Олег ЕРМАКОВ – Илья КОЧЕРГИН. СЕРЕБРЯНОЕ НЕБО И СКРИП СЕДЛА
Разговор лесопожарных сторожей
Рубрика в газете: Параллельная жизнь, № 2018 / 30, 10.08.2018, автор: Олег Ермаков, Илья Кочергин
Кочергин Илья Николаевич, родился в 1970 году в Москве. Работал в 1990–91, 1995–1997 годах лесником в Алтайском заповеднике, пожарным сторожем в Баргузинском. Закончил заочное отделение Литературного института. Автор книг «Помощник китайца», «Я внук твой», «Точка сборки», «Ich любэ dich». Живёт в Москве и в селе Кривель Рязанской области.
Ермаков Олег Николаевич, родился в 1961 году в Смоленске, работал лесником и пожарным сторожем в Баргузинском (1978–79), Алтайском и Байкальском заповедниках, сторожем, сотрудником Гидрометцентра, журналистом, участник войны в Афганистане (1981–1983). После демобилизации учился в Смоленском педагогическом институте. Автор книг «Знак зверя», «Иван-чай-сутра», «Песнь тунгуса», «Заброшенный сад» и др. Живет в Смоленске.
Ермаков: Илья, твои рассказы и повесть мне доводилось читать давно, по совету моего первого редактора из журнального мира доброй и строгой Ольги Васильевны Труновой. Это были «Помощник китайца» и другие вещи. Всё понравилось, хотя что-то и насторожило. Не застрянет ли автор, думалось, на «туристской», условно говоря, теме: байдарки, озёра-леса, неизменный Алтай?.. И некое праздничное самосознание героев раздражало, этой солнечной прозе не хватало тени, что грозило обернуться легковесностью. И вот прочитаны твои новые книги, вышедшие в этом году в издательствах «Рипол классик» и «Время», одна со странным названием «ICH любэ dich», которое сразу хочется понять по-русски: Их любит дичь. Но жена меня поправляет, говорит, что здесь речь не о дичи, а переводится всё просто: «Я люблю тебя». И так и есть, это книга о любви. О любви к единственной женщине, но и к природе, а здесь уже уместна и «дичь» из моего перевода. Открывает книгу именно эта повесть «Ich любэ dich», далее следует повесть «Сказать до свидания», и представлены ещё шесть рассказов. И вторая книга «Точка сборки» с одноимённой повестью. Сразу скажу, что в этих книгах, особенно в первой, достаточно теней; хотя есть и Алтай, и походы, но назвать всё это «туризмом», язык не повернётся. Автор упорно бежит, точнее, гонит своего героя из города. Нет, это не туризм, а, пожалуй, кочевничество, вот что. Освальд Шпенглер рассуждал о том, что цивилизованный человек – интеллектуальный кочевник, не имеющий родины, духовно свободный, как чувственно свободны были охотники и пастухи. Так вот мне кажется, что твои герои – интеллектуальные кочевники, устремившиеся за чувственной первобытной свободой охотников и пастухов. Как тебе это определение Шпенглера?
Кочергин: Олег, раньше писалось без усилий и особых раздумий. Мне было хорошо и радостно работать лесником на отдалённом кордоне заповедника, я и делился потом этой радостью с читателями. Хотя исподволь понимал, что мне самому недостаточно этого замечательного существования на природе, в искусственном спокойствии заповедника. Вектор моего творчества был, наверное, – назад к природе. Терапия природой, решение личных проблем на её лоне.
Но тот опыт таёжной жизни, знакомый и тебе, дал мне почувствовать радость «интеллектуального кочевничества», ты здорово подобрал это определение. Кочевник – человек, живущий в состоянии творческого потока, в тесном взаимодействии с миром, наполненном не только одними людьми, их творениями и домашними животными. Ибо наш современный, особенно городской мир является «одомашненным» по словам профессора Джедедайи Пёрди.
Только я чувствовал, не то, что я человек без родины, а скорее, что любое место нашего чудесного маленького щедрого мира является родиной. По крайней мере, родную Москву я ощущал не в большей степени родиной, чем Горный Алтай, Карелию или Камчатку, Туркмению или Рязанщину.
Что касается героев моих последних книг – думаю, что это попытка осуществить движение уже не назад к природе, а вперёд к природе.
Это большая и интересная тема – развитие отношений природы и современного человека, хотя и несколько надуманная, поскольку отделение природы от человека также надуманно и искусственно.
Здесь нет готовых ответов, это превосходная тема для литературы, для поиска нового. Здесь масса устоявшихся взглядов, которые можно пересматривать, например, идея прогресса, бинарного сознания, антропоцентризм, тут есть табу, которые можно пытаться нарушать. Тут место для свободы и творчества.
