О воде мёртвой и живой
Предисловие Юрия Савченко
Рубрика в газете: По следам Кузнецовской конференции, № 2025 / 8, 26.02.2025, автор: Фёдор ЧЕРЕПАНОВ
Зерно забытой публикации
В качестве предисловия к статье Фёдора Черепанова о поэзии Юрия Кузнецова приведу выдержку из недавней моей статьи памяти друга, чьи сороковины приходятся на 27 февраля 2025 г.

«В 1998 году поэт, главный редактор литературно-художественного альманаха «Братина», уроженец казачьей Горной Ульбинки, что на Рудном Алтае, в прошлом атаман, один из руководителей сопротивления распаду страны в Восточном Казахстане Фёдор Николаевич Черепанов (29.10.1962 – 19.01.2025), трагически погибший при монтажных работах в Серпухове, пишет статью о поэзии Юрия Кузнецова, своего благосклонного наставника, руководителя семинара в литературном институте, – «О воде мёртвой и живой». По существу, Фёдор произвёл разбор именно творчества поэта, но многие расценили это как выпад против не только заслуженного авторитета мастера, но и человека. Надо согласиться с тем, что поступок этот с этической точки зрения, конечно, вызывает недоумение, тем более что Черепанов был у Кузнецова одним из любимых учеников. Говорили о предательстве. Такие вещи обычно при жизни учителя не делают. Зная Фёдора как поборника «последней глубины», могу предположить, что поэзия Кузнецова так ясно раскрылась для него своим мифологическим волюнтаризмом, излишне парадоксальной образностью, какой-то подземной, демонической мощью, что вызвала протест у человека, всюду искавшего свет покаяния, чьи стихи высветляли мир, а не конструировали и не констатировали его, как некий механизм.
Как это можно – любить неуёмный ветер
И осудить человека?
Нет, Черепанов не осудил человека, не попытался умалить первенства Кузнецова на русском поэтическом Олимпе. Он просто вопрошает, анализируя тексты, «верен или ошибочен путь, который он проторил для нас?», «наш ли этот миф, и что таит в себе этот код национального духовного организма?» То есть счёт к творчеству Кузнецова предъявляется онтологический, экзистенциальный, концептуальный, а не «поэтический» или сугубо «человеческий». Марина Гах, учившаяся в одно время с Фёдором, оставила очень тёплые воспоминания о Юрии Кузнецове, о его отзывчивости и к ученикам, и к настоящему слову, но и о непримиримости к поделкам и подделкам. Об его одиночестве. Но поэзия мэтра, при всей его оглядке на Небо, вызывает бунт и горечь, усиленные мастерством, с каким она создана, и правдой, лишённой покаяния и сострадания, милости. Видимо, доподлинно зная, каково это, расти без отца, истоком поэзии мастера Черепанов назвал «пустоту безотцовщины». Для Кузнецова, разумеется, это было ударом. Хотя сам он ранее писал об истоках своего творчества:
«Если бы отец вернулся с войны живым, трагедия народа была бы для меня умозрительной, я был бы ненужным (выделено мной. – Ю.С.) поэтом, пошёл бы по боковой линии народной жизни…»

Черепанов был отлучён от семинара. Как бы там ни было, думается, что те из не лишённых ума и сердца потомков наших, что непредвзято обратятся к этой истории, отведут ей должное место в русской литературе и оценят значение этого противостояния вне зависимости от того, имел или не имел право ученик оценивать творчество учителя. Следует заметить, что Фёдор был одним из очень немногих кузнецовских учеников, кто ездил на могилу Юрия Поликарповича, и даже ухаживал за ней. Об этом поведал мне Валерий Гришковец, белорусский русский поэт».
Юрий САВЧЕНКО
Фёдор ЧЕРЕПАНОВ
О ВОДЕ МЁРТВОЙ И ЖИВОЙ
И ещё раз, и ещё раз честно, как наедине с собою, попробуем разобраться, как же так получилось, что на исходе второго тысячелетия пьёт Россия из чаши позора. И смотрят на неё народы-господа как на прислугу из третьего мира. Положим, и честь невелика – быть в сытой, самодовольной компании, упорно не желающей замечать, как гнётся земля под тяжестью цивилизованного человечества. Гнётся, трещит, и засыпает её песком этого самого человечества. Поневоле приходит на ум, что когда-то, при рождении мира, была нам дана одна на всех душа, и все нарождающиеся поколения только делят её между собой.
