Искусство нескольких штрихов
Рубрика в газете: Коллекция ИД Максима Бурдина: Выдающиеся писатели России и русского зарубежья, № 2024 / 46, 29.11.2024, автор: Ольга ШИРОПАЕВА
Прозаические миниатюры – отдельный литературный жанр, в котором ярче всего отражается умение автора отсечь всё лишнее и выявить главное, сделать зарисовку объёмной, наполненной чувством и содержательной глубиной. Профессиональный фотохудожник международного уровня, чьи работы собрали множество топовых наград по всему миру и были удостоены стать частью постоянной экспозиции Русского музея, Ольга Широпаева в своём литературном творчестве также проявляет незаурядный талант с фотографической точностью запечатлевать момент и создавать запоминающиеся, чётко прописанные, яркие истории. Мы представляем вниманию читателя подборку её избранных мини-рассказов, как достойный пример того, что и нескольких абзацев порой достаточно, чтобы отобразить всю красоту и трагедию жизни.
Максим БУРДИН,
издатель, писатель, публицист,
общественный деятель
Моя милая Лена
‒ Вы не могли бы сшить платье, в котором она будет лежать? ‒ моя мама плачет, лицо её некрасиво кривится, она становится совсем старой.
‒ А какое должно быть платье? ‒ волнуясь, спрашивает моя свекровь.
‒ Ну, платье… саван, что ли… такой, ‒ мама вытирает слёзы.
‒ Я никогда не шила саванов, ‒ растерянно говорит свекровь.
Я сижу на диване, живот выпирает, заменяя мне тумбочку. Скоро рожать. Живу в последнем родовом оцепенении, поэтому с трудом понимаю, что этот саван для Ленки, для моей двоюродной сестры, которая для меня была очень близким человеком, ближе некуда.
Она была старше меня почти на два года. Семья моей тётки, где она родилась, была очень состоятельной. Дядя занимал пост начальника гражданской обороны города, где они жили. Тётка была замначальника городского военкомата. Леночка и Серёжа были полненькими симпатичными детками.
‒ Она у нас на сметане и маслице выросла, ‒ гордо говорила тётка, ласково поглаживая дочку по толстенькой попке.
Моя мама виновато смотрела на меня, а я пыталась натянуть платье на свои худые, ободранные коленки. Странно, но я уже тогда, в свои пять лет, осознавала свою некрасивость. Как можно назвать красивым этот «суповой набор», состоявший из худых рук, ног и перекладины выпирающих ключиц? Я соглашалась, что красивый бант Леночки, её круглые коленки, лаковые туфельки не идут ни в какое сравнение с моими белобрысыми косичками и выцветшим сарафаном.
Я к ним приезжала на рейсовом автобусе, когда мне было лет семь-восемь. У Лены и Серёжи была своя комната. Тётка называла её «детская». У каждого из них были свои стол и кровати с панцирными сетками. Мне ставили раскладушку у окна. Утром я просыпалась рано, потому что в углу комнаты стояла этажерка с детскими книгами. На цыпочках я подкрадывалась к этажерке, стараясь не разбудить никого, набирала стопку книг и, юркнув под одеяло, предавалась блаженству ‒ чтению. Не было более счастливого человека на земле.
Лена была очень способной. Она хорошо училась, рисовала, лепила. Всё, за что она бралась, делала хорошо. И ещё: она очень любила меня. Меня мало кто любил, а она любила.
Став девушкой, она была несчастной из-за своей полноты. Сметана и масло, которыми так гордилась её мать, сделали своё чёрное дело.
Похудеть ей не удавалось. Она с завистью смотрела на мой худой, обтянутый индийскими джинсами зад, и вздыхала.
Потом она влюбилась. Тяжело и безнадёжно.
Он был строен и красив. Лена писала ему длинные, проникновенные письма, но они не проникали в его чёрствое сердце.
В тот день я приехала к ним поздно вечером. Лена на кухне варила борщ. Борщ был красным, как кровь. Лена наливала его в тарелки, и густая струя лилась из половника, как из вены.
‒ Кровь течёт, ‒ задумчиво произнесла она.
Ночью я проснулась от запаха крови. Подняв голову от подушки, при слабом свете уличного фонаря я увидела таз, стоящий у кровати Лены. Он был полон крови. На слабых ногах я подошла к кровати. Таз был горячий ‒ это была горячая вода, в неё стекала кровь из Лениной руки. Пол вокруг таза был скользким от крови. Я закричала. На крик прибежали тётя и дядя.
‒ Это ты! Ты во всём виновата! ‒ кричал мне в лицо дядя.
Меня трясло, я кивала головой, как болванчик, и была согласна на всё. Лишь бы она жила.
Приехала скорая. Лене сделали укол. Перевязали руку и дали стакан красного вина.
Утром я уехала. Больше я не бывала в этом доме.
Я ехала в дребезжащем автобусе и пыталась осознать свою вину. Вины не было.
Всё объяснялось очень просто. Дети были элитарными, а я ‒ простой деревенской девочкой. Чему хорошему, по мнению дяди, я могла их научить. Только плохому.
Несправедливость раненым воробьём дрожала в моём горле.
Потом случилось страшное. Лена заболела. Рак крови.
Последнее лето мы провели вместе. В деревне. К тому времени я уже жила в Москве и готовилась поступать в институт. Мы приехали в этот старый дом, где я жила в детстве с бабушкой, а Лена приезжала к нам на летние каникулы. Он был пуст. Бабушки уже не было в живых.
Дом был весь пронизан солнечным светом. Пятна солнца лежали на половицах и самотканых половичках. На окнах топорщились вышитые занавески. Огород был дик и запущен. Забор повалился веером.
Ленка курила. Она училась в художественном училище в Павловске. Приезжала в свой город на переливание крови. Сейчас у неё был перерыв в лечении.
Мы слонялись с ней по лесу. Загорали в огороде. Фотографировались. Она забрала плёнку.
Проявила и позже прислала мне в Москву фотографии. На одной из них она написала своим красивым почерком: «Эх, как бы дожить бы до свадьбы-женитьбы!».
Не дожила. Она умерла в марте, спустя семь месяцев. Её сосуды от частых переливаний стали хрупкими. Она так устала, что сама решила уйти из жизни, написав отказ от лечения. Ей было двадцать.
Ателье, в котором работала свекровь, шило Лене саван. Долго придумывали фасон, крой.
Всех колотило. Платье обшили кружевами, как для невесты. Для христовой невесты. Так называют незамужних мёртвых девушек.
Через месяц я родила дочь. У неё другое имя.
Я хотела её назвать именем моей сестры, но напуганная саваном свекровь отговорила меня.
Эпилог
Я приехала в этот город зимой спустя несколько лет. Никого из этой семьи уже не было в живых. Тётя умерла от сердечного приступа. Дядя долго болел болезнью Паркинсона, отчаянно гордился ей. Говорил, что болеют такой болезнью только большие непростые люди.
Умер.
Брат Лены стал музыкантом и спился.
Умер один в квартире.
На кладбище долго не могла найти могилку Лены. Налазившись по сугробам, мокрая по пояс, я крикнула отчаянно: «Лена! Ты где?!!!»
И тогда из огромного «города мёртвых», издалека, через нагромождения памятников и могил на меня глянуло родное лицо с родинкой над верхней губой, с насмешливыми глазами из-под ровной густой чёлки.
Лена смотрела на меня с простого бетонного памятника.
Милая, добрая моя сестричка, как тебя мне не хватает…
Капельки снега поползли мокрыми дорожками по потрескавшийся керамике фотографии.
Мы плакали вместе. Как раньше…
Хотя нет. Мы мало плакали. Мы много смеялись.
Москва. 2019
Курица – не птица
Я на диете, поэтому я ‒ главный раздражитель для мужа. Каждый раз во время обеда я кладу перед собой маленькую деревянную дощечку и на ней кромсаю еду. Мелко. Этими крошками я питаюсь. Как птичка. Много не наклюешь. Поэтому моя фигура поступательно стремится к мировым стандартам. Муж не согласен со стремлением моей фигуры вообще куда-либо. Даже к мировым стандартам. Правда, какие они, стандарты, мы не знаем. На дворе 1984 год. Железный занавес крепок как никогда.
