Извращение как извращение и литература как корректура норм
№ 2014 / 40, 23.02.2015
Несколько странно было читать такую простоватую постановку вопроса Ивана Гобзева («ЛР», № 38 за 2014 г.) – а не извращенцы ли мы все?
Несколько странно было читать такую простоватую постановку вопроса Ивана Гобзева («ЛР», № 38 за 2014 г.) – а не извращенцы ли мы все? И ещё в рифму прозвучал где-то около смешной вопрос в святую «Обитель» – «почему онанизм?». (Помню за этакий же самый эпизод в ашукинской бане нынешний координатор Левого Фронта, заменяющий ныне Удальцова, «закозлил» мой первый роман). Феноменологии убоялись? Извращенцы мы, получается? Ну, кто делает литературу – и особенно современную. Для философа (коим часто позиционируется Иван) такой линейный подход – не просто банален, а как-то даже и скучен. Ну что, может, отменим все экранизации Гомера? Ведь писал же это слепой… Как можем мы доверять реконструкциям исторических событий, созданным воображением неполноценного по нынешним нашим меркам человека, инвалида? А шаманы и племенные носители эпоса, частенько хлебавшие допинга перед исполнением устным того, что далее шествовало из уст в уста по векам?.. Ведь без допинга и без изъяна личностного (что традиционно определяло в шаманы) – может, и не пошло бы?
Логика, дражайший Иван, тут никак не может быть формальной, а обязана быть диалектической. Иначе у вас выйдет, как у того посетителя выставки передвижников из «Заставы Ильича» – «Я хочу видеть в натюрморте что-то съедобное, но я этого не вижу!», – «Он хотел бы есть натюрморт», – отвечает Попов де морт… Может, нам и тут усомниться – как можем мы верить репликам киногероя, который имел неосторожность уже умереть?
Примеры, вами приведённые, кстати – не самые убедительные. И насчёт Достоевского, например, написано немало монографий – возьмите того же Кудрявцева или Волгина. Не стоит выравнивать порочность того или иного писателя на плоскости его биографии – они тоже порой возвышаются над собой, и велико возвышаются. И если Достоевский-игрок порождал главы в пылу страстей, то Достоевский-православный немало исповедовал того заигравшегося, – и на это ушло немало романов. Как и на покаяние Достоевского-революционера – одни «Бесы» стали такой проблемой мировой литературы, что и «Овода» как ответа на это ядовитое покаяние оказалось мало.
Мало ли кто там когда чего-то покурил или выпил – важно, что он потом написал, и как это впиталось порами общества. Не первичный стимул текста важен (и, тем более, на каком допинге он написан), а восприятие – уже внешнее, обобществлённое бытие произведения, где воля автора (а равно и его субъективные-меркантильные детерминации) сведена к нулю. Отчуждение-с. Сумел зацепить общественную думу, проблему, дилемму – никакой допинг на момент достижения рекорда не важен. Не сумел – и допинг в биографии не поможет. Это я не праздно тут ля-ля, это я свой первый роман экстраполирую – ну, не стала «Поэма Столицы» слышна в нулевых, хоть с допингом хоть без. Значит, были какие-то материальные факторы, социальные предпосылки…
Что уж там переживать о внутренней, закулисной жизни каких-нибудь Бодлера или Хаксли, которые специально ставили на себе эксперименты, чтобы рассказать читателю – давайте, Иван, шагнём глубже в ХХ век! И найдём там последователей литераторов с электрогитарами – Джимми Хендрикса или Сида Вишеза (в отличие от первого играть практически не умевшего). Ведь оба были конченные наркоманы – а почему-то понесли их через десятилетия народы на руках, переслушивали, находили смысл. Значит – дело не в порочности, а в прочности. В прочности образа, стоящего на знаменателе изложенного – текстов, песен, турне, биографии.
