Бескомпромиссна до нетерпимости
№ 2013 / 25, 23.02.2015
Все знавшие Лидию Чуковскую люди отмечали её сложный характер и неуступчивость. Поддерживавший с ней тёплые отношения ещё с конца 1950-х годов критик Бенедикт Сарнов рассказывал
Все знавшие Лидию Чуковскую люди отмечали её сложный характер и неуступчивость. Поддерживавший с ней тёплые отношения ещё с конца 1950-х годов критик Бенедикт Сарнов рассказывал: «Лидия Корнеевна была бескомпромиссна до нетерпимости. Это было главное, определяющее свойство её личности. Оно проявлялось и в большом, и в малом. Иосиф Бродский вспоминал (об этом я прочёл недавно в книге Соломона Волкова), что когда они (молодёжь) собирались у Анны Андреевны, обстановка была всегда самая непринуждённая. Хозяйка сразу же отряжала кого-нибудь за бутылкой водки и, не жеманясь, пила вместе со всеми. Но стоило только на горизонте появиться Лидии Корнеевне, как водка тотчас исчезала со стола, на всех лицах «воцарялось партикулярное выражение, и вечер продолжался чрезвычайно приличным и интеллигентным образом» (Б.Сарнов. Скуки не было. М., 2004).
Лидия Корнеевна Чуковская. Середина 1960-х годов |
Лидия Корнеевна Чуковская родилась 11 (по новому стилю 24) марта 1907 года в Петербурге в семье поэта и критика. В 1925 году она, окончив в Ленинграде 15-ю советскую трудовую школу, поступила на Государственные курсы при Институте истории искусств. Но примерной слушательницы из неё не получилось.
Уже летом 1974 года Чуковская писала А.И. Пантелееву: «Пошла в Институт Истории Искусств на литературное отделение даже не столько из любви к литературе (её мне хватало), сколько из невозможности научиться учиться чему-либо вообще: математике ли, биологии ли, языкам ли – ничему. Я ведь умудрилась прожить жизнь, не узнав ни одного языка; а меня с детства учили английскому, а позднее – немецкому, и все учителя высокого уровня. И – никакого толку. Чуть-чуть читаю по-английски… Над математикой – над арифметикой даже – выплакала глаза. К счастью, Тенишевское училище было не строгое: меня переводили из класса в класс, потому что по литературе и истории было хор., по биологии – уд., а «математике её всё равно не научишь».
В 1927 году Чуковская, как писали спецслужбы, примкнула к анархистам из организации «Чёрный крест» и включилась в издание и распространение журнала «Чёрный набат». Её потом арестовали и приговорили к трёхлетней ссылке. Она уехала в Саратов.
Отчасти эту версию в 1995 году подтвердила критик Сарра Бабёнышева. Она писала, что Чуковская «в молодости, в 1927 году, в поисках мировоззрения, посетила собрание эсеров. Ни симпатии, ни доверия к ним она не испытала. Но была арестована, узнала, что такое следствие, тюрьма, ссылка. Выслали её в город Саратов – найти жильё, работу – всё оказалось трудным человеку, у которого не было общего языка с эсерами, а их в ту пору было немало в Саратове» («Бостонское время», 1995, 31 мая).
Но в реальности всё обстояло несколько иначе. По словам критика Бенедикта Сарнова, всё случилось летом 1927 года. «Родители с младшими детьми дневали и ночевали на даче, – писал Сарнов, – а она – Лида – жила одна в их большой московской квартире. Было ей тогда 20 лет. И вот как-то встретила она одну свою – не самую даже близкую – школьную подругу. Выяснилось, что той то ли совсем негде жить, то ли живёт она где-то на окраине, в неудобном районе, в скверной какой-то комнатёнке, и Лида предложила ей на время – пока родителей в городе нет – переселиться к ней. Что и было сделано. А подруга эта (звали её, кажется, Катя) – так вот, эта самая Катя увлекалась политикой, по политическим убеждениям своим была близка то ли эсерам, то ли анархистам, может быть, даже состояла в какой-то из этих партий и пыталась вовлечь Лиду в круг этих своих интересов. Но Лида не соблазнилась. Один раз сходила с ней на какое-то подпольное собрание, быстро соскучилась, и больше на такие сборища уже никаким калачом заманить её было нельзя. А Катя, напротив, втягивалась в эти подпольные партийные дела всё больше и больше. И однажды, выполняя задание своей партии, она напечатала на пишущей машинке Корнея Ивановича какие-то прокламации. А на беду машинка у Корнея Ивановича была какая-то необычная, очень уж заметная. Может быть, она была даже одна такая на весь Петроград. Короче говоря, обеих девчонок замели. Не зная, как поведёт себя на допросе Катя, Лида – на всякий случай – не стала отпираться, подтвердила, что да, действительно, напечатала на отцовской машинке прокламацию. Но Катя сразу же во всём призналась и мнимую эту вину с неё сняла. Казалось бы, недоразумение разъяснилось и Лидию Корнеевну тут же должны были отпустить на все четыре стороны. Но даже в те, вегетарианские, как назвала их Ахматова, времена чекисты так просто не выпускали тех, кто уже попался им в лапы. Обвинение в печатании прокламации отпало, но оставалось посещение подпольных собраний. Поначалу она это обвинение отрицала, и когда ей дали понять, что её там видели, попыталась даже намекнуть, что, быть может, чекистские осведомители ошиблись, приняв за неё какую-то другую девицу. Но следователь только усмехнулся в ответ:
– Нет, никакой ошибки тут быть не могло. Уж очень, знаете ли, внешность у вас, – тут он нашёл точное, профессиональное слово, – неконспиративная…
Короче говоря, обеих девчонок приговорили к ссылке. Куда сослали Катю, я не запомнил. А Лиду – в Саратов. Ссылка была, в общем, не такая уж страшная. Но сложностей было немало. Начать с того, что поселиться там, в Саратове, можно было, только сняв у кого-нибудь комнатёнку или хотя бы угол. А начальство довольно строго предписывало местным жителям ни в коем случае никакого жилья ссыльнопоселенцам не сдавать» (Б.Сарнов. Скуки не было. М., 2004).