О важности этой темы можно не говорить. В конце концов, за время моей жизни население планеты увеличилось вдвое и будет расти всё быстрее. Государственные границы, национальные скрепы, охрана дикой природы и многие, многие вещи могут оказаться не такими уж важными при нехватке ресурсов в скором будущем, при экологической, а вследствие этого – гуманитарной катастрофе. Человечество долго жило в большом и «пустом» мире, и теперь предстоит огромная работа по выработке новых отношений с миром, который оказался таким маленьким и перенаселённым. Иногда поражают данные статистики – по массе только 3% всех позвоночных являются представителями дикой природы, остальные 97% массы – человек и домашние животные. Я вижу попытки нащупать новые пути, найти новый взгляд на человека – философы, поэты нащупывают основы постгуманизма, говорят о «тёмной экологии».
Эта тема кажется мне в некотором роде «фронтиром», за ним – индейские территории, интересные, но пока не комфортные, не освоенные. Город даёт нам надёжную крышу над головой, движение мысли, мечту, но он не может нас кормить. И живущие в городе люди немного теряют представление о естественном порядке вещей, о своём месте в мире. Самый простой пример – человек отказывается принимать свою агрессию, своё хищничество, продолжая при этом питаться мясными продуктами. Убийство происходит за пределами круга нашего восприятия. Горожанину, как верно подметил Джон Бёрджер, непонятно, как можно любить свою скотину и убивать её на еду. А настоящему кочевнику будет дико узнать, что примерно треть производимых продуктов питания в развитых странах выбрасывается и уничтожается. У нас в стране, например, уничтожение санкционных продуктов является даже каким-то торжественным, символическим жестом. Но добровольно выйти из заведённого круга жизни и осваивать, пробовать новые способы отношений с миром могут пока только маргиналы, так что мои герои, наверное, являются ещё немного маргиналами в лучшем смысле этого слова.
Е.: Уничтожение санкционных продуктов у нас на Смоленщине, граничащей с Беларусью, происходит постоянно и фиксируется на фото, которые тут же появляются в местной печати. Широкий жест, свидетельствующий о нашем несусветном богатстве, о непримиримости, а, по-моему, о нашем варварстве, и американском, и германском в том числе. За каждым яблоком, раздавленным гусеницей трактора, – труд Адама и Евы во всех смыслах. Яблоко до возникновения вселенной – это же невероятное чудо. Но варвар не в силах это понять. Вообще отсутствие воображения – одна из причин происходящих бед. Человек просто неспособен вырваться из своих узких рамок, представить себя другим, ну, например, сталинист никогда не вообразит себя на рытье канала ГУЛАГа по пояс в ледяном крошеве, в обмотках, драной телогрейке, с грязной тряпкой на шее, под которой фурункулы и т. д. Отсюда бесчувственность. Мы не умеем представить чужую боль, боль человека, а что уж говорить о животных или, там, растениях.
Литератор как раз человек, который делает это за всех других. Книга – это почти магическая штука, такой амулет против бесчувствия. Литературу можно назвать наукой чувствовать, воображать.
В твоей повести «Ich любэ dich» супружеская пара занимается тренингом у психотерапевта новой волны. Начинается повесть вообще с посещения героем кабинета, где происходит исследование его головы: светлый туннель аппарата МРТ, подставка под голову, наушники. У героя был микроинсульт, надо посмотреть последствия. Герой констатирует, что женщина, врачиха, будет разглядывать его мужской мозг в разных ракурсах. Сеансы тоже будет проводить женщина, психотерапевт. Она предложит герою выбирать людей из её группы на роли его близких, родных: на роль отца, матери, деда и так далее, даже на роль жены, которая тоже входит в эту группу. Можно сказать, что это метафора вообще творчества. Муза и предлагает поэту то же самое. И он принимается воображать, актерствовать. И у героя повести это получается очень убедительно, свежо. Так просто и часто называть героиню любимой? Да, ведь её имя Люба, и немка так и поняла это имя, что и стало названием повести. Образ этой женщины, скорее, восхитительной вечной девочки, акварельно ярок. Читатель просто обречен влюбиться в эту Любу, чью родословную ты просматриваешь до самого начала, до пёстрого налима и береговой расщелины. И этот взгляд – сквозь женщину – как нельзя лучше приспособлен для взгляда на природу. Хотя в «тёмной экологии» и утверждается, что природы как таковой нет, есть только объекты, которые можно объединить понятием «всё», а разбирая природу, запутаешься, приклеивая определения «живая», «неживая», границы давно зыбки. Но всё-таки в твоей повести играют, так сказать, старые дрожжи, и женщина есть метафора природы, которую герой и силится понять, а потом уже уяснить и кем же является он сам. И женщина благодарит его за всё. Последняя фраза повести такова: «Я и сам всё понял, я же умный и чудесный». Понятная ирония. Но есть вопрос: не перепутал ли герой? Не он ли и должен был благодарить свою Любу за ангельское терпение, ожидание и любовь? Как, в общем, и мы все должны благодарить Природу?