В нашем отделе АСУ (автоматизированные системы управления) запись на путёвки в Болгарию. Практически в космос! Поедут лучшие, то есть ‒ надёжные.
Ура. Я попала в список благонадёжных, но должна пройти специальную комиссию. Она решит, можно ли меня выпускать. Учу состав Политбюро Болгарии, а также её историю. В комиссии шесть человек. Смотрят строго. Спрашивают подробности. Особенно старается тётя с халой на голове. Хочет меня «завалить». Фигушки, я выучила, на всякий случай и наше Политбюро, и ещё много чего. Отвечаю чётко, как на фронте. После инструктажа чувствую себя в составе диверсионной группы, которую забрасывают в тыл врага. «Ходить вместе, не меньше пяти человек. Не поддаваться на провокации. Не отвечать на вопросы о месте работы. Вечером, после десяти часов ‒ обход. Все должны быть на местах. Не исчезать из поля зрения сотрудника КГБ, который едет с нами. Он отвечает за ваш моральный облик перед страной». Мы готовы. Тётка с халой на голове ‒ наш « засланный казачок» ‒ это и есть сотрудник КГБ.
От нашего отдела за границу едет толстая Валя и я. Едем на поезде. Поезд приличный, в отличие от наших граждан. Вся наша группа начинает пить, как только поезд трогается. Двери всех купе открыты настежь, все снуют туда-сюда с бутылками водки и колбасой. На газетах во всех купе ‒ варёные куры с яйцами вперемешку. Градус выпитого растёт. Через пять часов пьянки полвагона поют, полвагона ‒ блюют в тамбурах. Мы с Валей -‒ из отдела АСУ, поэтому никого не знаем и не пьём. Остальные ‒ из головного предприятия ‒ уже давно и прочно спитые.
Через пару суток подъезжаем к границе. Пьяных уже нет. Все трезвые. Только пустые бутылки от водки катаются под ногами. В вагоне полным ходом идёт шмон. Таможенники ищут водку и икру. Водки уже нет. Икру у кого-то находят и изымают.
Долго стоим. Меняют колёса у вагонов. Рельсы в СССР ‒ шире, чтобы вагоны врага не могли ворваться на всех парах на нашу территорию.
Наконец-то трогаемся. Вот она какая, наша шестнадцатая республика ‒ Болгария. У нас говорят: «Курица ‒ не птица, Болгария ‒ не заграница». Ещё какая заграница!
Мне интересно всё. Интересно и боязно. Останавливаемся в отеле в городе Тырново. Номер скромный, как я думаю сейчас, но тогда это было просто ‒ супер. Раскладываем вещи. И вдруг Валька столбенеет и начинает издавать странные звуки, тыча пальцем куда-то вниз, на прикроватную тумбочку. Мы становимся на колени и начинаем изучать какой-то прибор, вмонтированный в верхний ящик тумбочки. Металлическая панель с кнопками и тумблерами. Валька молча тащит меня в ванную. Плотно закрывает дверь. Пускает струю воды в ванну. Потом, касаясь губами моего уха, шепчет: «Это прослушка! Т-с-с-с!»
Теперь в номере мы молчим, используя только пантомиму. Говорим только за пределами номера или под громко бьющую струю воды в ванне.
Я сплю тревожно, мне снятся пытки, допросы, во сне я ломаюсь и хочу всё рассказать, но в ужасе понимаю, что я ничего не знаю. Просыпаюсь и в продолжении сна осознаю это. Я не знаю ни одной тайны отдела АСУ, которая могла бы заинтересовать наших болгарских друзей. Говорю об этом Вале, она таращит в ужасе на меня глаза и шёпотом говорит: «Дура! Не надо ничего думать! Кругом ‒ враги».
Наконец-то наш экскурсионный автобус, объехав несколько городов Болгарии, прибывает на песчаный берег ‒ Слынчев Бряг. Отель скромный, стоит на песке пляжа. Песок горячий, море тёплое. Мы купаемся, загораем. Я, тоненькая, в зелёном купальнике, с белыми развевающимися волосами, привлекаю внимание всех окружающих мужчин. Но мне это неинтересно. Я лежу на полотенце и мечтаю о дублёнке. Денег, которые нам поменяли для поездки, настолько мало, что о ней можно и не мечтать. Я вздыхаю. Представляю себя в этой вожделенной дублёнке с опушкой и воротником из ламы. Назавтра мы с Валей идём в магазин. В нём рядами висят дублёнки, но что это за дублёнки! Сшитые из разных заскорузлых кусочков, кривые, с куцыми воротниками. Это убожество я не хочу. Денег, которые у меня есть, как ни странно, хватает, но купить это безобразие я не готова. Перемерили мы с Валюшкой штук пятнадцать и совсем уже собрались уходить, как из-за занавески вышел пожилой толстый болгарин и направился в нашу сторону. Подойдя к нам, он движением фокусника достал что-то из-за спины и широким жестом со словами: «Палто за кралицата» ‒ кинул это к моим ногам. Это была роскошная дублёнка с густым мехом ламы, окаймлявшей борта и низ дублёнки. На плечи спускался пушистый красивый воротник. Стоявший рядом молодой симпатичный болгарин, наклонившись ко мне, перевёл: «Пальто для королевы». Я смутилась. Моих денег явно не хватало для такой роскошной дублёнки. Я сказала: «Благодаря ви» и пошла к выходу, но хозяин уже заворачивал пальто в бумагу. Он всё же взял мои скромные деньги, иначе я не согласилась бы взять такой подарок. Я вернулась в номер, не веря своему счастью.
Утром на пляже я увидела того парня, который переводил в магазине. Его звали Владо. Мы разговорились. Он неплохо говорил по-русски. Сказал, что живёт в Софии, учится в университете. Пригласил нас с Валей вечером в бар. Бар был в соседнем отеле «Бургас». Валька запаниковала. «Всё, ‒ произнесла она трагическим голосом, ‒ там нас и завербуют».
Но оставить меня в беде она не решилась и с видом жертвы, идущей на эшафот, стала собираться. При этом она ворчала, что для предателей в СССР смертная казнь и нам её не миновать. На моё замечание, что она может не ходить, Валька подпрыгнула до потолка: «Ага! Ты будешь веселиться, а я здесь ‒ сиди. Одна!»
Смертная казнь её, видимо, пугала меньше.
Злачное место ‒ бар ‒ оказался небольшим подвальчиком с маленькими круглыми столиками, магнитофоном с колонками и цветомузыкой. Болгары пили кока-колу, наливая туда немного водки. Владо был вежлив, переводил с болгарского синхронно, красиво танцевал. Мы выпили немного этого коктейля, поплясали и вернулись в свой отель. Утром мы узнали, что наша тётка, которая была сотрудником КГБ, во время обхода нас не обнаружила и сильно грозилась стереть нас порошок.
Валька не спала всю ночь, плакала, каялась во всех грехах и решила утром идти сдаваться. Утром за завтраком я опередила её, сказав, что мы задержались на прогулке, потому что я подвернула ногу и мы долго шли. Сотрудница недоверчиво посмотрела на Валю, та испуганно закивала головой. Тётка успокоилась, но до конца поездки не сводила с нас глаз.
Вечером к моему балкону пришёл Владо и, стоя внизу, целый час читал стихи, просил меня, чтобы я спустилась, но я сидела на полу балкона, прислонившись к перилам так, чтобы меня не было видно с улицы. Он знал, что я рядом и слышу его. Стихи звучали на болгарском, русском и английском языках. Валя вышла на балкон и сказала, что я не выйду, что за нами следят наши спецслужбы и вообще она, Валя, не хочет, чтобы её завербовали, а потом расстреляли. Владо написал что-то на бумаге и перебросил её через перила балкона нашего второго этажа. Я развернула записку. Там было написано по-русски: «Я влюбился в тебя и буду тебя ждать послезавтра в Софии в 2 часа на площади Батенберг около русской церкви».