О лучшем будущем мечтается нам. Некогда русская литература запустила штамп про русскую душу. Вот когда наступило время думать!
Про русскую душу говорила наша литература. О поэтах-пророках наговорил нам девятнадцатый век. Существует мнение, что в пушкинских «Бесах» предсказана судьба России. В самом деле, ничего удивительного, если стихотворение обнаружило то, что подспудно пребывало в сознании, подобном пушкинскому. И что со временем подспудные противоречия спроецировались на историю. Но оставим в покое далёкий девятнадцатый век, пожалеем, дабы не запалить, его неудержимую тройку. Нам довольно послужил и дурашливый есенинский жеребёнок. Что же наша недавняя поэзия? По плечу ли ей оказалось быть хотя бы нашим разведчиком?
С неё мы и спросим. Не забывая о том, что если и пристало спрашивать, то с самого себя. Но литература – дело особенное. Она сама берёт ответственность говорить за весь народ. И как, если не могучим запросом-ожиданием, рождает народ своих поэтов? В этом смысле спрос с поэзии – спрос с самого себя.
Неслабый спрос. Но повторим ещё раз: это счёт, предъявляемый самому себе. И потом: не по крохотному же идеалу тосковать великому народу?
А теперь, если приглядеться, на кого взвалить такую ношу, то выбор окажется невелик. И тот небольшой круг поэтов, что нёс на себе литературу в последние тридцать лет, выставил вперёд Юрия Кузнецова. Он, как Илья Муромец, – старшой. Что греха таить: он сам себя выбрал. А потому – речь о нём. В чём сила Кузнецова? В символе? В мифе? Наш ли это миф, и что таит в себе этот код национального духовного организма? Где Кузнецов – победитель, и где он терпит поражение? Это будет предметом разговора и одновременно методом исследования – верен или ошибочен путь, который он проторил для нас?
ВЕЛИКАЯ ПУСТОТА
В 1944 году в Крыму погиб отец Кузнецова. Жизнь началась с пустоты безотцовщины. И навсегда перед глазами горе матери, полной чашей испившей вдовью долю.
– Отец! – кричу. – Ты не принёс нам счастья!.. –
Мать в ужасе мне закрывает рот.
(«Отцу»)
С крика пустоты начинается поэт Кузнецов. Прямо говорит он в своём предисловии к «Избранному»: «Много написал стихов о безотцовщине и постепенно пришёл от частного к общему. Въяве ощутил ужас войны и трагедию народа. Ведь кругом почти все были сироты и вдовы. Мой отец погиб не случайно. Это жестокая правда моей поэтической судьбы. Если бы отец вернулся с войны живым, трагедия народа была бы для меня умозрительной, я был бы ненужным поэтом, пошёл бы по боковой линии народной жизни…» Так в первый раз свистящий сквозняк в личной судьбе слился с гулом всенародного сиротства.
Но то, что как благодать передаётся от души к душе, от отца к сыну, требовало восполнения. Отсюда самостроительство Кузнецова. И Бог бы с ним, самостроительством отдельного человека, если бы тем же не занялась вся эпоха. А какая это была эпоха?! Человек осваивал океан. Человек вышел в космос. Можно куда угодно повернуть путь. Можно подчинить разуму атом. Можно повернуть вспять реки. Можно через колено гнуть образ. И Кузнецов гнёт образ через колено:
Людям снилась их жизнь неуклонно,
Снился город, бумаги в пыли.
Но колёса всего эшелона
На змеиные спины сошли
(«Змеиные травы»)
Или:
Извратил он и слово и дело,
И насмешка была такова,
Что от лёгкости мысли и тела
Он ногами залез в рукава.
(«Перевертень»)
Или совсем уже о понимании гибельности самочинства:
Но ты не остановишься уже!
Лишь иногда в какую-то минуту
Ты поразишься тяжести в душе,
Как ты сопротивляешься чему-то
(«Грибы»)
…Но сам образ грибов, рвущих человека буграми сквозь подошвы, есть не что другое, как волюнтаризм. Зрительный ряд на грани мультипликации.
Уже в раннем творчестве Кузнецова возникает характерный символ – след. Так, желая или не желая того, он оказался впечатанным в эпоху насилия над природой. Забредя на территорию символа, поэт уже не замечает происходящего с ним. Он авангарднее любых авангардистов («Часы», «Связь»). Символ превращается в ребус («На краю»).
Но что такое символ, как не раздутая деталь, частность, и, значит, расчленение мира, которое рядом с дурной бесконечностью. Не случайно подобные стихи требуют названий – нет взаимопроникновения образов, характерного для цельного мира.
