Вера ГАЛАКТИОНОВА. ТРЕСКУЧАЯ ТРАВА

№ 1991 / 26, 28.05.2015

Прозаик Вера Галактионова живёт и работает в Алма-Ате. Но душой она прикипела к тому уголку, что зовётся малой родиной, к тем краям близ Жигулей, где стремит свои воды к Волге речка Сызранка. Отсюда и любовь у неё к местному фольклору, к говору, что так чарует слух человека, никогда не бывавшего в этих краях. И герои её сказов – они занимают особое место в творчестве писательницы – люди сызранского Поволжья.

Ю. ЮШКИН

Вера ГАЛАКТИОНОВА

 

ТРЕСКУЧА ТРАВА

Щас люди какея пошли? Чуть на свет народятся – уж в дело годятся. Ты Марью Ситягину возьми. Она, как радиво московско: всех умнея – и не запнётся. Балясница. Ну, у них и баушка Ситяга такая же в точность была. Это ведь не из роду, а в род. Да чай сроду у всех баб платьи спереду от роботы снашиваются. А у Ситягинских-то – на заду. А что? Сидеть любют. Судить да рядить. Им дела свои делать неколи.

Мотрю – вечор на брёвнах калякают. И Марья у них – за главну. И вся улица огороды прополола да посидеть села, а Марьина картошка – в лебеде-то как в лесу. Разговор ведёт – а послушать нечего. «Вот, – баит, – Вахорка Туянин в шостой раз женился, и вот этот фасон – по многу жениться – во всём свете был давно заведёнай, а теперь уж и до нас, до Сызрану, докатилси».

– А как он до Сызрану дошёл, когда он от нас, из Сызрану, выпущеннай? От нас весь фасон и сделалси.

Да чай моду-то эту ище когда-а Стёпан Спасскай пустил! Брат мой двоюроднай. А уж остальные-то, в другех местах, позжее перехватали. Субезьянничали. Да-а… Вот помолчали бы маненько да старых ба людей и послушали ба. Мы ведь со Стёпаном-то в мальчонках вместе росли и с нашей баушкой Дуней в бане мылись. А баушка Дуня наша – она родом с Терешки была: оттудова её за деда Тимоню, знашь, просватали. Дед Тимоня – большой-долгай и в свой рост ни в одной избе сроду не умещалси. Сё сгибалси. А баушка Дуня махонька-крошешна, ну – счастлива. Как токо из дому с Терешки её отдали, так, скажи, всё счастье к деду Тимоне с ней и ушло. Отец-то баушки-Дунин как ведь об ней жалел! Вот, баит, при Душке хозяйство справно было, а без неё – ножом быдто кто отрезал: и рожь не родит, и скотина дохнет.

А уж деду Тимоне с той самой поры удача во всём хороша была! Дом-от шатровай – какой срубил! А ведь в избёнку-то он её, баушку Дуню, в никудышну привёл. Дед Тимоня молодой в ней, бывало, и спать-то не умостится. Токо на полу из угла в угол через всю избёнку, бывало, наискосок и спал. Голова под образами – а ноги-то под рукомойником. Вот баушка Дуня молоденька до свету встанет, печку потемну затопит, да пока воду скотине нагрет, картошку парену с отрубями в сарай покудова перетаскат, сё через его ноги туды-суды с чугунами-вёдрыми перелазит. Перелезат-перелезат – ну и накувыркатся. Споткнётся – да сё и упадёт. Маненька… А он и не чует! За день-то нароботатся-наломатся. Спит!

И вот мы, мнуки, я да Стёпан, баушку Дуню нашу уж больше всех любили. С матерями-то в баню пойдём – оне нас горячей водой невтерпёж хлещут, варом-щёлоком моют и спины нам трут изо всей, знашь, мочи. А баушка Дуня нас мыть-то жалела. Щас тёпленькой водичкой скатит – «с гуся вода, со Стёпыньки худоба!» – макушки в таз макнёт, ну и чисты! Ступайте с Богом! Вот мы, как баня-то затопится, уж знай говорим: мы – с баушкой Дуней! И бабанька маненька с веником берёзовым в баню идёт – а нас, мнуков-то, за ней цела орава. Вот мы её и любили.