Корней Чуковский попросил вступиться за дочь Маяковского. Но поэт, если верить дневниковым записям Чуковского за 15 июня 1927 года, помогать отказался. Однако сама Лидия Корнеевна утверждала иное. «Когда мне было 20 лет, – сообщала она 6 января 1964 года А.И. Пантелееву, – меня спас своим заступничеством Маяковский». В общем, благодаря хлопотам разных людей Чуковской разрешили вернуться в Ленинград раньше срока и продолжить своё образование.
На курсах искусствоведения Чуковская встретила нового молодого преподавателя – Цезаря Вольпе. В 1931 году у них родилась дочь Люша.
В Ленинграде Чуковская вернулась к идее написать повесть о детстве Тараса Шевченко, и уже в феврале 1928 года в журнале «Ёж» появилась глава из этой книги «Тарасова беда», подписанная псевдонимом А.Углов.
В 1929 году Чуковская окончила литературное отделение и устроилась на работу в детское отделение Госиздата. Потом она достаточно долго работала в редакции Самуила Маршака. Коллеги и авторы относились к ней по-разному. С одной стороны, Чуковская знала толк в работе, была требовательна, но справедлива. А с другой – язычок у неё оказался ещё тот. Это ей Олейников советовал:
Лидочка, Лидочка, ваше кокетство Надо бы по-при-дер-жать. Вы применяете средства, Коих нельзя применять. |
Своей первой серьёзной литературной работой Чуковская считала «Повесть о Тарасе Шевченко», которую она под псевдонимом Алексей Углов выпустила в 1931 году в издательстве «Молодая гвардия». Эту тему исследовательница потом не оставляла в течение длительного времени. Так, перед самой войной она закончила книгу о бунте гайдамаков против панского владычества «История одного восстания», а в 1946 году написала новый литературный портрет Шевченко.
Лидия Корнеевна Чуковская с Люшей. Москва.1943 год |
С Цезарем Вольпе у Чуковской роман продолжался до весны 1935 года. Уже в 1970 году она рассказывала А.И. Пантелееву: «В квартире родителей я жила вместе с ними всё время; и когда вышла замуж, и когда родила Люшу. У нас с Цезарем было сначала 3 комнаты, потом 2, совершенно отдельные. В марте 35 г. я взяла Люшу и ушла от Цезаря – «в никуда»; сначала жила у Александры Иосифовны [Любарской] – мы втроём в её комнате; потом, по совершенно особому случаю, в 35 г. обрела отдельную двухкомнатную квартиру на Литейном, против Фурштадтской, где и жила с Люшей и няней Идой».
А потом случился роман с физиком-теоретиком Матвеем Бронштейном. И уже в начале 1936 года Чуковская, по её словам, «переехала к Пяти Углам, обменяв свою двухкомнатную квартиру с прибавкой дивной Митиной комнаты (он жил на ул. Скороходова…) на отдельную трёхкомнатную».
В 1936–37 годах Бронштейн выпустил в редакции Маршака, где работала Чуковская, три популярных книжки. У него были планы и дальше писать для Детгиза. Но ему этого не позволили.
Бронштейна арестовали 6 августа 1937 года. Его взяли на квартире родителей в Киеве, по дороге из Ленинграда в Кисловодск.
Сразу после задержания Бронштейна чекисты взялись за редакцию Маршака. В комментариях к первому тому «Записок об Анне Ахматовой» Чуковская рассказывала: «Из членов основного ядра «ленинградской редакции» в пору разгрома не арестованными остались только мы двое: я и Зоя Моисеевна [Задунайская]. Меня выгнали первую; затем была уволена и 3.Задунайская «за связь с врагами народа», то есть за дружбу с Любарской и Габбе. С нею вместе мы написали письмо Ежову, которое исхитрились передать ему в руки (через врача его бывшей жены). В этом письме мы утверждали неповинность наших товарищей и просили привлечь к делу нас и выслушать наши показания. Письмо не возымело никакого действия. Составляя его, хлопоча о доставке «прямо в руки», мы ещё не знали тогда, что в ту пору никакие письма вообще в счёт не принимались, так же как и устные и письменные заявления. Разница между устным и письменным была лишь в том, что письменные хотя и не помогали арестованному, но редко вредили писавшим. Когда же человек вставал на собрании и публично заявлял, что арестованный неповинен – вот тогда его наверняка арестовывали (если он был членом партии) или на годы лишали работы (если он был беспартийным). Однако система действий Большого Дома не была нам ясна, тем более что в подробностях она постоянно менялась».
Но собственная судьба Чуковскую не волновала. Её беспокоило одно: что с мужем. Куда она только не стучалась.
Чекистам настойчивость дочери Чуковского в конце концов надоела, и они подготовили ордер уже на её арест. Она уже в середине 90-х годов уточнила: «Когда я была в Москве, хлопоча о Мите, – в феврале 38 г., за мной пришли с ордером на мой арест. Обыска не было. Г.И. [Герш Исаакович Егудин] мне дал знать, и я уехала в Киев к Бронштейнам. Беглых жён вообще не искали».
Вместе с дочерью за Бронштейна хлопотал и её отец. В 1939 году Корней Чуковский пробился к председателю военной коллегии Верховного суда СССР В.Ульриху, но тот ничем помочь не мог. По его информации, Бронштейн уже был мёртв. «Мне, – сообщил с оказией Чуковский дочери, – больно писать тебе об этом, но я теперь узнал наверняка, что Матвея Петровича нет в живых. Значит, хлопотать уже не о чем. У меня дрожат руки, и больше ничего я писать не могу».
В 1940 году Чуковская о пережитом рассказала в повести «Софья Петровна». Вся рукопись состояла из одной общей тетради, заполненной автором от руки. Эту тетрадь писательница отдала на хранение своему институтскому приятелю Иосифу Гликину, страдавшему пороком сердца. Когда началась война, Гликин остался в Ленинграде. Но день ото дня ему становилось хуже. Почувствовав скорый конец, он уже без сил через весь город отправился к сестре, чтобы передать ей рукопись. К Лидии Чуковской эта тетрадь возвратилась уже после войны.