К.: Настоящее столкновение с природой – вызов для мужчины. Это природное может быть и женщиной. Любовь женщины – подарок, с которым тяжело достойно справиться.
Мне всегда было легче в лесу, с животными, чем с людьми. Бесполезно злиться, если ударил мороз, глупо дуться на кусающих тебя комаров или на сорняки в огороде. Нужно просто утеплиться, выйти на ветер, чтобы он сдувал гнус или пожертвовать своё время на прополку. А от людей всё ждёшь правильного поведения, правильного отношения, внимания к твоим потребностям и слабостям, справедливости и мудрости. Не можешь удержаться и начинаешь на них обижаться, злиться.
Если не воспринимаешь природу, как врага, как ресурс или как символ чего-то, то встреча с ней возвращает тебя к себе самому.
Может быть, поэтому часто так волнует, будоражит встреча с диким зверем, пересечение с ним взглядом. Такая встреча, например, описана у тебя в «Песни тунгуса», когда молодой лесник Шустов встречается с волками и кабарожкой, а завершает эту встречу крик лебедей и проясняющееся небо. Парня бросает в жар, потом он хочет рисовать, потом петь, кричать.
Философ Оксана Тимофеева связывает образы животных с бессознательным (вытесненным), животные говорят нам правду, которая нам иногда не нравится, на языке, который мы часто не можем понять. Но Шустов – хороший человек, ещё он влюблён, и животные говорят ему правду, которой он радуется.
Вообще, в современном искусстве становится всё больше и больше животных. В 2000 году «Нью-Йорк Таймс» отмечала, что животные захватили власть в искусстве, что ни одна художественная выставка не обходится без участия животных или использования их тел, как средства выразительности. Литература как всегда чуть отстаёт от изобразительного искусства, однако, поспешает за ним. Жажда по-новому взглянуть на человека, увидеть его глазами Другого диктует эту необходимость.
В твоей «Песни тунгуса» образы животных также не являются символами (разве что несут некоторую «иллюстративную» нагрузку к событиям романа), они также безмолвно говорят с нами и с героями на своём непонятном языке. Что-то хорошее говорят молодому леснику волки, кабарга и лебеди, чета орланов устраивает своё счастье по соседству с влюблёнными молодыми людьми, медведь кричит о чём-то убивающим его людям.
В «Радуге и Вереске» природа как будто опять становится более нагружена символикой. Животные в их символическом воплощении (например, в сценах охоты) или картины природы, которые являются соответствующе расписанным фоном для настоящего действия как будто легче воспринимаются и усваиваются современным читателем, чем глухой, непонятный язык зверей. Ведь в реальной жизни дикие животные всё больше и больше становятся для человека лишь картинкой, безъязыким изображением.
В «Радуге и Вереске» скорее можно угадать попытку избежать деления на Меня и Другого, нас и врагов, русских и поляков, москвичей и провинциалов, православных и католиков, город и природу, прошлое и настоящее. Всё тщательно перемешивается, теряет самоценность, зато даёт неповторимый вкус, насыщенность и Смоленской земле, где происходит действие, и самой книге.
Что будет в твоей готовящейся к печати «Голубиной книге анархиста» с животными, с природой? Будут ли они там присутствовать, и в каком качестве? И вообще, как твой опыт непосредственного контакта с лесом, твоя работа в природном заповеднике, жизнь на берегу Байкала, твои одиночные походы по малым рекам Смоленщины действуют сейчас на твою литературную работу?
Е.: Встреча с диким зверем – это полёт на машине времени. Мгновенный взгляд в дремучие глаза, и ты оказываешься в древнем лесу, в лесу времён Мономаха, или вообще в доисторическом лесу. И ты чувствуешь себя вообще инопланетянином. Планета зверей другая. Эту параллельную жизнь я и пытался показать в байкальском романе. Так размыкаются оковы антропоцентризма, так завоёвывается подлинная свобода. Подлинно свободный человек не считает себя царём природы, – но соучастником этого великого и всё-таки по большому счёту непонятного процесса, лучше всего обозначенного древними китайцами как Дао и Дэ – то есть путь силы.
