «У» – необыкновенно сложно написанная вещь. Это произведение напоминает мне «Сатирикон» Петрония и романы Честертона. На Петрония это похоже тем, что здесь показаны дно города и похождения очень талантливых авантюристов. Честертона это напоминает тем, что сюжет основан на мистификации. Показан момент начала советского строительства, взят район и время слома храма Христа Спасителя. Книга стилистически очень сложно написана. В середине есть полемика со мной, что я отмечаю просто для аккуратности. Стиль книги блистателен, но непривычен». Но в тридцатые годы другие соратники Иванова новизну писателя не поняли. Так, Александр Фадеев нашёл для ивановской антиутопии всего лишь четыре слова: «Всеволод – Москва: переулки, путаница». Этот роман вдова писателя смогла пробить в печать лишь в горбачёвскую перестройку».
Больше повезло другому роману Иванова – «Похождения факира». Горький, когда прочитал первую часть книги, пришёл просто в восторг. Он написал Иванову: «Дорогой и замечательный «Сяволот»! «Похождения Факира» прочитал жадно, точно ласкал любимую после долгой разлуки. Вот, – не преувеличиваю! Какая прекрасная, глубокая искренность горит и звучит на каждой странице, и какая душевная бодрость, ясность». Горький считал, что ключ к этому роману надо было искать в личности отца писателя. «Если б вы отнеслись к этой фигуре более внимательно, – подчёркивал буревестник, – наша литература получила бы своего Тиля, Тартарена, Кола Брюньона». Но Иванова, видимо, подвело чутьё. Он так и не смог в романе раскрутить обруз отца. Создать первый русский плутовской роман оказалось не в его силах.
Помешали скорей всего властные амбиции. Иванов ведь, получив в 1934 году пост председателя Литературного фонда, возомнил себя чуть ли не пророком. Ради дальнейшей карьеры он готов был пожертвовать чем угодно. Борис Пильняк писал тогда: «Всеволод Иванов никого не любит. Он сделал ставку на Алексея Максимовича и думает стать его преемником, но этого никогда не случится». На аппаратном фронте его переиграл В.Ставский.
Став главной в Союзе писателей фигурой, Ставкий в 1936 году публично обвинил Иванова в формализме. Оправдываться было бесполезно. Чтобы спастись самому, писатель решил утопить других. В жертву он принёс своего бывшего приятеля драматурга Афиногенова, осенью 1937 года проголосовав за его исключение из Союза писателей.
Афиногенов такого предательства не ожидал. 10 октября 1937 года он в своём дневнике записал: «А жизнь всё не даёт мне успокоиться. Сегодня пережил одно из самых горьких огорчений за последние месяцы. Я узнал, что Всеволод Иванов не только голосовал за моё исключение из союза, это уж пусть, за счёт его слабости и желания жить в мире со Ставским. Но он даже выступал против Сейфуллиной, он настаивал на моём исключении и подписал письмо партгруппы с требованием исключения. Моя первая мысль, когда я узнал это, была – пойти тут же в Москве в комендатуру НКВД и заявить, чтобы меня арестовали, чтобы меня увезли куда-нибудь очень далеко от этих людей, от этой удушающей подлости человеческой, когда он же, Всеволод, которого я любил глубоко и которому верил, он же сам утешал меня за неделю до этого, говорил, что он советовал Ставскому не исключать меня, что всё ещё может уладиться. Когда он же хвалил меня как писателя, мои пьесы, а там, на собрании, заявил, что они не представляют ценности. Когда его жена, очевидно, готовя его ко всему этому, приходила с ласковой улыбкой и брала взаймы две тысячи у человека, которого её муж (она это знала) будет через три дня обвинять. Как жить среди таких двурушников, трусов и слабодушных! Зачем ему понадобилось быть со мной в хороших отношениях, считать и называть меня своим другом, а потом – ударить в спину? Или, может быть, он боялся, что я «разоблачу», что дачу ему построило НКВД и истратило 50 000! Или он боится, что я «разоблачу», что именно он приезжал ко мне от Авербаха с просьбой прийти к нему и помириться? Или боится он, что станут через меня известны его теснейшие связи с Погребинским, Аграновым и прочими? Или, с другой стороны, хочет он этим выступлением купить себе, наконец, почёт и уважение Ставского? Если так, он этого добился. Уже приезжают к нему с почётом и уважением, он назначен на время отъезда Ставского ответственным секретарём, его включают в разные там комиссии, он вот будет читать в зале Политехнического музея о Бородине – в том самом зале, где я осмелился выступить в его защиту тогда, когда Ставский и прочие травили его несправедливо…».