Первый раз Чуковская собралась вступить в Союз писателей в начале 1941 года. Рекомендации ей дали Александр Бармин и Евгений Шварц. Но дело не было доведено до конца из-за её пошатнувшегося здоровья. В мае она срочно выехала в Москву для сложной медицинской операции. Потом началась война. В августе 1941 года Чуковская была эвакуирована сначала в Чистополь, а потом к отцу в Ташкент.
Летом 1942 года она вновь подала документы в Союз писателей. Одним из её поручителей стала Анна Ахматова. Великий поэт отметила: «Лидия Чуковская пишет исторические повести, романтические биографии, критические статьи, документальные исследования. Всё, что она пишет, исходит от детской темы или к ней возвращается. Чуковскую интересует детская книга, и появляется статья о «Трёх толстяках» Олеши; но исследование одной книги становится резким, точным, порой даже суровым портретом автора «Трёх толстяков». Едва ли не первым из наших критиков Чуковская определяет источник «странного холода», которым веет от этой книги. Почему многие произведения Олеши занимают, но не трогают. Не потому ли, что Олеша «людей изображает как вещи». Другой пример: Чуковская пишет статью о классиках и их комментаторах. Цель статьи – улучшить комментарии классических произведений, издаваемых для юношества; но статья становится блестящим исследованием о стиле классики, об атмосфере художественного произведения. «Подлинная научность (пишет Чуковская) не только не исключает заботы о слове, о стиле; наоборот, точность и тонкость мысли требуют точности и тонкости её изображения». Этот синтез научности и образности ощущается в исторических повестях Чуковской. Такова «История одного восстания». Эту повесть о Колиивщине автор начинает с подробного рассказа о «фигуре», о столбе, на котором отмечают количество колышков, сколько ещё лет осталось крестьянину жить свободным от тягот панщины: «Вот она стоит серая, полусгнившая от дождя, покосившаяся как крест на могиле». Так встаёт эпоха. Последняя работа Чуковской «Слово принадлежит детям» хорошо известна здесь в Ташкенте ещё до выхода её из печати. Этой взволнованной документацией восхищаются, её переиздают, по ней собираются ставить кинофильм. В работах Чуковской нет равнодушия, против которого она гневно выступает в своих критических статьях. Это – произведения строгие и страстные, труды искусства. Думается, что только по недоразумению Лидия Чуковская не является ещё членом Союза советских писателей.
Анна Ахматова
1 июня 1942 г.».
Отметив исследовательский дар Чуковской, Ахматова почему-то ни словом не обмолвилась о стихах своей приятельницы. Вряд ли она ничего не ведала об увлечении Чуковской поэзией. Выходит, Ахматова не видела в ней поэта? Не знаю. Я читал лишь отзыв о стихах Чуковской её подруги Тамары Габбе. Та однажды сказала Чуковской: «Они [её стихи. – В.О.] хорошие, искренние, умелые, но меня в них всегда смущает не полное присутствие вас. Вот вы седая, с синими глазами, с бровями домиком, произносящая «обшество» вместо «общество» – вас я не слышу в стихах. Я не уверена, что если бы мне их показали без подписи, я бы узнала, что это вы. А в статьях узнала бы непременно».
Но Москву стихи Чуковской не интересовали. Она и без стихов все оформленные в Ташкенте на Чуковскую документы отвергла. Якобы Чуковская и её рекомендатель Ахматова нарушили какие-то процедурные нормы.
Но что Союз писателей?! В конце сорок второго года Ахматова вдруг резко охладела к Чуковской. Лидия Корнеевна уже в феврале 1978 года в письме Пантелееву рассказывала: «…до сих пор поведение А.А. со мною представляется мне внезапно и демонстративно злым. Никогда мы не были так дружны и так нужны друг другу, как именно в Ташкенте; в ноябре 42 г. (или в октябре, лень глядеть) А.А. подарила мне свою поэму, переписанную от руки, с лестной и благодарной надписью на первой странице. Повторяла мне много раз, что только благодаря мне оказалась спасённой во время войны и пр. А через 2–3 недели начала при людях обращаться со мною демонстративно-невежливо; я перестала ходить к ней – и мы не виделись 10 лет. Почему? А.А. была человеком очень трезвым и обдуманным. Причина была – но я этой причины не знаю».
В 1943 году Чуковская вернулась из эвакуации в столицу и потом снова занялась своим приёмным делом. Теперь рекомендацию ей дал Евгений Тарле. Кроме того, Сергей Михалков, Самуил Маршак и Л.Пантелеев оформили коллективное ходатайство. Однако литературное начальство вновь все бумаги отклонило.
Пока литчиновники решали, достойна Чуковская быть в Союзе писателей или нет, писательница согласилась подготовить для Детгиза со своими комментариями новое издание «Былого и дум» Герцена. Она рассказывала в своём дневнике: «Читаю Герцена. Это как купаться в океане». Но издателей комментарии дочери детского писателя испугали.
Что же касается Союза писателей, Чуковскую туда приняли лишь летом 1947 года, когда в ситуацию вмешался уже Константин Симонов.
Симонов – вообще отдельная страница в биографии Чуковской. Под его руководством она полгода, с осени 1946 года до мая 1947 года, провела в журнале «Новый мир». Чуковская рассчитывала, что прославленный писатель доверит ей отбор стихов. Ей хотелось напечатать в «Новом мире» Заболоцкого, Маршака, а Симонов поручил обзвонить Алигер, Инбер, Антокольского, ещё каких-то стихотворцев. Редактора, как оказалось, интересовали идеологические моменты, но не поэтика. В отчаянии Чуковская после первых дней работы в редакции заметила в своём дневнике: «Г<удзенко> – нахальный мальчишка, способный, избалованный, наглый. Яшин – мил, прост, доброжелателен, но плохой поэт».