Послезавтра мы должны быть в Софии и затем уехать на поезде в Москву.
Валя молча показала мне кулак. Она могла этого не делать, потому что знала, что я не пойду на это свидание, потому что… Потому что.
Мы вернулись в Москву, там была осень. А через месяц я надела это пальто с ламой. Оно было лёгким и тёплым, и, когда по утрам я шла к автобусной остановке, уткнувшись в пышный воротник из болгарской ламы, в моих ушах звучали стихи о любви на трёх языках, которые читал под моим балконом красивый высокий болгарин с замечательным именем ‒ Владо.
Потом мне рассказали, что в Болгарии есть такие мужчины, их называют «бакланы», и приезжают они на пляж, чтобы «подцепить» женщин лёгкого поведения и поживиться за их счёт.
Только мне не хотелось об этом думать, когда я вспоминала этот час художественного чтения под моим балконом, это бережное, уважительное отношение ко мне в баре.
Хочется думать, что это был особый случай. Хотя в жизни всё бывает и у нас и заграницей, тем более что: «курица ‒ не птица, Болгария ‒ не заграница».
Москва. 1984
Москва. 2019
Корабль несчастных дураков
Октябрь 1990 года
…Она отбивалась от меня руками и ногами, пытаясь перекинуть ногу через корабельные поручни. По ночному небу неслись тучи. Судно кренилось, ветер завывал, брызги летели нам в лица. Ирка завывала вместе с ветром: «Я люблю его! Я не могу без него жить!!!» Мои руки предательски скользили по мокрым поручням.
«Господи! Только бы мне удержать её. Что я дома скажу, если эта влюблённая дура утонет!» ‒ проносилось в моей, мокрой от солёной воды, голове.
Две недели назад.
Адриатическое море поражало своей бирюзой. Наш белый лайнер с красивым именем «Леонид Собинов» рассекал его просторы, но не всё было так радужно, как это могло казаться. Еда на корабле заканчивалась. В камбузе помощники кока вскрывали последние консервы. Это было мясо черепах, из которого нам был сварен очередной жиденький супчик.
Месяц назад.
Наш кооператив « Симбиоз-89» оправдывал своё название ‒ это были слитые в экстазе два направления: производство и искусство. Производство ‒ это мы ‒ слаботочники (пожарно-охранная сигнализация), а искусство ‒ брошенный на произвол судьбы коллектив Бабкиной «Балалайка» и подобранный нами для снижения налогового бремени (было тогда такое послабление тем, кто помогал таким коллективам).
Вот и предложили этой «Балалайке» принять участие в Фестивале Советско-греческой дружбы, который Гавриил Попов залудил с академиком Георгием Трапезниковым. Начало фестиваля должно быть в Одессе, затем Греция, Крит, Кипр, Турция. Целый месяц.
Мы возбудились. Ехать хотелось всем, но денег не было. А заплатить нужно было за одно койко-место 20 долларов США.
Я позвонила Ирке, своей родственнице, которая успешно трудилась в НТТМ ‒ новообразование, созданное при райкомах комсомольцами. Они ворочали большими деньгами, гнали вагонами водку, компьютеры, сахар.
‒ Ирка, твои евреи хотят прокатиться с Гаврюшей Поповым на фестиваль? Всего-то по 20 зелёных, но заплатить нужно и за нас. Нас человек десять, «Балалайка» и мы с Борькой.
Евреи с радостью подписались под месячное фестивальное плавание с Гаврюшей, футбольной командой, Еленой Камбуровой и другими гостями, всего 700 человек.
Лайнер неделю стоял в Одессе. Мы гуляли по городу, ходили лакомиться на Привоз. Наслаждались.
Тем временем из трюмов большая часть продуктов была украдена и продана «на сторону». Ничего личного, так, маленький гешефт. А мы об этом, как говорят, «ни сном, ни духом»…
Наш весёлый шалман плыл по морям и волнам. Было весело: концерты, вечера, танцы, знакомства. У нас, у девочек, была чудесная каюта, рассчитанная на троих. Крошечная, но с круглым иллюминатором, в которое светило южное солнышко и летели пенные брызги тёплых морей.
При подходе к Греции продукты закончились окончательно. Скудные обеды из черепашьего супа молодых аппетитов не утоляли. У наших новых друзей из НТТМ был ящик коньяка. Впервые в нашей жизни спиртного было больше, чем закуски. Коньяк без закуски способствовал бурному расцвету любовных отношений. Все были влюблены, словно корабль поразил никому не известный вирус. У наших соседей-грузинов было много вина, но тоже не было еды. Грузины смотрели на нас голодными глазами и призывно пахли хванчкарой. В считанные дни наш корабль превратился в любовный ковчег. В воздухе искрило: пары притягивались и отталкивались, согласно полюсам заряженности.
Заряженность зависела от количества выпитого.
В конце концов наш «Содом и Гоморра» приплыл в порт Салоники.
Мы вышли на берег, как всегда голодные и пьяные. И вдруг мы увидели апельсины. Они росли на деревьях в сквере и в большом количестве лежали на траве, подманивая нас своими оранжевыми боками. Это было чудо! Мы их ели, торопливо очищая от шкурок, собирали в пакеты, в карманы, в панамки. Прохожие с ужасом смотрели на нас, как на дикарей. Это была ‒ еда!
Наконец-то у нас была закуска.
Денег поменяли нам всего тридцать рублей, по полтора рубля за доллар, получилось двадцать долларов.
Тратили только на хлеб.
Однако в поездку с собой мы взяли много странных вещей. Были у нас разводные ключи, комплекты постельного белья, деревянные расписные ложки и, конечно, матрёшки. Всё наше «богатство» мы разложили на местном стихийном рынке. Борька бодро выстукивал расписными ложками «“Спартак” ‒ чемпион», но покупатели не торопились на этот призывный стук. Я стояла лицом к забору и сгорала от стыда. Какой-то грек подошёл ко мне и приценивающимся движением потрогал куртку на мне. Я отпрыгнула, как ужаленная. С грехом пополам нам удалось продать два комплекта белья и большой газовый ключ.
Купили еду.
Лайнер отплыл в сторону Кипра. По голодному кораблю пронеслись слухи о том, что корабль прибудет в мужской монастырь и там мы затаримся продуктами. Иначе в Одессу вернётся «корабль-призрак» с мертвецами на борту.
Ирка повадилась шастать к грузинам. Возвращалась счастливая, с бутылкой хванчкары. Вином с нами не делилась. Когда она в очередной раз вернулась от них, любовно поглаживая новый складной зонт, мы поняли, что у грузин закончилось вино. Более грустных грузин я в своей жизни не видела.
Коньяк у нас тоже закончился, и все ходили грустные, погруженные в размышления о бренном и вечном.
Погода испортилась. Начались штормы. Корабль, посудина весьма старая, купленная в Англии и ходящая под мальтийским флагом, была зафрахтована за небольшие деньги и с трудом справлялась со своим положением. Её болтало и вдоль, и поперёк. Народ лежал по каютам и стонал, периодически ползая до унитаза и назад. Те влюблённые, которые не страдали морской болезнью, самоотверженно ухаживали друг за другом. Я скармливала Борьке, лежавшему без движения, халявные апельсины.
Наконец море успокоилось, и при полном штиле мы пришвартовались в порту города Ларнака. И вот мы гуськом поднимаемся в гору, входим в арку монастырских ворот и замираем от восторга. Перед нами двор монастыря, уставленный длинными столами. Огромные чаны с мясом: говядина, телятина, куры, гуси. Запах просто сводил нас с ума, давно уже не евших досыта. Всевозможные гарниры, хлеб, овощи, супы, похлёбки ‒ всё просто невозможно перечислить. Особенно нас, женщин, поразил десертный стол. Это была огромная гора экзотических фруктов, по периметру столи стояли тарелки с невероятными пирожными. Я еле держалась на ногах, чувствуя себя на грани потери сознания. Мы не просто наелись, но и унесли с собой бутылки с вином, фрукты и йогурты, которых мы никогда не видели и не пробовали.