В «Песни тунгуса» звери ведут свою жизнь, лишь однажды сталкиваясь с человеком. В «Радуге и Вереске» показан зверь, порабощённый человеком, это медведь, сбежавший с обрывком цепи от бродячих комедиантов, – на него-то потом и устраивают охоту. Ты прав, символическая нагруженность этого образа очевидна.
В новом романе тоже появляются животные, и это бедный кролик по имени Бернард, случайно спасающийся вместе с двумя новоявленными каликами перехожими – анархистом Васей и придурковатой Валей. Как уже заметили критики, кролик словно ведёт их за собой. Тут можно усмотреть отсыл к Кэрроллу. Но, возможно, всё проще. В детстве в городской квартире у меня жил кролик по кличке Петька, выменянный на пойманного в парке ежика, и таким образом тоже спасённый. И здесь как раз мысль упоминаемой тобой Тимофеевой кажется не лишённой основания. Кролик, обреченный стать жарким, – не такова ли и вообще участь любого из нас, живущего под пятой государства? Сказано грубо, но я был на войне, где людей буквально поджаривали в танке или в саманном домике. Но государство «поджаривает» нас и не столь очевидным способом, изнуряя своими бесчеловечными законами, выматывая налогами. Речь о государстве вообще, как политической организации общества. Таково и государство англичан или афганцев. Так что неспроста к этой книге был взят эпиграф из романа «Над кукушкиным гнездом» Кизи: все мы, мол, тут кролики.
Лесные и речные походы дают много, я буквально нахожу своих героев в походах. Сейчас собираю материал для книги о веке 12, о летописном Оковском лесе, и вот, на древней речке Гобзе встречаю егеря, чей отец гонял в давние времена по этой речке плоты в белорусский Сураж, и уже вижу, как по реке 12 века на этих плотах – он, гибкий, синеглазый, ловкий плотогон, а пока – егерь у костра над чистой и быстрой водой в моём лагере. Кроме того, походы насыщают жизненной силой. Речь о недельных-двухнедельных походах, сплавах, а что уж говорить о продолжительной жизни в заповедниках. В Баргузинском заповеднике посчастливилось поработать в юности год, – и появились три книги. И не хочу зарекаться, что не напишу ещё. Баргузинский заповедник дал не только материал для книг, там я встретил девушку, ставшую моей женой. И это ответ критику, который сетовал, мол, неизвестно ещё, как поведёт себя этот лесник с девушкой из «Песни тунгуса». Мы летали расписываться в Нижнеангарск на самолёте, на БАМ. И назад везли сумки с вином, конфетами и экзотическими ананасами для свадьбы. А потом поехали работать в Алтайский заповедник и оказались на отдалённом кордоне Чодро на шумливой реке Чулышман. И, когда я читал твою повесть «Сказать до свидания», то чаще говорил: «Здравствуй». Здравствуй, Алтай, Чодро, река Чулышман, привет, охотники и лесники. Ты приехал туда через много лет, но, судя по описаниям, со временем там происходит та же шутка, что и всюду в глуши. Всё здесь свежо, прозрачно и печально. Сюжет твоей повести прост: к герою на алтайский кордон едет его мама с внучкой, то есть дочерью этого лесника. Взгляд на всё преимущественно её, материнский. Это даёт нужное остранение. Итак, казалось бы, чаемая глушь, чистота вод, краски восходов и закатов, – сюда мечтал сбежать из столицы герой. И вот он здесь, вроде бы хозяйством обзавёлся, хотя и холостяк, стал ловким наездником. Но материнский взгляд полон тревоги. И читателя какое-то предчувствие томит… Не буду открывать дальнейшее, всё-таки это была довольно сильная встряска для читателя, что и требуется от литературы. А у тебя спрошу: в чём же дело? Почему горожанин не находит себя и там? И возможно ли вообще это? В твоём очерке, опубликованном в шестом номере «Дружбы народов» за этот год («Чувствительность к географии»), картина ещё печальнее. Оказывается, Алтай захлестнула волна юношеских, подростковых самоубийств. Алтай – страну, где всегда искали Беловодье, Шамбалу? Но её жители в твоём очерке уже уезжают в другие места – за впечатлениями, деньгами, на Сахалин, в большие города. Что же с нами всеми происходит? Нас как будто влекут и кружат иллюзии? Не это ли и есть движитель кочевника? Поэтому он и обречён всегда возвращаться. Ведь и мы вернулись в город.