Чуковская пыталась Симонова в чём-то переубедить. Но это было бесполезно. Большая политика ему всегда была важней, чем чья-то лирика. 10 апреля 1947 года Чуковская призналась самой себе в своём дневнике: «Мне недостаточно того сознания, что, не будь меня, – не было бы в № 1 Заболоцкого, в № 3 – Семынина, в № 2 – Некрасовой, Фоломина – тех островков поэзии среди моря риторики, фальши, мертвечины, которые мне удалось оборонить, возвести. Я, кажется, не согласна платить за них такой дорогой ценой, как платила сегодня». И она через две недели подала заявление об уходе.
В 1948 году Чуковская устроилась в «Пионерскую правду». Но когда началась кампания против космополитов, она оказалась неугодна, и в 1950 году её уволили.
К тому времени у Чуковской возникла идея написать вторую повесть «Спуск под воду». Но когда она завершила черновой вариант, то поняла, что напечатать её не сможет и, как она уже в 1957 году рассказывала Пантелееву, «в сутолоке оставила её без движения».
А дальше появилось новое увлечение: декабристы и Сибирь. Уже в 1995 году она вспоминала: «Помню случай со мной. Я написала книгу «Декабристы – исследователи Сибири». Мне показалось это существенным открытием. Доказать, что они были не только политическими повстанцами, но интеллигенцией того времени, открывателями. Редакции книга нравилась. Но у меня требовали вставить – т. е. согласиться на фразу, ими вставленную: там, где я говорю о мечтании кого-то из декабристов – что вот, мол, какой может стать Сибирь, если разрабатывать её богатейшие недра! – вставить фразу: «В наше время Сибирь и стала такою». И далее о подъёме при советской власти, о высокой добыче угля и пр. в наши дни. А я уже знала тогда, что вся Сибирь – сплошной концлагерь, что добывают там уголь и пр. богатства земли и строят дороги – заключённые. Но – сдалась. Мне было очень стыдно. Но я дорожила своим открытием – да и деньги нужны были. Сдалась, поправила фразы только «стилистически». Книга вышла. Её хвалили – в печати Азадовский, в письме ко мне Оксман. (Ему особо понравилась одна фраза о суде над декабристами: «Началась трагедия следствия и комедия суда».) Однако книгу я считала загубленной и потом охотно переиздавала только главу о Николае Бестужеве: «Н.Бестужев, исследователь Бурятии».
Добавлю, известный пушкинист Юлиан Оксман, прочитав опубликованные Чуковской материалы, в письме к С.А. Рейсеру 24 июля 1951 года отметил: «Она очень талантливый литератор и пишет превосходно».
Единственное, что тяготило Чуковскую, – продолжавшаяся ссора с Ахматовой. Ясно было, что кто-то должен был сделать к примирению первый шаг. Чуковская решила, что первой пойти навстречу следовало ей. И 11 июня 1952 года она отправила Ахматовой следующее письмо: «Многоуважаемая Анна Андреевна. В этом году 10 лет со дня нашей ссоры. В первый год письма к Вам сами писались во мне, как иногда пишутся стихи, я их записывала, но не посылала. В них я пробовала Вам объяснить, что хотя я и пытаю себя с пристрастием, хотя и заинтересована, чтобы виновата была я, а не Вы – я не нахожу за собой никакой вины. Теперь пишу с другой целью. Я не хочу ни извиняться, ни Вас обвинять. Я просто думаю, что быть нам в ссоре ни к чему, а в мире – естественно. Если и Вам эта мысль родная, напишите мне».
Когда началась «оттепель», Борис Рюриков рискнул поместить в «Литгазете» острую статью Чуковской «О чувстве жизненной правды» о лживости книг для детей. Выход статьи совпал с сообщением о расстреле Берии. Александр Раскин на эти два события откликнулся эпиграммой.
Не день сегодня, а феерия! Ликует публика московская: Открылся ГУМ, закрылся Берия И напечатана Чуковская. |
Вслед за Рюриковым Чуковскую поддержал Симонов, напечатав в «Новом мире» её резкую статью «Зеркало, которое не отражает». Однако вскоре Рюрикова сменил в «Литгазете» Всеволод Кочетов, и Чуковская вновь для большинства писательских изданий стала неугодна.
Осенью 1957 года Чуковская вернулась к черновикам конца сороковых годов и решила переделать свою повесть «Спуск под воду». «Повесть, – сообщала она Пантелееву, – я в самом деле кончила (я её пишу недельки по две в год с 49 г.), но, кончив, сильно усумнилась в её достоинствах. Уж очень по-женски, уж очень «кишки и нервы наружу». Моя первая была сдержанная, не о себе и не от себя, а эта – в форме дневника – очень уж открытая. Вам я её покажу (когда она окажется в удобочитаемом виде), но, показывая, буду чувствовать себя неловко. И, однако, должна признаться, что никогда я не испытываю такого захватывающего, жадного чувства, как когда пишу «беллетристику». Не статьи, а именно это».
Параллельно со «Спуском под воду» Чуковская занялась составлением сборника критических статей и книгой о лаборатории редактора. Но у всех её работ издательские судьбы оказались очень сложны. Нашим издателям повесть «Спуск под воду» так и не глянулась (она впервые вышла уже на Западе). Книгу статей зарубили литчиновники. «Из «Советского писателя» – отказ выпустить сборник моих статей, – отметила писательница 24 октября 1958 года в своём дневнике. – Сборник дошёл до Карповой, миновал благополучно эту грязную отмель и разбился о железобетонную плотину, чьё имя – Лесючевский. Предлоги самые дурацкие и легко опровержимые. Буду бороться». Но борьба оказалась бесполезной. Много проблем возникло и с книгой о редакторском искусстве.
Пантелеев, прочитав в рукописи главу о Маршаке, написал Чуковской: «Мне там только начало не понравилось, – страницы, где изображено утро в редакции. Статично очень, какие-то «живые картинки»… И не все портреты удачны. Я уже говорил о Юре Владимирове. Может быть, он и ходил с портфелем, но разве это характерно для него? Зачем Вам понадобился этот портфель? Да ещё «старенький». Разве он помогает создать образ? Разве в Вашей памяти Юра такой? Я его помню другим. Милый, какой-то стивенсоновский мальчик, весёлый, отважный, с распахнутой грудью… Капитан яхты. Стоит на крохотном своём капитанском мостике, сложив по-наполеоновски руки, грозно смотрит вперёд, а яхта летит на всех парусах и вот-вот сядет на мель! (Дело происходит в Маркизовой луже, неподалёку от грозных лахтинских берегов.)