Жизнь на корабле наладилась. Возобновились танцы и концерты, любовь опять набрала силу и расцвела буйным цветом.
Ирка пропадала у грузин, пока не настала пора расплаты за подарки.
Он поплакала в углу и, не найдя у нас сочувствия, поплелась к ним, как барашек на заклание. А ведь мы её предупреждали.
После этого она перестала разговаривать с нами и на экскурсии ездила в другом автобусе. Там её и накрыло настоящее чувство. Он был комсомолец-комсомолец! Хороший во всех отношениях. Ирка старалась не выпускать его из поля зрения и всюду следовала за ним. Он был снисходителен к ней. Его звали Миша.
А потом был прощальный бал, и мы, красивые и нежные, кружились в танце, было здорово ‒ легко и весело. Судно опять слегка подбрасывало, но, несмотря на это, бал был в полном разгаре, и тут я увидела, как Миша подошёл к Ирке и что-то громко, заглушая музыку, крикнул ей в лицо. Все разом повернули головы и посмотрели на них. Ирка вспыхнула как факел и метнулась на палубу, закрыв лицо руками. Когда я настигла её, она уже была в двух шагах от перил.
…И вот я отрываю её от них и понимаю, что силы мои на исходе.
Вдруг корабль подбросило, и нас швырнуло на палубу. Я схватилась за кнехты одной рукой, другой крепко прижимала к себе Ирку. Так мы лежали, прибитые друг к другу качкой, окатываемые морской водой, до тех пор, пока нас не нашли. Мокрых и продрогших.
Когда нас, лежавших на одной койке под двумя одеялами, отпаивали капитанским коньяком, Ирка, прижавшись ко мне дрожащим телом, шептала мне в лицо коньячными парами:
‒ Представляешь, он сказал мне, что я ‒ сука и переспала со всем кораблём!
‒ Успокойся, не со всем, ‒ устало произнесла я сонным голосом.
Шторм прекратился.
В иллюминаторе появился большой бледный равнодушный лик луны. Ей не было никакого дела до маленькой плавучей скорлупки с большими человеческими страстями.
Я проснулась. В иллюминатор светило солнце. Корабль шёл 25 узлов в час, приближая нас к Родине, по которой мы уже успели соскучиться.
«Корабль дураков, ‒ подумала я, ‒ нет, не так! Корабль несчастных дураков. Вот. Это ‒ правильно», ‒ и закрыла глаза, чтобы не видеть этого прекрасного изумрудного моря.
Жизнь как жизнь…
…Она проснулась. Пахло дешёвой едой. Пошевелила руками, затем ногами, руки были в порядке, а ноги почти не двигались. Сильно болел живот. Сознание к ней вернулось, и она беззвучно заплакала. Слёзы стекали по щекам и наполняли ушные раковины. «Вот и всё, ‒ обречённо подумала она, ‒ у меня не будет малыша, маленького мальчика, о котором я так мечтала». Ещё вчера утром, когда её привезли сюда на скорой помощи, он был в ней. Жил в ней. А теперь его нет. Неизвестно, что будет с ней, ноги по-прежнему были неподвижны.
Вчера. Утро.
Всё произошло неожиданно для неё. Она почувствовала, что ей стало тяжело передвигаться. Каждый последующий шаг давался с большим трудом.
Когда пришла машина, ноги почти не слушались, сейчас она и не помнит, как забиралась на заднее сиденье и как доехали до больницы.
В себя пришла после обезболивающего укола. Огляделась по сторонам. Она лежала на дерматиновом диване посреди холла в неврологическом отделении городской больницы. Мест нет. Всё переполнено. Она скосила глаза влево: на двух сдвинутых столах лежала старушка. Рядом с ней точно на таких же обеденных столах лежала другая. «Как же они на них забираются?» ‒ грустно подумала она и только потом поняла, что им не надо забираться, они ‒ парализованы.
Очень хотелось в туалет, она опустила руки и нащупала под диваном судно. Стыдно, но что же делать? Несколько часов она лежала на спине и смотрела в потолок. Мимо проходили люди, стонали бабушки на столах ‒ ей было всё равно. Она была внутри своего горя.
Вчера. День.
Врач смотрел на неё грустными усталыми глазами: «Вас надо лечить, но Вы ждёте ребёнка. Вас нечем лечить. Все лекарства навредят Вашему будущему ребёнку. Лекарства, которыми мы лечим подобные заболевания, очень токсичны. Вы должны выбрать: или Ваше здоровье, или ребёнок».
Она плакала всю ночь, подушка стала мокрой и противно-скользкой. Она знала, что мужу не нужен этот ребёнок. Он был против. Но она надеялась, что хотя бы она ему нужна. Утром она сказала доктору «да». Она согласна на это убийство. Это была цена. Цена её выздоровления.
Вчера. Вечер.
Кто-то остановился рядом с ней, она повернула голову ‒ рядом стоял он, человек, с которым она не разговаривала уже давно, потому что всё то, чего хотел от неё он, было невозможно.
Год назад.
Он пришёл к ним на вычислительный центр год назад. Такой молодой «мамин сын», так она его называла про себя, пухленький, румянец во всю щеку. Смотрел влажными карими глазами и много говорил, вернее, хвастался. Она слушала его в пол-уха: он был ей не нужен и неинтересен. Она ‒ взрослая женщина ‒ жена, мать, он ‒ ребёнок, по сути, только окончил институт. Но кто-то там, на небесах, хоть и хорошо знал своё дело и был большим специалистом по соединению сердец, на этот раз дал промашку и доверился малышу-купидончику, у которого была всего одна стрела. Очевидно, она была последняя, но то, что она была отравленная, ‒ это точно.
Он, отравленный этой стрелой наверняка и, судя по силе яда, надолго, умирал от своей любви к ней, молился по ночам, стоя на коленях, ни ел, ни спал, почти не жил.
Она выходила из дома ‒ он стоял на другой стороне улицы, шёл за ней тенью. Она прогоняла его. Возможность хоть как-то вразумить его была исчерпана ей полностью.
На просьбу оставить её в покое с отчаянным криком «честь имею!» он бросался в траву позади пятиэтажки, в которой она жила, и долго горько плакал, молотил землю кулаками от беспомощности и злости.
На работе в коридоре к ней подходила его начальница и, прижав её своей большой грудью к плохо покрашенной стене, зло шипела ей в лицо: «Оставь его!»
Она выскальзывала и, крутанувшись на высоких каблуках, тряхнув длинными выгоревшими на солнце волосами с презрением бросала: «Да не нужен мне он! Понимаете, не нужен!» Она запретила ему говорить о своей любви.
И тогда он стал писать ей письма. Он писал каждый день. Она доставала письма из ящика рабочего стола и, не читая, бросала в урну. Потом стала читать. Письма сменились записными книжками, которые он заполнял с пугающей быстротой. Там было всё: от стихов до мечты, мечты дикой и для неё смешной. Она складывала их в коробку из-под обуви. Сначала это была коробка от туфель, потом ‒ от сапог, потом все ящики её комода были заполнены ими. Сверху в целях маскировки лежало её женское бельё. Был в этом какой-то сюрреализм.
Он был младше на пять лет, но пропасть была больше, он был теоретик, теоретик во всём. Он не оставлял её в покое, она всюду натыкалась на него. Его стало слишком много в её жизни. Он превращал её жизнь в кошмар.
Кошмар прервался её госпитализацией. Он не знал, где она, куда её увезли и что с ней. И вот он нашёл её ‒ зарёванную, парализованную, на скользком дерматиновом диване, испачканном её кровью, которая толчками вытекала из неё. В его глазах был ужас. Он молча сел рядом.
Она уснула и не слышала, как он ушёл. Потом пришёл муж. От него пахло спиртным. «Я на минутку, там ребята внизу ждут», ‒ пряча глаза, произнёс он. Потом набрал воздуха и произнёс, как будто нырнул в ледяную воду: «Ты извини, но я тебя , наверное, брошу, если у тебя не отойдёт, зачем мне жена-инвалид».