А Стёпан-то наш, он что беспрестанно женилси? Он женилси – через собак. Охотник, знашь, заядлай был, и за хорошу собаку – себя не жалет. Да ищё, знашь, рыжай! Рыжи-то – оне ведь какея горячи-зленны!.. В мальчонках, помню, на подловке щёки-то сё калёным кирпичём тёр. Боялси, борода не вырастет. На подловку залезем – а у него кирпич краснай припасёнай за трубой лежит. Вот она и выросла – красна борода. Баушка Дуня-то сё и говорила:

– Ба-а! Он теперь что у нас как персиян? И незнай в кого огленнай выдалси…

Да чай об него – цигарку прикуривай, вот какой краснай!

Жона ёво законна-венчала Поля – она хорошего роду была. И оне, Ермиловы, – все тихи-божествены, церковны книжки сроду читают, а себя высоко понимают: умны. Не с бухты-барахты.

И вот родила она ёму девчоночку. Да раз скотину первея накормила – допрежь собак. А уж собак-то – опосля. А у Стёпана завсегда такой завод строгай был, чтоб собак в перву очередь кормить! Сам куска не съест – собак сначала накормит. Их у нёво было – петнадцать никак. И все собаки на завалинке лежат, на солнышке вытягываются, гладки, блестят – инда плисовы, знашь!.. Ну и вот. Стёпан-то её тогда, Полю, в горячках-то и поучил! Рыжай да зленнай!.. Поля словечка ему опроть не сказала: девчоночку на руки – и к матери с отцом, в ермиловску избёнку. И там уж её до невестов ростила. Стёпан-то не стерпел – а и она, знашь, терпеть не стала: подобралась да ушла. Хватилси Стёпан – а уж и поздно. И Стёпана оне, Ермиловы, с той самой поры ни пьяного, ни тверёзвого уж на порог не пускали: Поленьку нашу обидел.

Стёпан-то года три, считай, сё ждал-тосковал, когда она, Поля, с девчоночкой возвернётся. Нет. Вот он поубивалси-потужил – да и запил. А там бабёнку приведёт – женилси. Поживёт маненько. Раз! Чего-нибудь из-за собак придерётся – давай бабёнку по двору гонять. Бабёнка-то побегат-побегат, да узолки-то свое и заберёт. Потемну да огородами – да и на старо место. А он и не больно держит – «Мне ищё и лучше!» Ну и то помыслить: рази после Поли Ермиловой ему какая баба хороша будет? Нет уж. Никакая ему хороша не будет. Вот сё и женилси.

И баушка Дуня наша перед самой смертью как ведь ему говорила!

– Ох, Стёпан – гляди: доженисси… Нарвёсси ты, Стёпан, на трескучу траву!

А он, знашь, и в голову не берёт:

– Что за трескуча трава? Она мне и не страшно!.. Чего мне, бабаньк, кто сделат? Я – вон какой здоровай! Нас, такех-то, по всему Сызрану – токо восемь! Семеро каменны – балкон подпирают, а осьмой – я! Рази мне чово сделатся?!.

Он у нас ростом в деда Тимоню был и про каменнай дом толковал. Я уж как мимо того дома каменного на базар иду да как на мужиков-то голых гляну, которы перилы на горбу держут, так уж и, знай, говорю: царство небесно Стёпану Спасскому! Да-а…

И вот ведь чово он удумал, Стёпан-то наш? Как зимой маненько оттеплит, а потом, знашь, подморозит, да как собаки по снегу пойдут зайца гнать, то свое лапы об наст знай уж в кровь режут. Он и удумал им пыл-сапожки шить. Сапожки не сапожки, а вроде – коты. И поверх щиколков тесёмкой подвязывать. Собака-то, бывало, как в четырёх мешечках стоит-лаит. Ну, жоны попервости Стёпана слушаются и ему не перечут – угождают. Из байки, из брезенту ли собачьи-то башмаки эти шьют и на охоту всех собак обувают. А там когда-никогда, глядишь, заартачутся. Тут он жону и поучит. И уж маненько сгодя другая, нова, под окошком сидит да цыганской иглой, суровой ниткой собачью обувку тачат-старатся. Толсты-длинны иголки у нас цыганы сё продавали – щас такех иголков-то и поглядеть нету…