А другие обереуты?! Ведь это же был народ причудливый.
Я помню Хармса, юношу, в котелке, с пластроном, а позже – с бархатной ленточкой на лбу.
А Олейников, похожий на молодого Пруткова!
И всё напропалую острят.
О себе я тоже говорил Вам. Если у меня был фотографический аппарат, то почему же я – весь в ремнях? Фотоаппарат носят на одном ремне. Это лестно, что Вы мне их столько придали, но думаю, всё-таки, что не этим я отличался.
Может быть, застенчивый до мрачности, молчаливый, вспыхивающий, краснеющий, как девочка.
А Житков, который молча курит! Я уж не говорю о том, что в редакции, которую Вы рисуете, Борис Степанович уже не бывал. (Эта, и подобные ей, неточности огорчили меня по-своему.) Там же, куда Житков приходил, он был в центре. Молча курить он мог только демонстративно, выражая протест, а не по застенчивости или задумчивости.
И вообще «сбор всех частей» производит впечатление какой-то искусственности, выдуманности, нарочитости. Другое дело, если бы Вы писали: «бывал здесь такой-то», «часто видели эти стены», «можно было здесь встретить» etc.
Но собрать всех героев в один день, в один час и в одной комнате!..
Впрочем, всё это придирчивые заметки человека, который гораздо реже бывал в редакции и гораздо хуже помнит обстановку тех лет.
Но вот мелкие замечания:
Над каким «горбатым мостиком» висит «фонарь с крошечным узким балкончиком»? Не точно! Никакого там мостика нет, а есть самый, если не ошибаюсь, широкий в Европе мостище.
Иду дальше по тексту.
Стр. 17. Пантелеев – безвестный воспитанник детского дома. Когда я встретился с Маршаком, я уже давно не был воспитанником детского дома. Я успел переменить несколько профессий, а когда познакомился с С.Я., был автором первой книги, 18-ти лет от роду.
(Может быть, выпускник петроградского детского дома? Или «Недавний воспитанник» детского дома?)
Дальше у меня записано: «Добавить Гайдара, Берггольц, Евг. Шварца, Дойвбера Левина». Но в дальнейшем у Вас о всех этих людях сказано.
Не сказано, по-моему, только о Вл. Беляеве, который появился как раз в эти годы и с помощью редакции сделал свои первые книги «Старая крепость», «Дом с привидениями» и др. (Между прочим, очень показательный факт, который Вы напрасно не использовали: как плодотворно сказывалась «ленинградская школа» на творчестве молодого Беляева и сколь катастрофически отразился его отрыв от Ленинграда на дальнейшей работе, в частности, на последней: книге трилогии.)
Не упомянули Вы Рахтанова. А ведь он начинал в Ленинграде. Там вышел его «Чин-Чин-Чайнамен». О том, как Маршак учил его писать, по-моему, рассказывает в предисловии к своему последнему сборнику сам Исай Аркадьевич.
Блестяще написано у Вас о Тэкки Одулоке – история создания книги.
Чем дальше, тем лучше. Там, где завязывается настоящий разговор о работе, крепчает и голос Ваш.
На Вашем месте я бы сказал и о Голубевой, и о Мирошниченко. Я понимаю, что трудно, но хотя бы как пример просчёта: сделали книгу, а не писатели!..
В примечании на стр. 140 несколько неточностей. Детский отдел ГИЗ’а впоследствии стал Детиздатом, а потом уж Детгизом. Житков ушёл не «по собственному желанию». Впрочем, на эту тему я мог бы много сказать. Это, я думаю, Вы напрасно совсем уж сгладили острые углы. Вообще, если в главе и есть недостаток, то это – её некоторая розовость. Единственный шквал, которому Вы позволяете ворваться в безмятежный мир редакции, – это рапповская травля Маршака и Чуковского. А ведь были и посложнее бури!..
В те годы Маршак был безоговорочно хорош, делал большое дело, и, по-моему, он не нуждается в подкрашивании и в похвалах преувеличенных».
Лидия Чуковская с отцом – Корнеем Чуковским и братом – Николаем Чуковским. Переделкино. 1965 год |
По прошествии многих лет стало ясно, что Чуковская жила иллюзиями. Дело не в том, что она сильно преувеличила роль Маршака в детской литературе и в издательском процессе. Ей захотелось одних писателей сделать романтиками, а других представить как исчадие ада. Между тем далеко не все герои Чуковской были идеальными людьми. Разве не Ираклий Андроников в начале 30-х годов дал показания на Хармса? А кто погубил половину Института народов Севера? Разве не Тэкки Одулок? Умолчала Чуковская и о том, кто помог Маршаку перебраться из Ленинграда в Москву и почему за его редакцию ответили самые разные писатели, только не он (не потому ли, что Маршак имел в спецслужбах надёжное прикрытие?).
Когда началась массовая реабилитация незаконно репрессированных писателей и деятелей науки, Чуковская, поверив в «оттепель», попробовала предложить свою, написанную ещё в 1940 году повесть «Софья Петровна» «Новому миру». Рукопись была представлена в журнал 6 ноября 1961 года. А через два месяца пришёл отказ. Решение об этом принял лично Твардовский. В своём отзыве он отметил: «Скучно читать это литературное сочинение на острую тему, потому что сочинительство здесь ничего не стоит. В повести никого не жалко, ничего не страшно, так как все пострадавшие (директор, парторг, сын героини, друг сына и др.) – всё это не живые люди, чем-то успевшие стать нам дорогими и близкими, а всего лишь условные литературные обозначения, персонажи. Подробнее говорить об идейно-художественной несостоятельности повести нет необходимости. Автор не новичок, не начинающий, нуждающийся в литературной консультации, а многоопытный литератор и редактор, только взявшийся, по-моему, не за своё дело. Для «Нового мира» повесть во всяком случае совершенно непригодна».