Не было рядом отца, и пришлось не живой пример брать, а искать мужское начало самостоятельно. Этот поиск и привёл его к мифологии. Что другим было дано через любовь, Кузнецов навёрстывает умом. В этом смысле он, как русский немец или, точнее, как русский швед Владимир Даль, тыкает русских носом в его же собственное богатство. Рядом с темой отца встают его раздумья о славянстве. Быт у Кузнецова отныне приобретает черты бытийности. Сам ли он вышел на эту интонацию или ничем не заполняемая брешь в национальном самосознании всосала его, факт остаётся фактом:
…сына-поэта во сне посетило
Виденье и светом уста отворило:
– Былое грядёт!..
(«Семейная вечеря»)
Но это не последнее совпадение поэта со временем. Вдовья тоска миллионов русских женщин сливалась в одну великую тоску. Народу-семье нужен был отец, а наши государственные лидеры после смерти Сталина казались лишь залётными хахалями, оскорбляющими вдовью долю России..
– Россия-мать, Россия-мать, –
Доныне сын твердит, –
Иди хозяина встречать,
Он под окном стоит.
(«Четыреста»)
Но и это не всё. Держава входила в эпоху «развитого социализма». Величественное здание строилось на песке, под которым таилась до времени пустота атеизма. Такая пустота в народном мировоззрении, с которой не справиться никакому поэту, которая проглотит и убьёт любого.
Будет долго топтаться пред светом.
Будут ждать терпеливо его.
Обнажится под тающим снегом
Пустота – никого! ничего!
(«Снег»)
И совсем были бы плохи наши дела, если бы через русского человека не соединялась эта пустота с загадкой космического бытия:
Будет жалоба – вами живая –
Ещё в сердце глубоко блистать.
Из лица пустота мировая
Всё пронзительней станет свистать.
(«После смерти, когда обращаться…»)
Да, если бы не пересеклась бесконечная космическая вертикаль с нескончаемой горизонталью времени в искупительной трагедии двадцатого века:
Наши годы до нас не дошли,
Наши дни стороной пролетели.
Но беда эта старше земли
И не ведает смысла и цели…
(«Вечный снег»)
В 1944 году в Крыму погиб отец поэта. И в этом ключ к поэзии Кузнецова. Как в советской государственной идеологии переплелись вечные ценности и безбожная пустота, так и в его стихах (бери шире – в русском двадцатом веке) потеря оборачивается приобретением и наоборот – сила становится слабостью:
Стена прошла через простор.
Светился в ночь глухую
По эту сторону костёр,
А мёрзли по другую.
………
По эту сторону я взял,
А отдал по другую.
По эту – я людей спасал,
Но гибли по другую.
(«Стена прошла через простор…»)
УСТОЙЧИВЫЕ ОБРАЗЫ
С крика пустоты начинается поэт Кузнецов. Но сам же и чувствует изъян в своём духовном мире:
И нечистый огонь из дупла
Обжигает и долы и воды.,
сам же вспоминает «бывалое слово»:
– Пустота – а слыхать далеко.
(«Бочка»)
По сути вся жизнь становится преодолением «загадочной пустоты отцовского отсутствия», которую он «мог заполнить только словом» (из предисловия к «Избранному»). Потому что внутри пустого ореха сидит чёрт. Потому что эта душевная боль становится болью физической:
Высосан мозг, и порожней кости иной раз
Дух или ветер поёт про последний мой час.
(«Кость»)
Преодолел ли он эту пустоту? Думается, что нет. Пустоту невозможно любить, а от стона Кузнецов мужественно удерживается. За его зрительным образом-рисунком нет чувства, воплощённая же пустота – пустота в квадрате. Он как бы и сам предчувствует в раннем стихотворении «Поэт», что ветер, поднимающий на столе бумагу, вскоре начнёт ломать деревья. И сам он остаётся незаживающей раной, не поддающейся эстетизации. По странной ассоциации его ощущение пустоты близко к образу горных камней, которые дерево мучительно приняло в тело и:
Вознесло над иссохшей землёй.
Как детей безобразных одело
Терпеливой плакучей корой.
Может быть, и России никогда не удастся залечить свой рубец.
Что там дышит и просит ответа
И от боли кричит в забытьи?!
Это камни скрежещут от ветра,
Это, дерево, камни твои.
(«Горные камни»)
Там, где творчество – воплощённая рана, рубец, там должен был явиться и с л е д:
Всё сошлось в этой жизни и стихло.