А собаки вот ведь и не носили их путём, чувяки-то свое. Вдоль улицы, бывало, к Чублуку Великим постом за мёдом идёшь – ага: из Степановых ворот собака в башмаках выскакыват. Вот она из ворот выскочит, щас на снег садится – и сидит-разуватся. Зубами ли, как ли, а сапожок свой стащит да в сугроб и кинет. Подале куда швырнёт. А то маненько пробежится, знашь, – в снегу башмачок-от оставит-сронит. Потерят. Ну, Стёпан, знамо дело, на жону кидатся: а, такая-сякая, розя! Плохо на ботах тесёмки завязыват. Опять, знашь, Стёпану жона не потрафила. Ну, ни одна ёму и не угодит. Рыжай!.. Да чай по всему Сызрану у мужиков кисеты – Спасски были. Плохо ли – в снегу подходящай подобрал, табаку насыпал, тесёмкой затянул. Шнурочек-от уж провздетай и как тут и был.

Вот мужика три как покалякать встанут, так эти башмашны кисеты одинаковы вытаскывают и козьи ножки степенно вертют-стоят… А ро-бятки в школу бегут-турятся, спозаранку скачут – чернильницы у них в мешечках ладом на сумках висят. А мешечек-от – собачий башмачок тоже найденай. Тогда их много, этих чувяков, в дело пошло и сгодилось. Жон-то, их ведь сколь было! Вот и понашили.

Во-о-он на тем углу – старушонка старенька ище в прошлом годе леснэя орехи калёны стакашком продавала. А мелочь-то – в башмачок сыпала. Я чай башмачок-от сразу узнал, как жа! Спасскай! Встал, со старушонкой покалякал… Ну, она глухая оказалась, у ней и не больно чово допытасси…

И вот все собаки Стёпановы разувались, и башмаки теряли. А одна токо собака жолта повсеместно в башмаках ходила и их уж николи не сымала. А что? Кантужена была. Её Стёпан кантузил. Хороша собака самостоятельна – а грозы да грому боялась. Как токо молвния жахнет – щас все собаки под крылец лезут-прячутся, а эта в дверь кидатся: и скребёт её, и дерёт, и уж больно воит-скулит! Домой просится. Боится.

И вот зачил наш Стёпан эту жолту собаку к грому приучивать. Корытом жестянэм накрыл – и посередь двора приучал. Ухватом по корыту, знашь, ухобачивал. Гром ей настоящай устраивал, чтобы она маненько пообвыкла ба. Вот он стучал-гремел, колотил-грохотал – ну, думат, хватит уж, она теперя на всю жизню закалённа стала. Токо корыто подымат – а собака-то вдоль улицы и понесла! И пырснула! Шеметом, знашь!.. Чай она тогда, эта сама жолта собачища, Груню Максимову с ног сшибла! Ей-пра!.. Груня-то тем часом скорея к сватьям бегла доски таскать – лесхозска машина у сватьёв стоит-торопится, оне за Груней мальчишку прислали: айда помоги. Вот она к сватьям бежит-скачет – да что-то на ворону и загляделась. Гляжу, баит, ворона на ветле сидит-чешется. Сё клювом-то под крыло тычит. Груня и раздумалась: эт чово теперь она, ворона, там делат? Стоит под ветлой, мекат. А собачища-то полоумна на воздусьях, знашь, и летит как угорела. Ну и сшибла. И вот у Груни с той поры стала голова на нервной почве зябнуть. Она, чай уж, и к нервному доктору ходила, как жа!.. Про собаку ему всё, как путна, толкует: голова у меня теперя с собаки жолтой мёрзнит-коченет. А он ей: шапочку пухову носи, баит. Токо шапочку, знашь, и прописал. Она и носила, и в шапочке пуховой до смерти спала… А собака эта, как Груню сшибла, так уж и всё: спокойна стала. И не бегат никуды, а ходит. Зима, снег – и вот она смирно, бывало, шагат, тихонько в башмаках по Карла Маркса нынешнай прогуливатся, а глаза набочок держит: сё вроде как задуматся об чём… Уж с той поры не разувалась. И в конуре завсегда в чувяках неразута лежит. И задни ноги не убирала, а ботами наружу спала.