Она закрыла глаза, чтобы он не видел её боль, и кивнула: «Да, конечно».
Муж больше не приходил.
Неделю спустя.
Дни тянулись медленно и однообразно. Рядом регулярно умирали лежавшие на столах старушки. На Пасху умерли трое. Остальные им завидовали: «Счастливые! Богу угодные ‒ в рай попадут», ‒ вытирая платочками слезящиеся глаза, шептали они. Она совсем перестала реагировать на смерть, ела больничную еду, отодвинув в сторону ноги очередной умершей. Сразу в морг не увозили, закрывали простынёй. «Пусть отлежится», ‒ со знанием дела говорили молоденькие смешливые сестрички. Они грузили их на каталки. Трупы падали на пол, молодые худенькие сестрички, смеясь, затаскивали их назад и с грохотом увозили.
Один месяц спустя.
Чтобы можно было вставать, ей делали новокаиновые блокады, обкалывая позвоночник. Иголки после стерилизации были тупые, рвали ткани с противным скрипом, лекарство выливалось на спину. Зато она могла встать и как робот дойти до туалета и столовой. Если бы она была слепая, и то и другое можно было найти по запаху. И то и другое пахло хлоркой. Хлоркой пахло везде. Она подумала, что хлорка ‒ это запах несчастья. А чем пахнет счастье? Счастье ‒ это запах малыша. Она теперь это точно знала. До слёз. До боли. До панической атаки.
Он пришёл снова. С банкой персикового компота. Банка стояла на тумбочке. А она лежала лицом к стене.
Он молча посидел и ушёл. Компот остался.
Он стал приходить через день. Количество банок росло. Старушки были рады ‒ персики из компота можно есть и без зубов.
Два месяца спустя.
За окном был май. Можно было открывать окна и чередовать запах хлорки с запахом первых липких листьев.
Она стала ходить. Пока ещё плохо и недалеко. Утром она ходила на процедуры.
Одной из таких процедур был волшебный финский стол, на котором растягивали её позвоночник. Она ложилась на него, её закрепляли ремнями и стол под ней разъезжался немного, потом съезжался не до конца, потом опять разъезжался. Через несколько минут движения стола прекращались. В лежачем положении на неё надевали пояс штангиста, чтобы зафиксировать позвоночник. Мышцы были настолько растянуты, что без такого пояса позвоночник болтался, как ложка в стакане.
Три месяца спустя.
Ей казалось, что жизнь налаживается. Её перевели в палату. В палате было восемь коек. Он приходил к ней днём, помогал ей одеться и выйти в сквер. Сидели на скамейке. Светило солнце. Чирикали воробьи. Потом ей стало плохо. Начались панические атаки. Сначала исчезало боковое зрение, коридор постепенно темнел, сердце начинало лихорадочно биться, она заваливалась, судорожно хватаясь за стенку. Добравшись до постели, она закрывала глаза и считала. Постепенно счёт переходил в ритм, ритм ‒ в рифмы. Это были стихи. Проснувшись, она забывала их.
Иногда записывала:
Накрыв меня больничным потолком,
Куда-то вбок поехала палата.
Не слишком ли за всё большая плата?
В расцвете лет и жить под колпаком.
Пилюлей горьких и тупых шприцов
Проходит череда, и лишь отрада
В оконный переплёт – кормить птенцов
И чувствовать, как ляжет на лицо
Тень от ветвей заброшенного сада.
А электричек бесконечный шум
Ворвётся в окна и забьётся в угол,
Я нахожу себя ужасным пугалом,
В халат закутываясь наобум.
И тонкой жилкой моего виска
Почувствую, как бьётся пульс палаты,
И нет на свете непомерней платы,
Чем белая больничная тоска.
Они стали её спасением. Боль, перенесённая на бумагу, на ней и оставалась, расчищая место для радости и счастья внутри неё.
Тепло твоих ручек, тепло твоих ножек,
Волос шелковистость пригрезится мне.
И был на меня, безусловно, похожим,
Тот мальчик, который приснился во сне.
Я сон позабыла, да, что это было?
Он мне под глаза полукружиями ляжет,
И только в руках ощущение застыло:
Желанного тельца упругая тяжесть.
Ты был бы взлелеян руками моими,
Ты был бы мне в старости ‒ верной опорой,
Но только осталось нетронутым имя
Его я, наверно, забуду нескоро.
Три месяца. И три дня.
Жизнь брала своё. В сквере зацвела черёмуха. Похолодало. Она стала ходить уверенно и достаточно быстро, почти без боли. Панические атаки были купированы стихами. Об остальном она старалась не думать. День прошёл ‒ и слава Богу. Вечером она расчёсывала волосы и заплетала их в косички, чувствуя себя в начале жизни. Утром её выписывали.
Вечером, стоя у окна и глядя в черноту сквера, она была уверена, что вполне мобилизована к этой новой жизни, и, кинув взгляд на своё размытое отражение в пыльном стекле, еле слышно прошептала: «Жизнь как жизнь» и, услышав громыхание очередной каталки с трупом, философски продолжила: «А смерть как смерть». И сама удивилась правдивости этих мыслей и их простоте.
Москва. 1986
Москва. 2019
Вуду
Грязная тряпка плюхнулась на ветровое стекло. Мы стояли на перекрёстке. Горел красный. Пожилой негр с нездоровой кожей лица возил тряпкой по стеклу, от чего стекло становилось мутным. Загорелся зелёный: One euro, ‒ мрачно произнёс чёрный. Муж раздражённо сунул ему мелочь. One euro, ‒ требовательно и угрожающе обронил «мойщик». «Пошёл… к чёрту», ‒ отмахнулся муж, и мы поехали дальше. Светило солнце, в окна врывались запахи трав и цветов ‒ Тоскана!
Не выжженная солнцем, а весенняя, напоённая дождями, цветущая и благоухающая.
Отельчик, где мы поселились, напоминал деревенский дом. Простая мебель, узкие кровати, деревянные, потёртые полы, но было одно, что примиряло с этой действительностью: вид из окна. Там была ‒ Тоскана. Хотя, нет, это было вовсе не окно, это была ‒ картина. Холст, на котором менялось освещение и время суток. Он был то туманный, и монастырь на горе, в окружении свечек-кипарисов, едва угадывался, то к вечеру становился золотисто-тёплым, и кипарисы начинали отбрасывать длинные густые тени. А днём стройные ряды виноградников дрожали в полуденном зное, и в окно поступал горячий душистый воздух.
Вино внизу в ресторанчике было прохладным и лёгким, пища ‒ проста по-деревенски. Хозяйка ‒ притворно-улыбчива, бегло говорящая по-английски с чудовищным акцентом, от чего английский становился нам малопонятным, экзотическим.
На стенах висели небольшие написанные маслом пейзажи Тосканы, но ни один пейзаж не мог сравниться с тем, который был в открытом окне.
Разместившись и проведя ночь на узкой и жёсткой постели, мы сели в машину и, предвкушая красоты, которые будут увидены нами и сфотографированы, мы тронулись в путь.
На перекрёстке, у светофора, нас ждал опять этот человек, который кидал свою грязную тряпку вам на стекло и убирал её за вознаграждение.
‒ Ну уж нет! ‒ произнёс муж и пресёк все попытки опять «помыть» наше ветровое стекло.
Негр опять привычным жестом бросил свою грязную тряпку на спекло.
‒ No! ‒ твёрдо произнёс муж. Желтоватые, в прожилках сосудов белки глаз мойщика недоумённо выпучились. Он сделал несколько ленивых движений тряпкой, грязные подтёки поползли по стеклу.
‒ No! ‒ ещё раз упрямо произнёс муж. В глазах мойщика блеснуло бешенство. Загорелся зелёный, мойщик наконец-то убрал свою грязную тряпку и, закатив белки глаз, стал беззвучно шептать проклятия в наш адрес. Мне стало не по себе, внутри всё сжалось, холодок, не весть откуда взявшийся в этот жаркий день, пополз по спине, но солнце светило по-прежнему. Тоскана продолжала благоухать. Мы ехали быстро, весело, муж привычно ворчал на новигаторшу.