Спустя месяц Чуковская обо всём случившемся рассказала Пантелееву. Она писала: «Из «Нового мира» мне вернули «Софью Петровну», – сообщила Чуковская в начале февраля 1962 года Пантелееву, – и редакция о мнении Твардовского бормотала нечто невнятное. Мне стороной стало случайно известно, что он написал о «Софье» целую страницу. Я потребовала прочитать и переписала. Это очень брезгливо. Автор, мол, взялся не за своё дело, люди не живые, читать «это литературное сочинение на острую тему» – скучно. Героев не жаль и т.д. Кроме того – нет общенародного фона, показан лишь обывательский мирок. Героиня из бывших и не понимает, что к чему и отчего. Я, конечно, своей вещи не судья. Но я ещё не встречала человека, которому её было бы скучно читать. Общенародный фон? Мне кажется, очереди возле тюрьмы – это было в 37–38 гг. вполне общенародно. Героиня и вправду не понимает, что к чему и отчего, но пониманием причин в данном случае не может пока похвалиться никто».
Получив отказ в «Новом мире», Чуковская решила постучаться в другое издательство. 30 октября 1962 года она сообщила Пантелееву: «Месяц назад я её безо всякой надежды, и так, для порядку, отнесла в «Сов. писатель». Злобин дал хорошую рецензию. И более ничего <…> Я тычусь во все двери: ткнулась в «Сибирские огни», в «Москву»; ткнулась ещё в «Знамя», в «Неделю».
Чуковская очень обрадовалась, когда в ноябре 1962 года «Новый мир» напечатал лагерную повесть Солженицына. Она думала, что лёд тронулся. Но писательница ошиблась. 18 декабря 1962 года она написала Пантелееву: «Мне за последние месяцы вернули «Софью» из «Знамени», потом из «Москвы». Потом «Москва» попросила снова. В это же время телеграмма из «Сибирских Огней»: «Повесть печатается в феврале». Затем «Москва» снова вернула её мне, сообщив, что будет печатать «на ту же тему» не меня, а Овалова. Затем – пакет из «Сибирских Огней» с извещением, что «Софья» уже две недели в наборе – и с копией сданной в набор рукописи. Три дня друзья сличали этот экземпляр с моим, вылавливая «правку». (Я не могу – глаза.) Выловили; восстановили; я написала большое письмо. Затем – вчера утром! – меня вызвали в «Советский Писатель» и дали подписать договор на «Софью» – «рукопись одобрена», «300 р.» за лист, и пр. и т.п. Я подписала. А сегодня – звонок от Лаврентьева, редактора «Сибирских Огней», что он прилетел в Москву на встречу с Н.С. Хрущёвым и хотел бы со мной повидаться. «В вашей повести не хватает фона общенародной жизни. Подумайте об этом». Мне-то думать не о чем. Но о чём он три месяца думал, посылая мне телеграмму и сдавая повесть в набор – неясно. Впрочем, ясно и это. И от этой ясности тошнит и не хочется писать писем».
Здесь стоит добавить, что в «Сибирских огнях» редактурой повести Чуковской занималась некая Малюкова. Она почти ничего не поправила по цензурным соображениям, но здорово вмешалась в стилистику книги. И пока Чуковская добивалась восстановления авторской редакции, февральский номер 1963 года, в котором планировалось печатать «Софью Петровну», ушёл в типографию с другими вещами. Дальше в Москве объявился главный редактор «Сибирских огней» Лаврентьев. Но он уже успел проконсультироваться в инстанциях по поводу Чуковской и, пообещав не вмешиваться в стиль, потребовал кое-что переделать уже с идейной точки зрения. Писательница потом рассказывала: «Двадцать минут я слушала Лаврентьева не перебивая. Фон общенародной жизни, который я должна отобразить, это челюскинцы, папанинцы, новостройки, перевыполнение плана по выплавке чугуна и пр. Моя героиня должна быть увлечена этим фоном, и тогда гибель её сына «займёт», как он выразился, «правильное место в нашей жизни – место роковой случайности, ошибки». Мне очень трудно было слушать не перебивая, но я сдержалась. Ошибка! Потом я взяла слово. Я сказала, что таких, как Коля, были миллионы; что выплавка чугуна, новостройки и челюскинцы – это авансцена под огнями рампы, кулисами же, т.е. истинным «фоном общенародной жизни» и было то, что изображено в моей повести: миллионы матерей и жён у ворот тюрьмы. Что новостройки мною, впрочем, показаны: Коля с увлечением трудится на новом заводе в Свердловске, но увлечённость не спасает его от гибели. Что Софья Петровна задумана мною как героиня отрицательная: ослеплённая огнями рампы, всеми этими челюскинцами и новостройками, она не видит подлинного «фона общенародной жизни»; добрая по природе, она, тем не менее, из-за своей ослеплённости принимает всех женщин в очереди за жён шпионов и вредителей, хотя мужья их не большие вредители, чем её сын. Софью Петровну, конечно, жаль, но она слепая курица. «Она у вас несимпатична», – сказал Лаврентьев. «Конечно, – сказала я, – она отравлена ложью газет и радио и потому лишена способности видеть общенародный фон. Но не её в том вина. А тех, кто её обманул». Лаврентьев понял, что спор наш зашёл слишком далеко, и, не отвечая, предложил снять предисловие и дату. «Да ведь дата и указывает на документальность повести! – сказала я. – Если повесть представляет какую-нибудь ценность, то ценность её – в дате написания». «Неважно, когда вещь написана, – назидательно ответил Лаврентьев, – важно, чтобы она была правдива. Подумайте о фоне общенародной жизни». Мочало начинай сначала. Если человек выключает собственное мышление, то он недоступен доводам, он способен только попугайски повторять циркуляр. Я простилась и ушла, позабыв о Малюковой. Мне ясно, что печатать «Софью» они всё равно не станут».