К.: Всё-таки у нас удивительно похожие элементы биографий – оба (с разницей в десяток лет) числились пожарными сторожами в Баргузинском заповеднике, оба работали лесниками на одном кордоне в Алтайском, оба встретили в заповедниках будущих жён. Оба пользуемся теми впечатлениями в своих литературных трудах. И оба вернулись, хотя были там счастливы.
Я легко уехал обратно в Москву, поскольку думал, что это ненадолго. Впереди целая жизнь, и предлагать молодой девушке бросить университет и учиться доить мою корову Ласточку мне казалось неразумным. Она доучится, и мы вернёмся. И теперь, через двадцать лет, мы иногда вместе мечтаем, как вернёмся, только вот ребёнок доучится – и вернёмся куда-то, где нам будет хорошо.
Но вдвоём стать маргиналами ещё сложнее, чем в одиночку.
Я думаю, что многие молодые люди, живущие в деревне, даже в таких прекрасных местах, как Алтай, тоже чувствуют себя маргиналами, в привычном, негативном значении этого слова. Телевизор и прочие СМИ настойчиво убеждают нас, что жизнь на природе, в деревне – это не настоящая жизнь. Люди, живущие в тайге – это не люди, а какая-то экзотика. Расстаться с ненастоящей жизнью, наверное, гораздо легче, чем с настоящей, отсюда и суициды, я думаю.
Есть желание покорить крупный город, есть активно навязываемый стиль жизни, есть устоявшаяся система ценностей, есть бытовая тяга к комфорту, есть мощные приманки в модели «нормальной» жизни, которым я тоже не могу противостоять (например, хочу, чтобы сын мог отучиться в хорошей школе в Москве). Хочу с женой ходить на выставки современного искусства, хочу почаще подзаряжаться от московской батарейки, дышать городским воздухом (который всё время ругаю), чтобы почувствовать запах современной жизни, новых идей, новых настроений.
Так что сейчас я в своём ностальгическом желании жить на природе, продвинулся совсем недалеко от родной столицы – восемь лет назад построил дом всего в 320 километрах, в Рязанской области, и теперь пытаюсь усидеть на двух стульях. Мучаюсь, устаю, но творчески подзаряжаюсь в городе, жить и писать уезжаю в деревню, в свой дом, на свою землю, где много строил и сажал. Всегда очень трудно понять, компромисс – это хорошо или плохо? Успеваю и здесь, и там или же болтаюсь без толку?
В деревне трудно жить, в деревне как будто можно лишь доживать, когда улеглось честолюбие (или когда смиряешь его), когда закончились большие планы по завоеванию мира. Когда решил выйти из настоящей жизни. Eo rus – еду в деревню – говорят, сказал Вольтер Пирону перед смертью, в самый подходящий момент для начала занятия дауншифтингом.
Е.: Да, согласен с тобой, город раздражает, вызывает желание заниматься сочинительством или чем-то подобным. Об этом упоминаемый Шпенглер вёл речь во втором томе своего эпохального труда «Закат Европы», отказывая деревне в творческом духе. А город – это дух, говорит он, и большой город – это свободный дух… И даже надо его ещё точно процитировать. Вот: «Крестьянская и мелкопоместная хитрость и городская интеллигентность становятся формами понимающего бодрствования, взаимопонимание между которыми уже вряд ли возможно». И пути назад нет. Современный человек, как утверждал тот же Шпенглер, потерял в себе деревню и лучше умрёт на городской мостовой, чем вернётся в деревню. Как с тоской и горечью писал об этом и наш Есенин: «На московских изогнутых улицах / Умереть, знать, судил мне бог».
К.: Но времена уже меняются, с развитием интернета жизнь на природе, «переключение на пониженную» за пределами крупных городов может помочь каждому найти подходящий ритм жизни, не отрываясь от «большого мира», от общества, обмена мнениями, от творческих встреч и задач. При этом обогатив себя новыми чувствами, богатством новых ощущений жизни на природе. Как пишет Александр Пшера, утрата животного мира – это «прежде всего утрата элементарной чувствительности. А ведь сущность отношений «человек-животное» состоит в диалектике касания: погладить, пощекотать, почесать, подоить, а также – забить, ощипать, выпотрошить, разделать».
А есть ещё растительный мир, такой бедный в условиях человеческого муравейника больших городов, и тут тоже постоянные касания – прополка, сбор урожая, дрова. Есть богатый мир звуков, заглушаемый шумом города, мир запахов.
Мир русской деревни умер, писатели-деревенщики проводили его и оплакали своими книгами. Роман Сенчин как-то писал, что сельскую жизнь теперь смогут и будут описывать горожане, те самые «интеллектуальные кочевники», которых ты упомянул.