Стало происходить что-то странное: навигатор, в который был введён маршрут красивого места в Тоскане, повёл нас совсем в другом, одному ему известном направлении. Неожиданно, как-то вдруг закончились поля, местность поднялась горами, мы ехали вверх. В машине играла негромкая музыка, но мне было немного тревожно. Откуда шла эта тревога, было совсем непонятно. Я пыталась настроить себя на съёмку. Рисовала в голове красивые виды, изгибы полей, перечёркнутые тропинками из стройных кипарисов. Навигатор вдруг замолчал, машина шла всё выше и выше в гору. Под колёсами похрустывал гравий и мелкие камушки.
Вдруг я услышала, как из- под колёс с моей стороны с дробным характерным стуком вниз посыпались довольно увесистые камни. «Что за чёрт! Откуда камни? Ведь мы едем по прекрасному шоссе?» ‒ пронеслось в голове. Я повернула голову в сторону странного камнепада и… в глазах моих потемнело: вниз отвесно уходила глубокая пропасть, и колесо буквально нависло над ней. Тихо, почти шёпотом, боясь напугать мужа, я произнесла по слогам: «Ос-та-но-ви ма-ши-ну». Наверное, в моём голосе было что-то такое, что, ничего не говоря, Володя плавно нажал на тормоз. Машина ещё немного проползла над пропастью и встала. «Что случилось?» ‒ шёпотом спросил муж. «Тихо, ты, главное. не пугайся… там, справа от меня ‒ пропасть…» ‒ прошептала я. Мы почему-то говорили шёпотом. «Откуда пропасть? Здесь нет открытых пропастей, здесь всегда всё огорожено», ‒ тихо, но возмущённо прошипел муж. «Ты что? Знаешь все дороги Европы?», ‒ мы явно начинали ссориться. Так мы ещё немного возмущённо пошипели друг на друга, но надо было что-то делать. «Ты только не выскакивай из машины! ‒ прошептала я. ‒ Тогда она точно упадёт вместе со мной!» Решение было одно: надо было мне очень осторожно переползти в сторону мужа и, тихонько открыв дверь, одновременно вывалиться из машины. Речь о том, что мы потеряем свою (личную) машину, уже не шла. Вопрос стоял о сохранении жизни ‒ никак не меньше. Повесив сумку с документами на шею, я медленно стала продвигаться в сторону Володи. Когда я была уже практически в его объятиях, машина качнулась. Я представила на секунду, как мы, обняв друг друга, падаем в пропасть, и страх, тот животный страх, который заставляет бороться, вдруг исчез. Видимо, я приняла этот конец. Он был красив и романтичен одновременно. Мы не дышали. Я протянула руку к ручке на двери и плавно открыла дверь. «На счёт “три” вываливаемся, ‒ едва шевеля губами, шепнула я. ‒ Раз, ‒ выдохнула я, ‒ два… три!» Мы мешком неуклюже плюхнулись из машины на асфальт. Я зажмурилась, ожидая грохота падения машины. Но… было тихо… Странно. Обернувшись, мы увидели нашу машину: она спокойно стояла на дороге. Мы бросились к ней на дрожащих ногах и дважды оббежали её. Эстакада за ней была прочно и надёжно ограждена. Пропасть, глубокая и зияющая… исчезла… Был там просто не очень крутой спуск, поросший кустарником и плавно переходивший в альпийский цветущий луг.
Мы ошалело переглянулись… Я села на землю, прислонившись к колесу, и заплакала. Громко, запоздало и облегчённо… Солнце светило, птички пели, и с лугов доносился запах разнотравья. А я, нарыдавшись, выплакав весь свой страх, поддерживаемая странно молчаливым мужем, уселась в машину. Мы, не сговариваясь, молча перекрестились и тронулись в путь. Навигатор вдруг проснулся и бодрым голосом Веры Брежневой сказал: «Знаю пароль и вижу ориентир». «Ну, слава Богу», ‒ мрачно произнёс муж и осёкся: на стекле зловеще блестели мутные подтёки от тряпки мойщика…
Бок противно тягуче болел. Я лежала с открытыми глазами. По потолку пробегали тени от качающихся пальм. За окном шумело море. День, ещё один день « мойщика» или «вуду», как я его называла, закончился, но я знала, что он не последний. Как я была права в своих предчувствиях! Как часто мы верим в случайности, не желая видеть закономерности, которые происходят с нами, порой не в состоянии признаться себе, что существует последовательность действий и событий. Мы гоним от себя эти неприятные мысли, свято веря в то, что всё образуется. Вот и в тот день мы поехали навстречу приключениям, прекрасным пейзажам, не думая о том, что «день грядущий нам готовит».
А день был очень итальянский: солнечный, кипарисный, со смолистым запахом нагретой хвои. Длинные аллеи, голубая полоска моря вдалеке, дрожащий воздух над асфальтом на горизонте. Мы миновали несколько милых городков. Проезжая ещё один из них, я увидела знакомую фигуру мойщика. Он стоял на перекрёстке, поджидая очередную машину. В одной руке у него было грязное пластиковое ведро, в другой ‒ та самая тряпка, которую он бросал на ветровое стекло. Мы были достаточно далеко от него. Он ждал. И я увидела его зловещую улыбку. Да. Он ждал, но не нашу машину, он ждал, чтобы увидеть то, что через секунду от неё останется.
Дальше всё было как в старом фильме: плёнка замедлилась, и я боковым зрением увидела, скорее, почувствовала, как прямо мне в бок летит машина. Она летела очень долго и медленно, так мне тогда показалось. На самом деле удар был быстрым и сильным. Стойка машины погнулась, дверь заклинило. Кино продолжалось. Я услышала целых две сирены. «Наверное, мне всё это кажется», ‒ лениво подумала я. Мысли в голове были ленивые, словно и не мои вовсе. Потом я увидела скорую помощь и пожарную машину. Обе они были необыкновенно красивые, и спасатели были красивые, и врачи. Через открытое окно машины мне прицепили датчики. На пальцы, запястье, на грудь. Датчики измеряли температуру, давление и сердцебиение. Солнце светило на манер прожекторов, на площади, как декорации, красивые машины со светомузыкой, а вокруг амфитеатром расположились итальянские средневековые домики с совершенно чудесными балкончиками, на которых гроздьями висели жители. «Им явно не хватает в жизни событий», ‒ вяло подумала я.
Тем временем принесли инструмент, чтобы разрезать дверь. На дрожащих ногах я ступила на землю. Датчики показали, что жизненные функции мои в порядке, и от госпитализации я отказалась. Немцы, которые сделали нашу машину, не подвели, они сделали её по-немецки: просто и надёжно. Ездить она, правда, уже не могла, но жизнь спасла, а это было главное. Самое трудное ‒ это было объясниться со всеми героями этой сцены. Мы не знали итальянского, они знали такой английский, который мы, видимо, не понимали. Хотя некоторые слова напоминали английские. В толпе мы слышали, что пошли за «русо». Полицейский, очень приятный, спокойный и медлительный итальянец (бывает же такое!,) немного говорил по-английски. Он нам и объяснил, что сейчас приведут русского парня, он и будет переводчиком.
Пришёл парень с женой, детьми, тёщей, племянницами, дядями, тётями, кузенами и кузенами их кузенов и ещё множеством разных родственников. Все они ‒ сорок два человека ‒ захотели посмотреть на русских и на аварию. Все были приветливы, участливы, хлопали нас по спинам и звали отметить это дело вином и спагетти. Но надо было продолжать оформление, и мы пошли в полицию. В полиции было пусто и прохладно. На белой стене распятие, лавки, столы времён инквизиции. Машина-перевозчик, которая отвезёт нас вместе с машиной в Тоскану, будет только завтра. Мы сели в такси и доехали до отеля на берегу моря. Это был замечательный отель, с балкона открывался чудесный вид на Лигурию. Пальмы трепетали на ветру, яхты и катамараны бороздили лазурное великолепие моря. Но всю эту красоту закрывала от меня зловещая фигура «мойщика». И сейчас, когда прошло уже много лет, я всё ещё иногда вижу его. И знаю наверняка, что случится что-нибудь очень плохое.