Теперь что касается журнала «Москва». Как только в «Новом мире» с высочайшего дозволения появилась лагерная повесть Солженицына, все московские издания наперебой бросились искать других лагерников. Каждый главный редактор хотел утереть нос Твардовскому. Именно этим объяснялся срочно возникший интерес Евгения Поповкина к «Софье Петровне». Чуковская рассказывала: «…Редактор журнала «Москва» дал мне знать стороной, что моя повесть (в первом чтении) «запала ему в душу», что она «сильнее Солженицына» и он снова просит меня представить ему рукопись: хочет показать её членам редколлегии. Я представила. Показал он «Софью Петровну» Аркадию Васильеву и Б.С. Евгеньеву («Добра не жду: оба – волки», записано у меня 4 декабря.) И в самом деле: 13 декабря Б.С. Евгеньев объявил мне отказ».
Последней надеждой у Чуковской было издательство «Советский писатель». «В «Сов. писателе», – сообщила она 29 января 1963 года Пантелееву, – пока всё благополучно. Договор заключён, деньги – 60% – получены; сегодня у меня даже попросили 2-й экземпляр для художника… Когда кончится эта идиллия – не знаю».
Иллюзии стали исчезать в мае 1963 года. Потом возникло дело Иосифа Бродского. Чуковская попыталась вступиться за поэта. Не случайно её имя 20 мая 1964 года попало в справку председателя КГБ В.Семичастного; в документе сообщалось, что Чуковская оценила процесс над Бродским как «рецидив печально известных методов произвола». Затем случилась отставка Хрущёва. Всё это дало директору издательства «Советский писатель» Лесючевскому повод для расторжения с Чуковской договора на издание «Софьи Петровны».
Кончилось всё тем, что Чуковская передала рукописи повести за границу. Впервые она вышла в 1965 году в парижском издательстве «Пять континентов» под названием «Опустелый дом», а ровно через год её перепечатали уже и в Нью-Йорке, в «Новом журнале», причём с авторским заголовком.
Естественно, всё это стало известно соответствующим службам в нашей стране. Уже в апреле 1967 года начальник Главлита П.Романов доложил в ЦК КПСС: «При контроле литературы, поступающей в Советский Союз из-за границы, Главным управлением по охране государственных тайн в печати при Совете министров СССР конфискована повесть Лидии Чуковской «Опустелый дом», выпущенная в Париже в 1965 году на русском языке издательством «Пять континентов». Она посылалась в адрес редакции журнала «Новый мир» с дарственной надписью указанного издательства. Подобно повести А.Солженицына «Один день Ивана Денисовича», данная повесть рисует мрачную и извращённую картину жизни советских людей в 1937–1938 гг. (действие повести происходит в гор. Ленинграде). В повести показана обстановка сыска, подозрительности, которая якобы окружала людей в тот период, говорится о массовых арестах по ложным обвинениям, об издевательствах органов государственной безопасности над советскими гражданами, об их постоянном страхе и духовной опустошённости. Кроме того, в повести подвергается сомнению антисоветская деятельность троцкистов и бухаринцев».
Пока шли бодания с советскими журналами и издателями по поводу повести «София Петровна», Чуковская вернулась к своим старым работам о Герцене. «Вы спрашиваете меня о Герцене, – писала она летом 1963 года Пантелееву. – Худо. Очень. Последний срок сдачи книги в ЖЗЛ – 1 декабря 63 г. (Третья отсрочка.) В книге будет глав 18–20. Я уже более года пишу четвёртую. Одно время книга совсем сидела на месте, теперь чуть-чуть тронулась. Теперь мне ясно, что я её напишу – но не раньше 65, а то и 66 года. Что скажет мне издательство 1 декабря – не знаю. (На мне 10 000 аванса.) Но это ещё не вся беда моя. Год назад Гослит заключил со мной договор на 4-х листную книжку о «Былом и Думах» – для серии «Памятники мировой литературы». Написать книжку о «Былом и Думах» – это моя мечта. Мне кажется, с этим я справлюсь. Но бросить ту книгу! Это тяжело, а зараз делать 2 работы я не умею. Я мечтала хоть 4-ю главу кончить и тогда уже перейти на «Былое и Думы». Но и этого нельзя, надо просто бросить 4-ю, потому что срок книги о «Былом и Думах» – 1 декабря 63, а я её ещё не начала… Чтобы избежать катастрофы хотя бы с Гослитом, я 1 июля бросаю 4-ю главу на полуслове и пересаживаюсь за «Былое и Думы». Всё это неладно – и я живу в ощущении горечи, неудачи, катастрофы и надвигающегося безденежья».
После прихода к власти Брежнева гонения на инакомыслящих только усилились. Так, был организован судебный процесс над Гинзбургом и Галансковым, началась травля академика Сахарова, усилилась критика Солженицына. Чуковская противопоставила этой кампании по искоренению других, отличных от партийного курса мнений, своё оружие – слово. Возмущённая публикацией в «Литгазете» подлой анонимной статьи «Ответственность писателя и безответственность», она сочинила свой ответ, который пустила в самиздат. Новый шеф тайной советской полиции Юрий Андропов запросил в ЦК указаний: как поступить с распространительницей крамольных идей. Но партаппарат предпочёл взять паузу.