В ХХ-м веке сам художник стал текстом, о чём не преминули сразу же отстрочить постмодернисты – внимание к личности (в силу формационных факторов – ведь и само понятие личности порождено частной собственностью, способом деления общества на частицы) усилилось вместе с разделением труда настолько, что едва заикнувшись о взволнованности своей некоей проблемой, автор становился под прожекторы общественного внимания. Да? Ты видишь это? А что помогает тебе видеть то, что мы игнорируем? Может, наркота?
Настоящее произведение искусства – всегда смещает норму, потому и отлавливать автора на шкале прежних норм бессмысленно. Норма – условна, подвижна, конвенциональна, зависима от общественного компромисса, где всегда есть наступающие и отступающие, потому-то каждый роман (впишите прочее) есть такое именно наступление…
Вот так и утверждался образ ненормальности писателя/рокера/поэта. Соглашусь: это влияло и на жизни, и на смерти многих «тоже поэтов». Но здесь нельзя обвинять чьи-то самоубийства в последующих: человечество вообще есть непрерывное надстраиванье судеб, опыта, пересказ и переосмысление прожитого другими. Переживание как пересказ – зачастую фатальный. Важно, насколько следующий размышляющий в силах снять в гегельянском смысле проблемы предыдущих поколений, насколько он в состоянии возвыситься и пойти дальше – поняв проблематику минувшего. Это и есть историзм. И не надо тут искать фатализм. Фатализм и суицидальность – есть крайняя форма принятия Истории как фатума, то есть мистическое, а не критическое восприятие опыта человечества. Увы, на определённых этапах истории такие «перегибы» доминируют, и всплески суицидов выпадают, как осадки, именно там. Глядим на финал неудавшейся революции рубежа 1960–70-х, революции детишек цветов (см. мои прошлогодние рецензии на «Прошу, убей меня» и «Просто дети»), и понимаем, что индивидуумы есть лишь эпизоды переживаний (увечий) общественного тела…
Важно не что ведёт к тексту, а сам текст – так велят и постмодернисты, и структуралисты, и герменевтика. Но я как радикальный реалист, всегда беру в расчёт всё сопутствующее (так велит и научный эксперимент) – важно знать даже давление экспериментатора. Правда, сегодня таких волнений нам – ещё надо поискать. Огульно обвинять классиков в том, что творили под той или иной мухой – удел думаков. Они приближаются уже к таким уровням ревизии.
Я бы ставил вопрос иначе – насколько нравственный, личностный выбор, вынесенный в произведение, имел место в жизни самого автора. Что там ворошиться в биографии Достоевского – который перепахан вдоль и поперёк? Вот вам свежий пример – Болотная. Кто шёл в колоннах, кто громче прочих орал о революции, о роли пролетариата – а потом оказался почему-то рядом с тем, против кого орал, и вместо пролетариата вспомнил святых угодников? Уверяю вас, Иван, – для исследований роли общества в личности (а не наоборот) у нас с вами куда больше сегодня подопытных кроликов, чем в прошлом. Я вот всё решаю, какой строкой мне записать в 4-ю часть «Поэмы Столицы» фаланстерный эпизод самопродажи Удальцова Зюганову в дни предвыборные при посредничестве моего коллеги, – красной или чёрной? Рейтинг – на рейтинг…
Понурый, молчаливый Удальцов, словно уже на суде, – и рядом наливающийся его свежекровными соками вечный Зюганов, предвкушающий электоральную жатву… Поэт Развозжаев, ещё безмятежно там пьющий красное винцо одного подзюгановского буржуя, – не понимающий, что пьёт уже «чашу сию» собственной венозной крови. А ведь был аппарат-посредник! Аппарат переливания рейтингов. В сии интеллектуальные секунды 2012-го рождалось одно популярнейшее интернет-издание (точнее – смена команды в нём), росли будущие тиражи двух новреалистов… Что там ваши допинги – тут трезвость личностно-нравственного выбора есть норма ненормальных последствий, последствий на многие годы, а может и десятилетия…
Дмитрий ЧЁРНЫЙ
Добавить комментарий