Его грязная тряпка и убогое ведро сопровождают нас всю жизнь. То тут, то там мы слышим эти смачные шлепки грязной тряпки. Мы видим эти подтёки грязи и слышим его голос: Оne euro, madam! One euro!!! Этот «один евро» превратился уже в сотни тысяч евро ‒ столько мы отдали уже за нашу тяжбу по бизнесу и сколько ещ отдадим.
И я вижу снова и снова его нездоровое лицо и потрескавшиеся губы, бормотавшие проклятья в наш адрес. Желтоватые белки его выпученных глаз пристально следят за нами. Где бы мы ни находились…
Тоскана. 2014
Всё как у всех
Мы, сами ещё дети, ‒ ждём ребёнка. Комната, где мы его ждём, похожа на пенал, поставленный вертикально. Потолки высокие, а места мало. Я живу на старой кровати прабабушки мужа. Живу постоянно, потому что у меня ‒ декрет. А муж ‒ только спит. На ней я всё время ем апельсины. Корки от них везде, пахнет сушёными апельсинами. На кухне, в квартире родителей моего мужа, где мы временно живём, ‒ крик и куча мусора в углу. Кричат все громко. Слово «жопа» особенно в ходу. Наверное, это относится и ко мне, но я несу свой живот, как флаг Организации Объединённых Наций ‒ готова защищаться от возможных нападок. Впрочем, их нет. Меня здесь все любят и берегут.
Но жить одним, без родителей, лучше. Мечта всех молодых семей и нашей тоже. И вот мы переехали. Однокомнатная. Своя. Осуществляются мечты. Мои разменялись. У нас ‒ кухня «Татьяна», люстра «Берёзка» и телевизор «Берёзка». По телевизору тоже «Берёзка» ‒ ансамбль. Магазин «Берёзка» нам недоступен.
Я хожу кругами по своей квартире, готовлю суп с плавленным сырком, лежу на софе «Юбилейной» и жду тот день, когда живот исчезнет. Что при этом ещё кто-то родится, стараюсь не думать. И вот, наконец-то. Роддом. Рыжая клеёнка. Сама-сама! Уф! Родила!
У нас ‒ дочь. Мы как все. Гуляем. Кормим. Не спим. Вернее, это я «как все», а мужу очень хочется свободы и спать.
Я несу на себе все последствия рождения ребёнка. Мама прибегает с двумя сумками наперевес. И убегает. Там ‒ отец. Там ‒ дом, пироги, ковры. Я ‒ тут. Пелёнки, мокнущие в ванне, пелёнки, кипящие на плите, пелёнки сохнущие, пелёнки, ждущие утюга. Груди тяжёлые попеременно: то левая, то правая. Кормлю с перерывом на стирку и готовку. Молоко, молоко, молоко. Оно ‒ везде. Матрас, подушка, одеяло, халат ‒ мокрые, липкие, сладкие. На столе посуда, заполненная молоком: вчерашним ‒ уже с жёлтыми жирными сливками и сегодняшним, только что сцеженным. Приезжает машина, забирает в детскую кухню для тех, у кого его нет. Тадам-падам! Гулять. Пятый без лифта. Пру на себе красивую модную немецкую коляску. Подарок родственников. Всё. Внизу. Бегом за дочкой. С коляской ‒ в магазин, в аптеку, в поликлинику, хоть куда ‒ хоть к чёрту на рога! Дома ‒ варим, жарим, кипятим, цедим. Как все.
Мужу скучно. Тошно. Обрыдло. Жена в мыле: с утюгом, с пелёнками, с дитём ‒ надоело, гори всё огнём.
Но ритм задан. Всё, чтобы «как у всех».
Но что-то идёт не так. Я пахну молоком, пелёнками, он ‒ грехом.
Я это чую, вижу, знаю. Страдаю. Долго… много лет. Пока не привыкаю. «Привычка свыше нам дана, замена счастию она». (с)
Пушкин! Ты знал! Ты знал!
Апельсинки
Варька лежала без сна и смотрела в потолок. Она думала. Это только взрослым кажется, что детям в семь лет не о чем думать, а на самом деле ‒ столько всего, что думать можно бесконечно. Во-первых: ей было страшно жить в этом доме. Дом был большой. Стоял он на краю леса и было ему больше ста лет. В длинных тёмных сенях было всего два крошечных окошка: одно в одном конце, а другое ‒ в противоположном.
Когда-то давно, когда прабабушка Варьки была молодой и красивой, приехали её сватать. Посмотрели девку и послали её в погреб за студнем. Идёт она с миской по тёмным сеням, а навстречу ей мужик. Страшный, одно слово ‒ упырь. Закрыла она глаза с испугу и давай молитву творить. А перекреститься не может ‒ руки заняты. Трижды молитву произнесла и глаза тихонечко открывает ‒ ни-ко-го. «Показалось», ‒ с облегчением подумала она. Входит в избу и ставит студень на стол. Глядят все: в студне десять дырок от пальцев. Варька знает, что это упырь молитвы испугался, а то бы задушил. Теперь Варька бегом сени пробегает, даже глаз не открывает. Там, в сенях, сундуки стоят: большие, кованые. С музыкой. От прадеда и прабабки остались. А в них всякие чудные вещи: тут тебе и корсеты, и шляпки с лентами, и ботиночки с кнопочками. Даром, что ли, прадед в люди выбился ‒ пароходство на паях имел. Дома доходные ‒ в Муроме. Прабабку в Париж возил и на воды за границу. Варька залезла в один из сундуков ‒ он и захлопнулся ‒ с музыкой. Так и сидела она там пять часов. Хорошо, что по бокам сундука дырки для проветривания, а то бы задохнулась насмерть. Вот и не было бы Варьки. Вечно ей не везёт. То белены объелась ‒ думала: мак и мак. Еле откачали. Помнит только, как потолок на неё падал. То угорит Варька, то тонуть начнёт в бочке с дождевой водой. Да мало ли чего было. Ну, с тем упырём, который в сенях жил, потом разобрались: в подполье кости нашли человеческие. Отпел батюшка, захоронили. Тихо стало. А Варька всё равно по сеням зажмурившись пробегает. Дом состоит из двух половин. В одной живут: бабушка, мама и Варька, а другая ‒ холодная ‒ пустует. Но в ней самое интересное для Варьки ‒ книги. Много их там было: на столе, на этажерке и на полу. Старые ‒ древние дореволюционные и новые советские. Особенно полюбился Варьке атлас, как его… Ф. Хогенберга. Сколько она по его картам ползала, мечтала. Читать Варька научилась в четыре года ‒ вверх ногами. Мама сидела за большим круглым столом и читала роман-газеты, а Варька ‒ напротив. И всё спрашивала: «А это ‒ что за буква?» Так и научилась. Годам к шести уже переучилась и читала как все.
Варька покрутилась на жаркой перине: нет, не уснуть! А камень? Тот, который у крыльца? Сколько на нём свечка горела? Идёшь вечером или ночью ‒ горит. А ближе подойдёшь ‒ ничего нет. Тоже кости человеческие под камнем нашли. Бабушка говорит, что леса были здесь дремучие, одно слово ‒ муромские. Разбойники промышляли. Да мало ли странностей в этих краях.
Варька вздохнула: всё бы ничего, но вчерашний день её совсем из колеи выбил. А вот оно как было-то.