Я по комнате начал ходить.
Упираясь в морозные стёкла,
Стал крикливую кровь холодить.
…………
Я рванусь на восток и на запад,
Буду взглядом подругу искать.
Но останутся пальцы царапать,
И останутся губы кричать.
Если вдуматься в стихотворение «Диван», то вся культура, по Кузнецову, – это следы пребывания на земле людей. Но с л е д – для будущего, а в настоящем человеку необходима хотя бы т е н ь пребывания. Вряд ли случайно, что у Кузнецова там, где тень, там и женщина. «Образ женской печали//Возникает как тень перед ним» («Отец космонавта»). Или: «Пал на тень свою, как на дéвицу» («Возвращение молодца из Персии»). Или: «В тени от облака живёт// И со вдовой на ложе» («Дом»). Здесь отсвет мужского сияния – женщина, но этот отсвет есть и в потустороннем мире:
И полк три ночи и три дня
И весь четвёртый день
Стоял огнём среди огня
И превратился в тень.
(«Дом»)
Здесь, в связи с разговором о женщине и потустороннем, не будет большой натяжкой снова вспомнить о великой пустоте Кузнецова. Его женские образы рождены из тоски – из тоски по вечной подруге:
Такой души на свете больше нет.
Забытую за поколеньем новым,
Никто не вырвал имени на свет
Ни верностью, ни мужеством, ни словом.
Не случайно «женщина спасающая» ему является во сне. «Тень женщины во сне была убита,//Свет женщины остался наяву». И трижды не случайно стихотворение заканчивается следующим:
Мне твоего не пережить прощенья.
Живи вдали! Я помню о тебе.
(«Мне снился сон, когда в меня стреляли…»)
Туда и уходит она:
Ничего не сказала на это –
И мгновенно забыла меня.
И ушла по ту сторону света,
Защищаясь рукой от огня.
(«За дорожной случайной беседой…»)
Там ей и пребывать:
Где они, как тень под небесами,
Журавли, отпущенные мной?..
Ты одна стоишь перед глазами,
Как звезда стоит перед землёй.
(«Ни жена, залитая слезами…»)
И эти женщины-тени реальнее живых:
Это женщины-годы неслись
На меня, не прощая измены.
Словно стая потерянных лиц
Налетела и смотрит сквозь стены.
(«Брачная ночь»)
Но не теряющий головы Кузнецов не был бы Кузнецовым, если бы не сказал следующего:
Проходя мимо лжи и неверья
И свистящих камней бытия,
Я упал перед запертой дверью,
За которой огонь и семья.
(«Всё прошло! Золотые надежды…»)
Отчего же вместе с доверием поэту не оставляет и ощущение холодности? Нет здесь никакой любви. Нет. Вот и произнесено это слово. Есть только тоска по ней. И сотворение мира руками:
Твоё тело я высек из света…
Кузнецов не был бы Кузнецовым, если бы женщина стояла у него на первом или даже на втором плане. На второй план у Кузнецова может претендовать только иная женщина – Европа. Которая находится, как и положено по русскому домострою, где-то за плечом («Ведь мы же впереди, и куда им до нас»).
Только русская память легка мне
И полна, как водой решето,
Но чужие священные камни
Кроме нас не оплачет никто.
(«Для того, кто по-прежнему молод…»)
Но, может быть, есть в этих кухонных разговорах и непридуманная правда: мы последние хранители какой-то тайны.
Как страшно!.. Натянутый волос
Дрожит от земного огня.
Я слышу прерывистый голос:
– Любимый! Ты помнишь меня?..
(«Европа»)
И потому на первом месте у нас разговор о хранителе тайны – о русском человеке, о самих себе. Именно этот разговор вывел Кузнецова на первое место среди поэтов, а для другой темы, может быть, нашёлся другой главный герой. Именно в этом разговоре зазвучала его мифологическая интонация. Ведь мифология не обязательно наследство древних славян. В тридцатые и сороковые годы миф Сталина был не менее реальной силой, чем действительная власть генсека. Не менее – потому что человек Иосиф Джугашвили сам был заложником мифа о Сталине. Склонность к мифологизации – особенность человеческого сознания. Мифологизация действительности – блистательный приём Кузнецова. И какой же миф озвучил поэт?
И снился мне кондовый сон России,
Что мы живём на острове одни.
Души иной не занесут стихии,
Однообразно пролетают дни
Качнёт потомок буйной головою,
Подымет очи – дерево растёт!