И какой ведь случай вскорость произошёл! Жил у Стёпана в шабрах, через четыре избы, Панька Игнатьев – корявенькай мужичок. И была у нёво собака цепная-пятниста – больно злая. Он её, бывало, с цепи спустит и в окошко радоватся, какая она строга-прилежна, к дому никого близко не подпускат. Ну а тут почтарь с почтвой идёт Фанасий, по-улишному – Статуй-Железнай. Мать ищё в мальчонках его эдак-то прозвала. А что? – как токо читать выучилси, спать и перестал. С книжками до свету кумекат и карасин в лампе весь жгёт. Ну, Лизавета сё и раскричится – далёко слыхать:

– Тебя что семи пестами не утискашь? И сон тебя не берёт, статуй ты железнай!..

И он уж с той поры часу не спал, а вырос – широкай стал, как книжнай шкаф. С людями не калякат, а токо, знашь, глазами глядит. Начитатся – и глаза-то, от книжков белы, токо вытараскыват. И не старится, а вширь год от году раздаётся. С почтвой-то – в пол-улицы шагат. С ним и не разойдёсси, как встречь попадётся.

И вот собака эта Панькина сама калитку растворила и ну ёво, Статуя, за лытки цапать. Почтарь-то, со всей полной почтвой, на забор и взлетел. А забор и подломись! Да прям на Панькину собаку с почтарём и хлопнулси. И уж собака эта под забором не дышит, а токо, знашь, перхат. А на заборе-то, поверх, Статуй во весь хлыст лежит и свою почтву назад в сумку собират. За письмами ползат, их по улицам раскладыват, по домовэм нумерам. Панька-то, как наскипидаренай, выскочил.

– Сползай с забору, разъязвило бы тебя туды-суды в корень! Ты что мне, такой-сякой, собаку сбедил?! Ты что мне её нарошно душишь?!

Статуя за сумку на снег сволок и вот ведь как ёво чёрным словом ругал, что собака эта встала и оживела. Ну тоже смирна с той поры стала. Панька-то теперь поглядел-поглядел – чего с неё? Сундуки из дому тащи – она уж не гавкат и голову не подымат. Вот набрал Панька-то в снегу собачьих башмаков да свою тоже и обул: спытать, знашь, хотел – точно, что ль, у неё такая кантузия, как у Спасской собаки жолтой, или, може, какая другая. Пойдёт она в башмаках – аи не пойдёт? Разуется – не разуется? А она и пошла!

Тут как на грех и Стёпан Спасскай из лесу кочета несёт: на чучелов кочета стрелял. Несёт – что т-такое, мать-перемать? Вдоль улицы ёво собака жолта в чувяках шагат – а ей встречь пятниста, шаброва. И тоже эдак же, знашь, степенно идёт, и голову в точность набочок держит. Ну и обута – в такея же мешечки. Как вроде со Спасской собаки моду во всём сымат. «Ага! – Стёпан-то и смикитил. – Вон чово! Это ведь меня Панька Игнатьев своей собакой нарошно дразнит! Эт он надо мной надсмешку перед людями делат: на смех её выпустил и собаку свою научил, чтоб она мою уж во всём ба передразнивала!..»

А рыжай, знашь, да горячай!.. Расходился ходунам наш Стёпан. Не ест не пьёт, а думку токо в голове содержит, как теперь Паньке-штабру досадить, чтоб он ёво на всю жизню ба запомнил! Ну и досадил: вот дай-ка я у Паньки жану увёду – пускай он лозлится.

А у Паньки жона – Пылагейка была. И глупа не глупа, а так… маненько весёленька. Он эту саму Пылагейку и уговорил за нёво пойти. А Пылагейка – она что? Она по весёлости своей думат: эх, как меня зовут! Значит, уж бежать нады скорея к Стёпану! Вот какая я хороша и всем стала нады нарасхват!.. Паньке-то сроду не до неё: Панька – валяльщик, у Паньки – забота. Шерсть в бане парит да на полке чосонки на заказ катат. Ей и скушно. Ну и побежала вприпрыжку, пока Стёпан не раздумал.