Утро задалось солнечное, летнее. Варька уже с утра в лесу. Хорошо там. Каждый кустик знаком. И укроет, и накормит. К своим семи годам Варька про лес уже всё знала. Где какие грибы растут, где ягоды. Никогда с пустыми руками домой не возвращалась. Добытчица бабушкина. А тут ребятишки бегут и кричат что-то. Что кричат, Варьке не слышно. Подхватилась Варька, может, с бабушкой что случилось, навстречу побежала. А Лидка, соседка, выпучилась и кричит на неё: «Что ты тут прохлаждаешься?! Там папка твой приехал!» «Папка-папка, какой такой папка?! Никогда я про папку никого не спрашивала, зачем мне папка? Вон Файку папка с топором гоняет, её и мамку. Нет уж! Все папки пьют и дерутся», ‒ так Варька всегда рассуждала. А тут… поди ж ты… папка…
Прибежала Варька, а в комнату войти заробела, стоит на крылечке, переминается с ноги на ногу. Мать вышла, взяла за руку ‒ и в избу. Смотрит Варька: сидят за столом мужчина и женщина. Мужчина ‒ городской. В рубашке с галстуком, а женщина ‒ толстая и страшная, с бельмом на глазу. «Ну, дочка, ‒говорит мужчина красивым голосом, ‒ иди, поцелуй папу!» Варька набычилась: «Вот ещё, чего захотел», ‒ про себя подумала. Мамка виновато: «Дикая она у нас, всё в лесу да в лесу». Посмотрели на Варьку гости городские, московские: на её волосы лохматые, белобрысые, на руки-ноги в цыпках и помиловали ‒ целовать не стали. Только два оранжевых шара в руки сунули и отпустили. Выскочила Варька на крыльцо и бегом на огород. Там села на брёвнышко и шары разглядела. Вспомнила, что на картинках такие видела ‒ апельсинки называются. Откусила Варька кусок и сразу выплюнула ‒ уж очень горьким фрукт московский оказался. Забросила она в густую крапиву у забора угощение.
Да и откуда ей было знать, что чистить нужно эти апельсинки. Об этом ничего в книгах не написали.
И не знала Варька, что впереди её ждёт жизнь такая горькая, куда уж тут апельсинкам. Что апельсинки станут последней горечью её маленького беззаботного детства, которое так быстро и странно закончилось, только она об этом пока не догадывалась.
…Лёгкие тени от качающихся деревьев скользили по потолку, свет уличного фонаря освещал спящую Варьку, её упрямо сдвинутые бровки, её сжатые кулачки, всегда готовые к борьбе против всех несправедливостей на Земле.
И только лёгкое пёрышко, покачиваясь, опустилось рядом на подушку ‒ то ли от перины, на которой Варька спала, то ли от крыла ангела, склонившегося над ней.
Горьковская область. 1992
Ангел с крыльями стрекозы
Ангел наклонился над ней. Она приоткрыла глаза. Совсем чуть-чуть, чтобы не спугнуть. Он был с блестящими, отливающими металлом крыльями. Они поблёскивали при слабом свете из окна. Она чувствовала, как он укрывает её, как шелестят перья на его крыльях. «Как у стрекозы», ‒ подумала она.
‒ Ко мне ангел приходил, ‒ сказала утром она мужу. Он кивнул.
Она давно решила для себя, что находится под особой защитой.
Все, кто обижал её когда-то, ‒ умирали. И она ничего не могла с этим поделать. И тогда она стала ходить в храм и ставить свечки за здравие обидчиков. Но не всегда это помогало.
Её обижали многие. Казалось, что весь её облик подталкивал к этому людей. Она была странной. Худенькая, с прозрачным лицом, с глазами, в которых была сама кротость, но те, кто знали её ближе, видели в ней скрытую силу. Стержень, который хотелось сломать. Только никому это не удавалось.
Она часто оставалась одна, и, казалось, что ей никто не нужен. Много читала и знала, но вызывала этим не уважение, а досаду и раздражение. В неё влюблялись. Влюблялись болезненно. Присыхали. Она пыталась освободиться от этой любви. И тогда начинался кошмар.
Первый мальчик из старшего восьмого класса стал рабом этой любви. Он ходил за ней тенью. Когда понял, что бесполезно, стал бить её.
Она ходила в синяках и молчала, когда о них спрашивали.
Его нашли на чердаке дома с вывернутой головой, верёвка была обмотана вокруг балки и завязана на дурацкий бантик. Кто это сделал? Следствие зашло в тупик: самоубийство. Она не верила. Он бил её ладонью по лицу. По одному месту раз пятьдесят. Синяк был как от удара кулаком, только мучительнее и больнее.
Ему нравилось её бить.
Другой играл на трубе. Он не ходил за ней, он ездил на велосипеде. Когда она его отвергла, он стал давить её им. Он наезжал на неё, и если ей удавалось устоять на ногах, то её ноги и пах были чёрными. Иногда она падала, и тогда чёрными были её рёбра.
А потом на школьных вечерах он играл на трубе «Льёт ли тёплый дождь, падает ли снег…»
Ей нравилось, как он играл. Весной он застрелился из ружья. Говорили, что это случайно, если бы не одно «но»… За три дня до этого ей передали записку от него. Она посмеялась, когда прочитала: «Я ухожу, спой мою любимую песню». «Какая глупость», ‒ подумалось ей. И вот поди же. Она пошла с подружками посмотреть на него. Он лежал в просторной комнате ‒ в гробу. Гроб был большой, «на вырост». Один глаз его был приоткрыт и смотрел на неё, будто следил: будет она петь его любимую песню или нет. За перегородкой выпивали. А здесь было тихо и жутко. Она вышла на цыпочках вслед за подружками.
Потом было много всего. Всяческих обид. И все они заканчивались смертью, если она не вмешивалась в этот процесс. Тогда «Господин Уравнитель» ослаблял свою хватку.
Когда она «выскочила» замуж, спасаясь от издевательств отца, она попала в семью, где, как ей тогда казалось, царят покой и любовь. Свекровь стала её любимой подругой.
Всё было хорошо, только ребёнок у неё родился на две недели раньше срока. И ей об этом сказали, заподозрив её в «нечестности».
Она плакала всю ночь. А потом свекровь слегла. Пришлось умолять Его оставить ей жизнь.
А через два года забеременела её дочь ‒ десятиклассница и скоропалительно на пятом месяце вышла замуж за такого же школьника.
Не так, так эдак.
Дальше пошла череда смертей тех, кто её обижал.
Она делала всё, что могла. Ставила свечки. Молилась. Уговаривала. Но часто она не успевала.
Запил и чуть не умер её отец. Глядя на то, как страдает мать, ей удалось оставить его в живых.
Получил обширный инфаркт её бывший муж, всю жизнь изменявший ей и бросивший её ради уборщицы из Брянска, с которой он был близок шесть лет.
Он остался жив, потому что его любит их общая дочь. Жалея дочь, ей пришлось подключить врачей и «вытащить» бывшего мужа. Оттащить от края пропасти.
Жизнь стала напоминать движение по минному полю.
Когда она узнаёт о смерти кого-то из знакомых, в голове тотчас проносятся воспоминания об обидах, нанесённых ей.
Нет семьи её тётки, где глумились над ней, потому что своих детей любили и превозносили, а её, странную, полудикую, презирали. Богатая была семья. Огромная квартира, прекрасная библиотека. Нет их. Умерли и их дети. Особенные были, по сравнению с ней.
Умерла семья дяди, жена которого смеялась над ней и лупила её нещадно, когда она у них гостила.
Умер поэт-песенник, относившийся к ней с огромным высокомерием. И она страдала, чувствуя себя жалкой бездарностью.
Она старалась не обижаться, но Господин Уравнитель старательно «выжигал» всех, кто обижал её. Его трудно было уговорить или обмануть.
Вот и сегодня она была в храме и ставила свечки всем, кто её обидел. Пусть живут.
Только ночью опять приходил ангел, закрывал её своими «стрекозьими» крыльями, а это значит, что кто-то желает ей плохого.
И она знает кто. И Господин Уравнитель знает.
И готов уравнять, как только она опустит руки и скажет ему: «Ну, как знаешь» ‒ и отвернётся равнодушно. Ведь у каждой любви и жалости есть предел.
А пока она говорит ему: «Не смей!» И он покорно наклоняет свою голову, соглашаясь с ней. Или выжидая.
И только шелест крыльев по ночам и тихий плачь ребёнка за стеной…
…Или это ангел плачет?
2019
Добавить комментарий