Я застал ещё в 90-х мощный поток молодых ребят, едущих работать в заповедники, сам плыл в этом потоке, описывал его (например, в повести «Точка сборки»). Может, это только первая, не самая мощная волна людей, меняющих город на жизнь на природе? Может, мы ещё увидим, как далёкие таёжные села захлёстывают новые потоки молодых ребят, ищущих себя и своё место на Земле, а не волны молодёжного суицида.
В связи с этим, хочется спросить тебя, Олег, почему в качестве главного героя новой книги ты выбрал такого странного человека, который уезжает из столицы, который позволяет кролику быть его проводником в странствиях? Не страшно ли делать героем несколько маргинального персонажа?
Е.: Но деревенскость – в костях и крови русских, это наши родимые пятна. И тут можно поспорить с немецким философом. Вспомним снова Есенина: «Нет любви ни к деревне, ни к городу, / Как же смог я её донести? / Брошу всё. Отпущу себе бороду / И бродягой пойду по Руси». О какой любви говорит Есенин? Наверное, о любви к Руси. А Русь – всегда деревенская, полевая, берёзовая. Ведь и Москву неспроста называют большой деревней. Шпенглер толковал и об этом – о мировых столицах, замечая, что в восемнадцатом веке Мадрид, папский Рим были переведены Лондоном и Парижем в разряд провинциальных. Таковой он считал, скорее всего, и Москву. Но Петербург всё же, как представляется, мог претендовать на статус мировой столицы. Увы, это в прошлом. Он остался столицей-призраком.
Вообще я только что сплавился по смоленской речушке Ельше, что протекает по нашему национальному парку «Поозерье», продирался временами сквозь заросли тростника, кувшинок. И на одном – довольно длинном участке – вдоль реки там проходит дорога, и густо стоят деревни. Живые. В Подосинках на лебедином озере, которое называется по реке Ельшей, мне пришлось преодолевать старую плотину, и ржавый гвоздь продырявил мою лодку «Большой Бродяга» – это официальное название байдарки, довольно удобной, прочной, лёгкой, – и мне пришлось заклеивать её, ну и наблюдать местную жизнь. Был вечер пятницы, и на песчаный пляж выходили после трудового жаркого дня жители, купались, говорили. Тут же плескались дети. А к самой старой плотине распахивался двор, очень опрятный, крепкий, обширный, с мотоциклом, трактором, автомобилем, теплицами, грядками, плодовыми деревьями и так далее. Заправлял там всем молодой здоровенный мужик. Скажу, что он явно будет в моей книге – хозяином реки, воеводой. Среди яблонь ходила его жена. В речке купался сын-бутуз Кирилл в маске и ластах. Конечно, многим там работу даёт именно национальный парк. Но утверждать, что деревня умерла, глядя на это, язык не повернётся. Ещё ниже по течению я познакомился уже с тверской парой, они удили рыбу, так вот девушка работает воспитателем сада, ну а её муж – сторожем там же. Это в глуши-то! В деревне! Как такое может быть? На реке Меже по берегам тоже стоят деревни и часто большие, крепкие. Над рекой, как в каком-нибудь Таиланде, висячие исправные мосты, то есть для пешеходов из одной деревни в другую. По берегам моторные лодки, и что особенно меня удивило – с неубранными моторами. Да и марки хороши – все японские. Там, где есть река, дорога, есть и жизнь. И лес ещё даёт работу, даёт и пропитание какое-никакое: грибы, орехи, ягоды. Россия не столь просто укладывается в прокрустово ложе мировых тенденций. Так что, может, ты и прав в своём предвидении.
К.: Я не думаю, что деревня умерла, пока в селе остались работящие мужики. У нас в селе Кривель, где я живу, есть фермер Виктор Назаров. Я не знаю, спит ли он вообще. Не курит, не увлекается выпивкой. Крепкий, спокойный. Не обрабатывает свою землю ядохимикатами, «не хочу», – говорит, – «моя земля». Если надо обратиться за помощью – все к нему, я тоже к нему еду, если что нужно сделать, починить. Сыны – красавцы, живут в нашей же деревне, весёлая, домовитая жена. Мой сын дружит с его внуком, иногда говорит, что хотел бы, чтобы мы жили, как Назаровы – завидует устройству их семьи и их жизни.