Через два года сосед Иванова по даче в Переделкине – Борис Пастернак, оправдывая писателя, заявил, что, да, Иванов «делал подлости, делал чёрт знает что, подписывал всякие гнусности, чтобы сохранить в неприкосновенности свою берлогу – искусство. Его, как медведя, выводили за губу, продев в неё железное кольцо его, как дятла, заставляли, как и всех нас, повторять сказки о заговорах. Он делал это – а потом снова лез в свою берлогу – в искусство. Я прощаю ему».
Чтобы как-то оправдаться перед режимом, Иванов тут же по заказу главной редакции «Истории гражданской войны» взялся писать правоверный роман «Пархоменко». Но это помогло ему лишь отчасти (Сталин летом 1938 года смилостивился и не вычеркнул его из списков будущих орденоносцев, правда, заменив высший орден Ленина на более мелкую награду – орден Трудового Красного Знамени). Сам роман поначалу был удостоен лишь двух сдержанных откликов в военных газетах. Другие издания промолчали. Это натолкнуло Иванова на вывод, «что преступления никакого он не сделал, но что хороший поступок не входит в разрешённый процент славы».
Причина игнорирования литературными изданиями романа Иванова «Пархоменко» стала ясна чуть позднее. Оказалось, всех напугал арест Бабеля. Во время следствия автор «Конармии» дал показания, что Иванов, Илья Эренбург и некоторые другие писатели входили в троцкистскую террористическую группу. Но, как говорили, Сталин якобы дал команду до поры до времени Иванова не трогать. Насмерть перепуганный писатель после этого попытался найти спасение в истории. На материалах тринадцатого века он написал пьесу «Кесарь и комедианты», за которую поначалу очень ухватился Немирович-Данченко, но начальство добро на постановку спектакля так и не дало.
А потом началась война. 24 июня 1941 года Иванов записал в своём дневнике: «Итак, война. Утро позавчера было светлое. Я окончил рассказ. Думал – ещё напишу один, всё перепечатаю и понесу. Прибежали Тамара и дети: «Фадеев сказал, встретив их в поле, – разве вы не знаете, что война». Не верили. Включили радио. Марши, марши и песни. Значит – плохо. А в два часа Левитан прочёл речь Молотова. Весь день ходили друг к другу. Ночью приехали из «Известий». Я обещал написать статью и утром 23-го написал, а затем поехал в Союз – заседать. Здесь – выбрали комиссию и заместителей Фадеева. Затем позвонили из Реперткома насчёт переделки «Пархоменко». Я поехал. На улицах почти нет военных, – среди толпы. На шоссе, когда Дементьев, увозивший свою семью, вёз и меня, – танки, грузовики с красноармейцами и машины. В Кунцеве вдоль шоссе стоят мальчишки и смотрят. Всё это ещё в диковинку. Вернулся домой. Ждали сводки. Но радиостанции замолчали уже в 11 часов ночи. Лёг поздно. Разбудила стрельба. Выскочил на двор почти в одном белье. На сиреневом небе разрывы снарядов. Сначала ничего не понял. Убежал в дом. Было такое впечатление, что бомбят наши участки. В доме стало лучше. Татьяна бегала в рубашке, Тамара плакала над спящими детьми. Ульяна погнала корову: «Нельзя же корову оставлять», – сказала она. Зенитки усердствовали. Зинаида Николаевна Пастернак, схватив детей, что-то мне кричала, но ответов моих, от испуга, понять не могла. Затем она убежала в лес, – и тогда я увидел, что бомбардировщики немецкие удаляются, а наших истребителей нет и снаряды не могут достичь бомбардировщиков. Особенно меня злил один. Утро было холодное, я дрожал, вдобавок, помимо холода, и от зрелища, которое я видал впервые. Мне нужно было в редакцию, в театр – и я уехал на машине Погодина. Приехала Маруся и добавила, что бомба – одна – попала в Фили. Отлегло от сердца: ну, значит, отбили. Но как? И чем? Если не действовали истребители. В вестибюле дома встретил Федина – в туфлях и пижаме, – он видел, что мы подъезжали, в окно. Федин сказал, что тревога была напрасная. Но мы не поверили! И только когда прочли газеты – то стало легче. Был в театре «Красной Армии», говорили о переделке «Пархоменко». Новую пьесу, видимо, ставить не будут. Ну что ж, отдам в «Малый». В квартире мечется Тардова. Положение её, действительно, ужасное. Выехать из Москвы почти нельзя. Звонит по всем знакомым. Мне звонят только из учреждений, а Тамаре вообще никто не звонит – так все поглощены собой. Вижу, что всем крайне хочется первой победы. Гипноз немецкой непобедимости и стремительности – действует. Но противоядие ему – штука трудная».