Чтоб не мешало, выдернет с горою,
За море кинет – и опять уснёт.
До недавнего времени эти стихи должны были восхищать. И восхищали. Как должна была заражать и заражала безоглядная удаль:
…Вороные! Как мчатся! Сильней и сильней!
Разнесут до Москвы!
Словно мне говорят: ничего! Мы покажем себя,
Разогнать бы печаль.
Божьей дланью срывает мне шапку со лба.
А! мне шапки не жаль.
(«Последние кони»)
Какими мы хотели себя видеть, такими и представлял нас заложник-поэт. Шапкозакидательство вообще наша болезнь. Это, так сказать, наш выходной костюм. Но когда действительно прижимало (сорок второй год, заградотряды и т. д.), приходилось пахать, и тут уже было не до лоска, не до брезгливой физиономии. В эти игры мы оставляли играть тем же немцам или французам. Тут уже уместнее кузнецовское же:
– Уж такой наш народ, – говорю, –
И свистят наши крестные муки.
(«Только выйду на берег крутой…»)
А может быть, и вправду одно не исключает другого: кондовый сон – жертвенной страды?
– Гадать на тебе бесполезно.
Уж столько глотала огней
Под кожей сокрытая бездна
Клубящейся крови твоей.
(«Гнилушка на ладони»)
В бездне-то чего не поместится? Ведь изобразил же нам Кузнецов и фронтовую страду?! И всё же, всё же, всё же… В мифологии Кузнецова нет третьей составляющей, без которой она, как без третьей точки опоры, неизменно опрокидывается в гордыню. А гордыня наказываема. Это мифология без подвижничества. Не стоит город без святого, селенье без праведника. Она не настраивает на каждодневный поиск истины, на мирный духовный подвиг. Ей, этой мифологии, порождённой самостроительством поэта, совершенно чуждо покаяние. И даже такие стихи, как «Пустынник», «Поединок» и т. п., легко укладываются на оси «Мать-Вселенную поверну вверх дном» – «А потом засну богатырским сном». По существу, это мифология анекдота. Вчера ещё «мужик на кирпиче» и «по мне на всё чихать» пробуждали улыбку, сегодня, после десяти лет катастройки, они вызывают горечь. Поистине:
– Родимый, чему ты смеёшься?
– А чёрт его знает, чему!
(«Я помню, как в дом возвратился…»)
Не хотелось бы, однако, заканчивать разговор о русском характере словами о бездумном смехе. Да, мы отказались от духовного подвига, и благодатный свет перестал нам светить. Но стоит за стихами Кузнецова что-то, что не поддаётся анализу, остаётся уголок, не доступный критике.
Я скатаю родину в яйцо
И оставлю чуждые пределы,
И пройду за вечное кольцо,
Где никто в лицо не мечет стрелы.
Раскатаю родину мою,
Разбужу её приветным словом,
И легко и звонко запою,
Ибо всё на свете станет новым.
В разговоре о Кузнецове невозможно обойти тему войны. Вообще в наше смутное время человек проверяется отношением к этой Великой войне. По-другому сказать, война до сих пор проверяет нас. Попробуем и мы проверить поэта Кузнецова тем великим испытанием. Рождённый в сорок первом, он не познал окопной, бытовой правды войны и потому проставил себе задачу разглядеть правду духовную:
У битвы не было небес,
Земля крушила землю.
Шёл бой в земле – его конец
Терялся во Вселенной.
(«Дом»)
По-видимому, достойно удивления: там, где поэт ставит задачу духовную, чувства должны отойти на второй план, но именно теперь поэта невозможно упрекнуть в холодности:
Это август донёс до меня
Зло и звон двадцать третьего дня,
Это вздрогнула матушка-Волга.
Враг загнал в неё танковый клин,
Он коснулся народных глубин.
Эту боль мы запомним надолго.
(«Сталинградская хроника»)
И воистину нужно носить в себе большую правду, чтобы о самой дорогой памяти сказать так смело:
От великих и малых имён
Испокон золотой перезвон.
(Сталинградская хроника»)
Но есть у Кузнецова и простые слова. Наверное, мало найдётся во второй половине двадцатого века стихотворений, где так ёмко, хоть и скупо, говорится о трагичности человеческой жизни вообще, чья трагичность уже в самом обновлении:
……..
Она вдова, она вдова…
Отдайте женщине земное!
……..
И гимнастёрку ей прислали.
Она вдыхала дым живой,
К угрюмым складкам прижималась,
Она опять была женой.