Но мир русской деревни в классическом его понимании, как мудро и поэтично устроенный организм, мёртв, я думаю. Должно родиться что-то новое, наверное. И искусственная живость и многолюдье села 70-х, 80-х не должны вызывать ностальгию. Льющаяся рекой водка, льющаяся в реку копеечная солярка из-за не завёрнутого краника, техника, возвращающаяся с капремонта в свежей краске поверх не счищенного навоза, наплевательское отношение к этой технике, – всё это в памяти людей моего возраста. Сено возили сюда, на Рязанщину с самого Кавказа, своего не хватало. Это напоминает мне заброску сена для сарлыков (яков) на Алтае в горы на зимние пастбища вертолётами в советский период. Тюки сбрасывали, они часто разрывались, ветер размётывал по высокогорной тундре сено, ставшее золотым из-за затрат по перевозке. А потом вдруг, в 90-х стало внезапно не хватать денег даже на вертолётные санрейсы. И сарлыки совхозные передохли без авиазавоза сена.
Сейчас даже запах изменился, деревня, где я живу, стерильна – не пахнет ни скотиной, ни сеном, ни навозом, ни дымом, ни кожей. Сравниваю запах с ещё живым деревенским ароматом алтайской деревни, которую посетил осенью.
Е.: Тут явное противоречие: деревня не умерла, но мир деревни мёртв. Вспомни Солженицына: село стоит, пока жив хоть один праведник. Так и с миром русской деревни. Жив ваш Назаров – жив и мир. Насчёт советского сельского хозяйства можно много спорить. Но приведу один пример. Остановился как-то на ночлег в палатке над кабаньими оврагами у нас на Смоленщине, в местности Твардовского. Кабанов там много, эти овраги с ручьями, где звери принимали грязевые ванны, и поля, засеянные овсом. И совсем поздно сюда же приехал трактор, чему я был несказанно удивлён. Повторяю: кругом поля, никаких дорог. Послушав переговоры приехавших, понял, что это охотники, скорее всего браконьеры. Трактор уехал, они остались сторожить зверя. Вроде ночью стрельба была. А утром снова прикатил трактор. Ну, я пошёл посмотреть, что там. И увидел, как наколесили эти колхозные охотнички, – ломились прямо по овсам. Дико представить отца Александра Трифоновича Твардовского – Трифона Гордеевича, который так-то давил бы свой хлеб… Так что советское сельское хозяйство было обречено. Колхозник не любил общую землю и скорее считал её вотчиной чиновников, указывавших ему, что сеять, как сеять и так далее. Государство мешало крестьянину. Как мешает оно и всем нам. Здесь я перехожу к твоему вопросу о моих новых героях. Главный герой – анархист, и бежит из столицы он вынужденно, чтобы спастись от держиморд от закона, преследующих его за написание анархистского поста в блоге. Вот его попутчица – природная, так сказать, героиня, придурковатая нищебродка, вспоминающая деревенское детство, поющая про калик перехожих. Может быть, их любовь и символична. На самом деле не кролик, а скорее она его проводник в глуши святой Руси. Он-то с насмешкой так называет страну, а она – нет, словно и не было всех этих жутких кровавых десятилетий, прошедших со времён публикаций отца славянофильства Алексея Хомякова, в которых он запросто так и писал: святая Русь. Сейчас готовлюсь к очередному маршруту для будущей книги, по речке Вазузе, и он начинается в бывшем имении этого философа, в Липецах, вот и читаю его труды.
Маргинальность моего героя очевидна. Кроме всего прочего, он анархист, и анархизм сейчас маргинальное учение. Меня не смущает ни первое, ни второе. Литератор моего пошиба ведёт полунищенскую жизнь анахорета, а учение Прудона – Кропоткина – Толстого мне чрезвычайно близко. Близко ещё и потому, что в душе я лесник, деревенский человек, и город, бастион государственности, часто представляется мне той смирительной рубашкой из бетона, о которой писал Есенин. Анархизм просто не может не быть по сердцу страннику. Кстати, есть и такое современное течение – экологический анархизм. Суть его проста: именно государство ответственно за все экологические катастрофы. Государство прикрывает этих нефтяных, газовых и прочих хищников, разоряющих нашу планету. Для его содержания всё и расхищается под гимны с развевающимися флагами и речами о грозных врагах – русских, американцах, о марсианах даже, – была такая звёздная программа у Рейгана. Ну, а мы, как придурки, дети, смотрим, разинув рты, телевизоры, трясёмся от страха и платим всё больше и больше за содержание этих шутников-менеджеров, шоуменов на государственных постах.
Твои герои ведь тоже бегут от государства? Хотя бы в «Точке сборки»? Ведь речь в этой повести о девяностых, когда государство лихорадило, что вполне объяснимо природой этого государства. Расскажи об этой замечательной книге подробнее. Повесть из трёх фрагментов, да ещё обширных примечаний, подготовительных материалов. Это дробление – дань сегодняшнему дню с его форматом постов
в соцсетях? Поиск новой формы? Воспоминание о «Моби Дике» Мелвилла? Я имею в виду его различные сообщения о китах с экскурсами в историю. Всплывает и ещё одно имя – Кастанеда, у героя в алтайском доме с десяток его книжек. И само название твоей книги – отсылает к Кастанеде? Он действительно был важен для тебя при написании этой книги? Да и в других вещах Кастанеда упоминается.