И вот собакам Стёпановым никаку обувку она не одравлят-не шьёт, собак не кормит-не убуват, а токо по избе день-деньской прохлаждатся да хохлацки песни поёт – мать у неё Катя-хохлушка была. Стёпан ей наказывать – то сделай, это сделай. А ей смешно, вроде он шутку шутит. Бабью роботу справила, в серьги нарядилась – смеётся, семечки грызёт. Он грозить – она пуще заливается. Стёпан – её учить – а она и рада: от него по избе скачет – он её и не догонит: прытка! Хи-хи да ха-ха. А что ей плакать-горевать нады, она про то сроду не знат, ей печали – нету. Видит Стёпан: нарвалси. Не сладит-не одолет. Он – к Паньке бегом:

– Паньк! Это что твоя баба у меня живёт? Она живёт – а ты за ней не идёшь? Ай про жону-то забыл? Ты забирать-то её думаешь-нет?

А Панька ус токо вертит да баит:

– Я уж, Стёпан, с ней пожил. Теперь ты маненько поживи.

– Да чай забери её Христа ради. Я ведь с ней, Паньк, устал!

– Как я её, Стёпан, заберу? Може, ей у тебя лучше нравится. Не-е-ет, шабёр. Живите.

Стёпан-то и утёрси.

Токо раз взошёл я к ним в избу дроби попросить. Стёпан хорошу дробь в песок отливал. Взошёл – никто меня не привечат: оне с Пылагейкой вокруг стола друг за дружкой бегыют. И вот Стёпан её не достанет-не уцепит, а токо кочергой, знашь, загребат то с одного конца, а то с другого. Ну-у – где? Рази её пымашь? Она, как кубарик, отскочит да засмеётся. Вот быдто с нём, со Стёпаном, в игрушку-в лапту играт, инда вся румяна.

Ладно. Стёпан лоб рукавом утёр – пот уж ёво, лебедика, прошиб – да мне баит:

– Гляди, Васятк. Как ведь я её гоняю! Другая бы десять раз ушла, а этой хоть бы хны!

А она на месте-то не стоит – всё приплясыват:

– Стёп-Стёп! Что ты, Стёп! Рази я тебя брошу? Чем рыжея, тем гожея!

Я и рукой махнул – какая ёму теперь дробь? Он и не отдышится.

– Занимайтесь, – говорю, – своем делом дальше. А меня – простите Христа ради: помешал вам…

И уж собаки у них с завалинки давно слезли, и необуты разошлись босиком кто куды. Сказали чай: нет, хозяв наших мы не дождёмси – лежи не лежи, а нады вставать!.. Одна жолта собака по двору гулят в трёх башмаках, да и то обносилась. Токо тесёмки да верха на ногах-то мотаются, она и ходит – как мохноногай петух. Когти-то – наружу.

А Стёпан – не отступатся: сё думат, он её выправит, Пылагейку. И не подумат головой: э-э, нет рожоного – не вложишь учёного. И чучелов наш Стёпан не набиват, и пыжи из валенков патроном не режет: неколи.

И вот до чего она Стёпана нашего довела, эта сама Пылагейка. Идёт он, бывало, в лес – быдто на охоту. Шапки на голове нету – сам уж не помнит, куды её запсотил. И косматай, как костёр. Патронташ в Пылагейку закинул – и патронташ незнай где. Не разыщет. Из стороны в сторону шататся, как пьянай, и песню токо свою любиму, бывало, поёт:

Когда легковерен и молод я был,

Младую гречанку лобзал армянин.

Уж любима песня ёво всегдашня была. Да-а…

Малахольнай Стёпан-то стал. И с ружьём за ней гналси, и без ружья, с шомполом однем. А ей, Пылагейке, голима забава. Ну. Стрельнул тогда наш Стёпан картечью в потолок. Да сам от Пылагейки и уехал. В Баку бочки делать. Плюнул – да и подалси, вроде на заработки. Может, баит, она за два-то года сама куды ни на то подеватся.

Ну и что? Возвернулси из Баки – а она уж ёму встречь из окошка лыбится: и блинов напёкла, и в кажном окне гарсентий цветёт, цветы-то – розовы да белы. Полный дом цветов развела. Вот и возьми её за рупь-то с полтиной, Пылагейку эту…

А мы ведь как услыхали – ба! Стёпан Спасскай приехал! – ну и в гости к ним заходим, все роднэя-близки. А Стёпан стоит посередь избы – наряднай! Рубашка на нём – кипельна-бела и тоже больно нарядна.

– Эх! – баю. – Стёпан! Какой ты оспадин вернулси!