Осенью 1941 года Ивановы были эвакуированы в Ташкент. В Средней Азии он взялся за новую книгу. 6 июня 1942 года писатель констатировал в своём дневнике: «Окончил роман «Проспект Ильича». Испытываю живейшее удовольствие от этого события. Пошёл в гости к генеральше Т., пил и зверски напился. Произносил речи, в которых проскальзывало иногда уничтожение цензуры и Союза писателей. Генеральша, очень милый человек, но страшно боящаяся, как бы писатель «не отколол чего-нибудь», глядела на меня испуганными глазами. Тополь в свиных переплётах, – придумал я в тот день образ, наверное, думая о том, что хорошо бы увидеть свой роман, если не в свином, то хотя бы в малюскиновом переплёте».
Однако литературный генералитет и издатели отнеслись к этому роману крайне негативно. Больше того, Фадеев упрекнул старого приятеля в неучастии «в борьбе с немецкими разбойниками». Возмущённый Иванов 26 августа 1942 года отправил в Союз писателей свой протест. Он писал: «Одновременно с получением Вашего письма от имени Пресс-бюро, я видел письмо от газеты «Литература и искусство» (подписанное тов. Горелик), адресованное тов. М.Живову, представителю газеты в Ташкенте. Газета, Вами редактируемая, выговаривает М.Живову своё негодование, что он осмелился похвалить новый роман Вс. Иванова «Проспект Ильича», ибо неизвестно, что ждёт роман. Не участь ли «Ивана Грозного» А.Толстого… (передаю не текстуально, а смыслово). Нужно сказать, что М.Живов передаёт не свои впечатления, а впечатления нескольких собраний писателей Ташкента, которым я в продолжение трёх вечеров читал свой роман, но даже важно не отношение к роману и не заранее Вами определяемая судьба его, а то, что Вы великолепно знаете, что я написал большой роман в 18–20 печатных листов о современной войне, – первый роман, написанный старшим поколением группы советских писателей, к которой я принадлежу, – и тем не менее Вы, совершенно безответственно, и, извините меня, преступно пишете мне, что я не выполняю обязательств перед Родиной и то мол беспокоит Вас. Да ещё рядом с этим Вы осмеливаетесь писать о любви народа ко мне. Неужели вам, руководителю Союза Советских писателей, неизвестно, что Всеволод Иванов написал роман «Проспект Ильича» и что роман этот находится уже два месяца в Москве – в издательстве, руководимом Чагиным, и в редакции журнала «Новый мир». Неужели я пишу романы каждый день и в таком количестве, что о появлении их в редакциях не говорят и не слышат».
Но это письмо на судьбу романа Иванова никак не повлияло. И тогда писатель в порыве отчаяния обратился к Сталину. 21 января 1943 года он в своём дневнике отметил: «Написал, что думал – не важно, что не напечатан мой роман, – мало ли у меня ненапечатанного? – А важно, что подобные действия издателей и редакторов лишают нас, русских романистов, возможности создавать русский роман и выйти с ним на международную арену. Отправил письмо – и задумался, и задумавшись, впал в некое уныние. Может, и не стоило писать, отнимать время у Сталина? Но, с другой стороны, я ведь не предлагаю читать ему моего романа, не прошу его позаботиться о печатании, а сигнализирую о бедствии литературы, на которое, с моей точки зрения, не обращают внимания. Впрочем, вряд ли Сталин обратит внимание на это письмо, и вряд ли оно попадёт ему в такие грозные, для нашего государства, дни».
Но Иванов лукавил. Он знал, что Сталину очень понравилась киноверсия его романа «Пархоменко». Поэтому писатель всерьёз рассчитывал, что вождь непременно поддержит и его новую книгу «Проспект Ильича». Однако письмо дало обратный эффект. Иванову не только не помогли с романом. Его даже обидели с «Прахоменко», вычеркнув из списка соискателей Сталинской премии.
Иванов понял, что он вновь оказался в опале. Выход писатель увидел только один: срочно взяться за книгу о войне. Уже в 1943 году он опубликовал повесть «На Бородинском поле», посвящённую обороне Москвы. Потом после нескольких поездок на фронт Иванов написал пафосный роман «При взятии Берлина». Но событием в литературе эти вещи не стали.