Меж тем Чуковская не успокоилась. Она продолжила борьбу за Сахарова и Солженицына. Андропов какое-то время терпел, но потом взорвался. 14 ноября 1973 года он направил в ЦК партии подробную справку о возмутительнице спокойствия. Андропов докладывал: «Комитет госбезопасности информирует о том, что член Союза писателей СССР Чуковская Л.К. продолжает активно поддерживать враждебную деятельность Солженицына, включилась в антисоветскую шумиху, раздуваемую вокруг него и Сахарова. В этой связи она подготовила и переправила на Запад письмо в их защиту, которое носит открыто антисоветский характер и имеет целью опорочить выступления в прессе советских граждан, осуждающих известные действия Сахарова и Солженицына. В частности, она заявляет следующее: «Члены Академии наук, члены Союза писателей и, в первую очередь, те, кто дёргает их за верёвочку, продумали всё отлично, они ведают, что творят, они понимают, почему и с чем Сахаров и Солженицын каждый на свой лад выступает… Стройными рядами выступают на страницах газет академики, писатели, скульпторы, композиторы, художники. Тут же отклики простых людей, трудящихся. Организован взрыв «стихийного народного гнева», которому приказано иметь вид самопроизвольного извержения вулкана. Само собой разумеется, что никто из «гневающихся и возмущающихся» не имеет об академике Сахарове, об его поступках, предложениях и мыслях ровно никакого понятия. В метро и троллейбусах ведутся разговоры о каком-то негодяе «Сахаревиче», а может быть, он и не Сахаров вовсе, а на самом деле Цуккерман… Слышали ли вы об этом, герои очередного народного гнева? Вы – добрый карусельщик, вы – комбайнер совхоза, вы – электрик оренбургского треста, берущие на себя смелость говорить от имени 250-миллионного народа. Вы бедные, обманутые люди!». В письме Чуковская утверждает, что между народом и наиболее передовыми, по её мнению, представителями интеллигенции – Сахаровым и Солженицыным, воздвигнута стена, которая «…ничуть не ниже и не безвредней берлинской. У берлинской стены, отделяющей одну часть города и народа от другой, при попытке через неё перебраться охрана открывает стрельбу. Каждый выстрел гремит на весь мир и находит отклик в душе каждого немца и не немца. Борьба за душу простого человека, за право, минуя цензурную стену, общаться с ним, ведётся в нашей стране беззвучно…»
Далее она пишет: «Я хочу сказать, что советская власть, трижды проклятая, построив стену между народом и его духовными руководителями, довела народ до такого состояния, при котором он может поднимать ручки: то от них требовали, чтобы они требовали расстрела, теперь от них требуют, чтобы они сказали». Текст указанного письма Чуковская предварительно согласовала с Сахаровым, Солженицыным, а также с литераторами Копелевым, Ивановым, Бабёнышевой и возвратившимся из ссылки Литвиновым. Антисоветские убеждения Чуковской сложились ещё в период 1926–1927 годов, когда она принимала активное участие в деятельности анархистской организации «Чёрный крест» в качестве издателя и распространителя журнала «Чёрный набат». За антисоветскую деятельность Чуковская тогда была осуждена к трём годам ссылки, но после вмешательства отца досрочно освобождена от наказания. Однако Чуковская своих взглядов не изменила, лишь временно прекратила открытую враждебную деятельность. В 30-х годах Чуковская занялась сбором клеветнических материалов о советской действительности, которые впоследствии легли в основу её книжек «Софья Петровна» («Опустелый дом») и «Спуск под воду». Обе книжки Чуковская передала за рубеж, где они опубликованы и используются западными пропагандистскими органами во враждебных Советскому Союзу целях. В последние годы Чуковская изготовила и передала на Запад ряд клеветнических документов, в том числе так называемые «Письмо к Шолохову», «Не казнь, не мысль, но слово», «В редакцию газеты «Известия», в которых выражала поддержку лицам, осуждённым за антисоветскую деятельность. В 1961 году Чуковская познакомилась с Солженицыным и с тех пор способствует его антисоветской деятельности, стремится консолидировать лиц, стоящих на антиобщественных позициях. Из оперативных источников известно, что Чуковская для встреч с иностранцами использует дачу Литературного фонда Союза писателей СССР в посёлке Переделкино, выделенную в своё время К.Чуковскому. Для закрепления права пользования дачей за собой на будущее Чуковская добивается превращения её в литературный музей отца, рассчитывая стать его директором. В последние дни получены данные о том, что Чуковская предложила проживать на даче в зимний период Солженицыну, который дал на это предварительное согласие. С учётом изложенного считаем целесообразным предложить секретариату Союза писателей СССР отказать Чуковской в создании музея в посёлке Переделкино».
Естественно, литературные генералы тут же взяли под козырёк. Они не только отказали Чуковской в создании мемориального музея её отца, а устроили настоящую травлю писательницы. Ей пригрозили исключением из Союза писателей. «Завтра, – отметил 8 января 1974 года в своих подённых записях Давид Самойлов, – Л.К. собираются исключать из Союза. Кто-то где-то глухо шевелится. Слуцкий считает, что исключение – дело опасное для начальства: вызовет цепную реакцию. Только не у писателей».
Самойлов не ошибся: 9 января 1974 года Чуковская решением секретариата Московской писательской организации была из Союза писателей исключена. «Л.К. исключили, – подчеркнул Самойлов в своём дневнике 10 января. – Она на это шла, ожидала и т.д. Всё же каждый раз тревожно и неприятно. Каждый раз вопрос: правильно ли выбрана линия? Не пора ли возопить? Но сейчас за возопление что-то обретается. В воплении и злость, и безнаказанность, и какая-то корысть. Иногда и не высшая».
Спустя одиннадцать дней, 21 января 1974 года Самойлов сделал в дневнике ещё одну запись: «У Лидии Корнеевны. Внешне спокойна и тверда. В воздухе дома – возбуждённое напряжение, ожидание. На секретариате Л.К. произнесла несколько блестящих реплик (на обвинение, что сравнила Кожевникова с собакой: собака не способна на провокацию) и одну историческую фразу: «Я уверена, хотя и не доживу до этого, что скоро в Москве будет площадь Солженицына и проспект Сахарова». Грибачёв в раже: что это за писатель! Ну есть у него несколько талантливых страниц! Наровчатов вёл заседание, не произнося речей, только как председатель.
– Последней раз я видела вашего друга в этой комнате, при жизни Анны Андреевны, когда редактировали письмо в защиту Бродского.
– Что это за мужчины! Скоро не будет от кого рожать детей! Не подали мне стула и не подняли бумаги, которые я уронила!
Её заключительная речь сильно и благородно написана.
Пришёл Корнилов.
– Вступил на тропу войны?
– Да. Вроде.
– У тебя есть план?
– Нет. Просто не выдержал. А у кого есть план?
– Наверное, у Исаича».
Впоследствии всю эту историю с травлей Чуковская подробно изложила в книге «Процесс исключения», которая впервые вышла в Париже в 1979 году. Своё позорное постановление литгенералы отменили лишь в 1989 году.
В 1995 году Чуковской была присуждена Госпремия России за «Записки об Анне Ахматовой». Умерла она 8 февраля 1996 года.
Вячеслав ОГРЫЗКО
Добавить комментарий