А он мне мигат:

– Погоди… – да пиджак-то и сымат. – Погляди-ка, Васятк!

Спиной-то поворачиватся – а спина-то гола! На груде – рубашка полна с галтусом, а на спине-то – воротничок, знашь, один. И рукавов нету! Вот ведь, рыжай чёрт, до чего он там, в Баке, додумалси и какую рубашку себе сыбразил! Вот тебе и наряднай!..

И вот обувку собачью – никто не субезьянничал до сей поры, а рубахи без спины потом уж многи в другех городах переняли. Фасон, значит, Стёпан-то наш такой пустил – рубахи без спины носить. Ну и жениться по многу разов… Вот я что и толкую: это ведь не до Сызрану дошло – а из Сызрану вышло.

А как Стёпан приехал, совсем уж недолго, сердешнай, он с Пылагейкой мучилси: хворь ёво взяла. Пылагейка от весёлости капли не старится, а Стёпан-то – пожелтел: уходила мужика. Так и не сладил Стёпан!.. А ведь как ему баушка Дуня наша наперёд говорила! Про трескучу траву!.. Не верил. Вот оно – как старым-то людям не верить… Он чай и захворал – с досады. Да раньше время и помер-лёг.

И он лежит-помират – а она и тут не больно печалится. Токо зашёл я Стёпана попроведать да, може, и проститься – чово жа! плохой уж Стёпан! – а она меня в сенях караулит, притопыват. Да мне – брату, знашь, двоюродному! – баит:

– Васятк! Что-то больно долго Стёпан-то не помират! Я, мол, може, он колдун? Може, конёк на крыше разобрать нады? Вон он как долго мучится… А так-то бы, може, скорей отошёл?

Стоит да улыбатся.

Вот как пропал наш Стёпан. Вот тебе и здоровай…

А Пылагейка-то уж на сороковой день, как Стёпана похоронили, замуж вышла! Старичка себе старенького на подводе из Кадышовки привезла. Маненького старичка какого-то себе нашла… Ну что-то долго тоже не прожила. Так Спасскай-то дом-пятистенок и перешёл незнай кому. Старичковым сыновьям кадышовским. Вот оне щас все в Сызране. Их уж снесли и квартеры с уборными подавали. Вода-то к ним из стенки теперь льётся.

…А Стёпан больно уж перед смертным-то часом девчоночку свою звал. От Поли Ермиловой котора. Ну – она взросла, маненько не невеста. Проститься хотел!.. Не пошла девчоночка. И проститься не пошла. Вот как… Може, он и не умирал – сё её ждал? А уж – нет: как не нужен – так и всё.

Пылагейку-то свою раз двадцать, гляди-ка, к ним посылал. К Ермиловым. Вот Пылагейке откажут – от ворот поворот, – вернётся она, а Стёпан-то опять просит:

– Иди, Пылагея! Зови!..

И другая ба ведь уж вовек ба не пошла. А эта – ничего? Щас платочек накинула – глядишь: идёт! Сызнова к Ермиловым побегла…

Перед ней двери закрывают, вороты запирают – сё одно стучит. Постучит – подождёт. А то к ставенке притулится – стук-стук, стук-стук…

– Гре-е-ех сердиться-то!.. Друг на дружку сердиться – гре-е-ех! – в окошко-то им кричит. Постукиват да лыбится.

Незнай уж, как сама-то преставилась, после смерти-то своей в ад, что ль, попала? Или, через весёлость свою, в рай?.. Може, ей все грехи Господь и простил? Скажет: что с неё? весёленька! зла не делала! пускай тут, в раю, с краешку живёт!..

Да-а…

А охотников щас такех уж нету. Как Стёпан наш был… Гляжу – сё пустэя мимо идут. И сё плачут: дичь в лесу перевелась. Без чучелов, с одной дробью магазинной в лес-то ходют. Как правдышны! А сами дробь не льют: ленивы. А она, магазинна-то, что? – она чай и лёгка. Вся мимо и летит… Я ведь иной раз их грешным делом дразню: «Что вы туды, в лес, ходите? Зря ноги-то бьёте. Стёпан-то Спасскай всё уж давно до вас перестрелял и вам не оставил!..»

Дразню!

 

Гонорар автор перечисляет в Фонд восстановления Храма Христа Спасителя.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.