Как часто это повторялось!
Годами снился этот дым,
Она дышала этим дымом –
И ядовитым, и родным,
Уже почти неуловимым.
…Хозяйка юная вошла.
Пока старуха вспоминала,
Углы от пыли обмела
И – гимнастёрку постирала.
(«Гимнастёрка»)
ИТОГИ
Пора отвечать на вопросы, поставленные в начале. Это легко – задним числом находить в поэзии указующие символы и предзнаменования. Но… милая моя Родина, если всё творчество одного из лучших твоих поэтов строится на ПУСТОТЕ, разве это не предостережение?
Поэт не дал нам образцов любви, товарищества, он только показал тоску о них. Но это не пустота одного Кузнецова. Это пустота в душе народа.
А пока и надежда есть на эту пустоту. Слава Богу, она ещё зияет там, где могли бы уже быть и тина потребительства, и равнодушие, и, может статься, что-то пострашнее. Пусть пока она заливается водкой. Возможно, пьянство – наша лучшая трезвость в сегодняшнем мире.
Но какие пути предложил нам поэт? Страна моя, вместе с тобой пережил он этапы самостроительства. Образовавшуюся брешь в национальном миросозерцании он пытается заполнить книжной культурой. Его «символизм» – бесконечная череда необязательных стихотворений. Его спор с Европой был оглядкой на эту Европу. Направившись этой дорогой, он разряжает собой минное поле. И в этом смысле он достоин героев своих военных стихов. Он предупредил нас: здесь дороги нет.
Как свои четыреста солдат из братской могилы, он притащил к родному дому славянскую мифологию. Он притащил умом. Но любить можно только сердцем и что с сердцем срослось. Он принёс нам мёртвой воды. Потому что живой воды в книгах не может быть.
Ему была дана неповторимая поэтическая судьба, но не достало судьбы человеческой.
Кровь отца твоего солона,
Но пьяней твоей бешеной славы.
(«Муха»)
Он обрёл величавую, почти библейскую интонацию, но, как с атомной бомбой, не знает, что делать с этой интонацией и с мифом. Потому что весь народ топчется на месте в недоумении: куда и зачем идти?
Кто искру даст славянскому уму?
На Западе нет вещего примера,
И сами не приходим ни к чему.
(«Поэзия давно легендой стала…»)
Бессильный разрешить в одиночку, он ставит эти вопросы, в отличие от большинства только и умевших, что распространяться о всемирном значении России.
С кем сравнить Кузнецова в русской поэзии? Пожалуй что одно антисравнение ему найдётся. Кузнецов – это анти-Маяковский. Маяковский строил пустоту – Кузнецов всю жизнь преодолевал её. Первый – революционер до мозга костей, второй – записной консерватор. Один был яростным сторонником прогресса, другой же сказал:
И улыбка познанья играла
На счастливом лице дурака.
(«Атомная сказка»)
Оба удобоиспользуемы для идеологических атак. Оба, пожалуй, равновелики по масштабу. Но главное, в чём они сходятся, как в точке симметрии: и тот, и другой пытались, но так и не смогли сотворить умом то, что просто даруется сердцу, – чуда любви.
Ума и любви тебе, Родина! И, может быть, для исцеления твоего, для воскрешения к естественной жизни прежде живой воды тебе нужна была, словно в сказке, эта мёртвая вода.

От редакции
Как уже упомянул в предисловии Юрий Савченко, статья была опубликована ещё при жизни Кузнецова в журнале «Московский вестник» (1998, № 5) и вызвала у Юрия Поликарповича довольно резкую реакцию. По воспоминаниям самого Черепанова, особенно поэта задело утверждение собственного ученика о том, что в поэзии его учителя «нет любви». «Как? – воскликнул Кузнецов. – И любви к родине нет?! Вы, видимо, из тех людей, кто ради красного словца не пожалеет и отца…». После чего мастер дал понять, что больше не желает видеть Фёдора на своих семинарах.
На прошедшей в феврале Кузнецовской конференции эта статья была целиком зачитана и, с одной стороны, вызвала, опять же явственный протест слушателей (никому не хотелось, чтобы такой взгляд завершал дискуссию об особенностях любовной лирики поэта), а, с другой стороны, многие захотели иметь перед глазами текст, чтобы вчитаться в него (ибо статья до сих пор была недоступна в интернете). Сейчас такая возможность появляется у всех желающих. В том числе и для того, чтобы поспорить.
Добавить комментарий