Ещё до войны Иванов задумал роман «Сокровища Александра Македонского». Но вплотную за эту книгу писатель засел только в 1942 году. Спустя два года он отметил в своём дневнике: «Начал писать роман «Сокровища А.Македонского». Мне давно хочется написать приключенческий роман в новом стиле, соединив приключения, психологизм и некоторые размышления философского характера, – насколько, конечно, для меня возможно. И ещё изрядную порцию красивых пейзажей. Так как у меня, – после задушения в течение войны трёх моих пьес и одного романа, нет никакой надежды, что этот роман будет напечатан, я пишу больше для своего удовольствия. Герой – профессор физики Огородников: современный Фауст, человек с гордыней и пытливостью; в гипотезах, ему кажется, что он понял весь мир и может управлять атомами, а пытливость тянет его к работе, думает он также, что способен управлять людьми – софистика поповская, так как это сын дьячка, хвастливо говорящий, что он «учён на медные деньги, а учит на золотые». Он – материалистичен; тогда как соперник его – некий «маг», составитель гороскопов Н.Пурке – тоже материалист, по-своему».
Иванов потом не раз возвращался к этому роману. В архиве писателя сохранилось несколько редакций «Македонского». Одна из них вошла в шестой том собрания его сочинений, который был выпущен в 1976 году.
После войны Иванов к современным темам и проблемам обращался уже крайне редко. Ему оказалось проще жить в мире древних мифов. Он знал, что в большую власть его уже не пустят. Доброжелатели передали ему, как летом 1946 года о нём отозвался другой Всеволод – Вишневский: «Всеволод Иванов глубоко враждебен марксизму». Недоверие Кремля к писателю сохранилось и при Хрущёве. Если верить дневникам Корнея Чуковского, жена Иванова постоянно утверждала, «что в союзе писателей сплочённая группа руководителей (Симонов, Сурков и др.) всё время запугивали власть, указывая на мнимую контрреволюционность целого ряда писателей». Чуковский долго эти инвективы всерьёз не воспринимал. Но 5 мая 1955 года он «получил подтверждение этого преступления литературной верхушки. Пришёл к Коле Э.Казакевич и без всякого побуждения с моей стороны стал говорить об этом. Каз. утверждает, что Сурков держится главным образом тем, что при всякой возможности указывает на антисоветскую (будто бы) линию таких писателей, как Казакевич, Н.Чуковский, Гроссман, Всев. Иванов и др.».
Помимо древностей, Иванов в 50-е годы нашёл себе ещё одну забаву – переписывание старых вещей. Он, в частности, переделал роман «Похождения факира», превратив его в книгу «Мы идём в Индию», и тем самым неплохое сочинение окончательно угробил грубой социологизацией. Потом ему приспичило подготовить новую редакцию романа «Вулкан», обращённого к событиям 1940 года (первый вариант писатель закончил ещё перед войной). Виктор Шкловский, когда сравнил две редакции, пришёл к выводу: «Герои обоих романов совпадают <…>. Места действия совпадают. Совпадают пейзажные куски. Между тем, конфликт в двух произведениях разный <…>. В большом романе [имеется в виду вторая редакция. – В.О.] очень хорошо описана женщина – чувственная, энергичная, неудовлетворённая. Она живёт в мире «безумного молчания» <…> Люди разочаровываются; предают друг друга, умирают, и рядом с ними существует второй план соглядатая, мнимого пушкиниста, третий план – богини Афродиты и её мужа Гефеста, он же Вулкан. По силе характеристик, по силе эротических сцен вещь замечательна: это крик среди молчания. В романе-повести 40-го года рассказывается об архитекторше, которая приехала на Карадаг, муж её тоже архитектор. Она разочаровалась в нём: ей кажется, что он отошёл от больших задач. В неё влюблены несколько человек; один из них гибнет. Соглядатая и темы молчания в этом варианте нет. <…> Мне большой «Вулкан» кажется много огненней, серьёзней, чем малый, хотя второй (малый) напечатать легче. Образ мнимого пушкиниста и его интрига в большом романе недописана, хотя и очень страшна. <…> Обе вещи очень печальны».
Важно отметить, что Иванов всю жизнь, начиная с 1924 года, вёл дневники. Константин Паустовский утверждал, что дневники писателя «изумительны по какой-то поразительной образности, простоте, откровенности и смелости. Это – исповедь огромного писателя, не идущего ни на какие компромиссы и взыскательного к себе. Множество метких мест, острых мыслей, спокойного юмора и гражданского гнева. Это – исповедь большого русского человека, доброго и печального».
Правда, я какой-то отваги в этих дневниках не увидел. И дело не только в том, что родственники писателя всегда публиковали записи Иванова с огромными купюрами, опуская прежде всего оценки личного плана. Иванов не скрывал, что писал дневники не столько для себя, сколько для будущих исследователей своего творчества. По сути, он продолжал под видом дневников мифологизировать собственную биографию.
Умер Иванов 15 августа 1963 года в Москве. Похоронили его на Новодевичьем кладбище.
Вячеслав ОГРЫЗКО
Добавить комментарий