К.: Скажу сначала о государстве.
Мне кажется, что обвинять государство в чём-либо легко, но отчасти бесполезно. Государство и его действия представляются мне системой, основанной на самых простых решениях. Мне кажется, люди выбирают часто не столько правильные решения, сколько простые для восприятия. Например, идея злого врага и борьбы с ним проста и понятна, освящена традицией, люди готовы принять её даже, если чувствуют в душе её неправильность.
Когда я бросал пить, мне была понятна простая идея отказа от алкоголя, основанная на понятии «силы воли». Мужик я или не мужик? Сказал – сделал. Но она не работала. Понадобились годы совместной с женой работы по пониманию идеи зависимости, по медленному и мучительному избавлению от зависимости, которое до конца невозможно. И труднее всего было признать, что я несчастен и пью не оттого, что жена плохо поступает, не оттого, что мама с папой не так растили меня, не оттого, что государство плохое, а оттого, что я это выбираю – чувствовать себя обиженным.
Люди часто обижены – американцами, либералами, жёнами, татаро-монголами, евреями, коммунистами и марсианами. Поэтому они «имеют право» пить, бросать мусор на речке, бить жён или писать доносы.
Я думаю, что одна из задач литературы (вообще, искусства) научиться отказываться от возбуждения в читателях (зрителях, слушателях) простых, автоматически возникающих чувств и идей. Перестать добавлять в литературу глутамат натрия.
О «Точке сборки» могу сказать, что главный посыл книжки, как я его для себя сформулировал, в том, что помимо нашего привычного способа жить есть куча других, не менее увлекательных и интересных способов. Тут, наверное, сам собой возник Кастанеда, который писал, что мы все договорились между собой об общем и одинаковом взгляде на этот мир. И все в этом являемся мощными магами, ибо только магам под силу так прочно удерживать «точку зрения» или «точку сборки». Менять способ видеть мир иногда опасно, но интересно.
Я пытался показать чуть другой мир, чуть другой способ жить, ради которого не нужно кушать галлюциногены. Но у нас так заведено, что тот, кто видит мир по-другому – маргинал, дурак или враг. Есть и более мягкие определения для тех, кто, например, едет из города работать лесником – романтик, безответственный человек, незрелый или бегущий от своих проблем.
К тому же Кастанеда – отсылка к 90-м, тому времени, когда происходит действие повести. Сейчас принято ругать 90-е. Мне в то время тоже тяжело жилось в городе, но оказалось, что есть место – Алтайский заповедник, где качество жизни просто превосходно, где нет бандитов и нехватки денег, где тебе даже платят небольшую зарплату. Это, конечно, не значит, что всем нужно ехать в заповедники. Это значит, что можно допустить иные решения, чем те, к которым привык. В штате заповедника почти не было местных, в основном люди из городов, со всех концов страны.
Если бы ты знал, сколько умных, опытных и ответственных людей удерживали меня в Москве от отъезда на Алтай. Они по любви и от хорошего ко мне отношения удерживали меня от возможности прожить один из самых счастливых этапов моей жизни.
Третья часть повести называется – «Декорации». Взрослая умная женщина, доктор наук, москвичка Орлова приезжает на свой любимый Алтай (хотя я не пишу, что это Алтай, таких чудесных мест в стране полно), поднимается в тайгу, радуется и грустит, вспоминая моменты своей молодости, проведённые здесь. Но всё равно не находит в себе сил признать жизнь живущих здесь людей настоящей. Настоящая жизнь всё же там, в Москве, в мощном потоке города. А здешние пейзажи и здешние люди – лишь красивые декорации.
Бенджамин Франклин заявил после проживания с ирокезами: «Ни один европеец, попробовав дикую жизнь [индейцев], не сможет терпеть жизнь в нашем обществе». Однако и он не остался заканчивать свои дни в индейском племени. Интернета тогда ещё не было. Теперь, может быть, и остался бы.
Е.: Тут и Серую Сову можно вспомнить, английского писателя, выдававшего себя за индейца, женатого на скво и жившего в лесных хижинах, но так и не сумевшего порвать с цивилизованным миром, всё время возвращавшегося в Англию с выступлениями и алкогольными возлияниями, – что его и сгубило.
К.: А дробление повести на три части, включение «материалов к главам» – это попытка уйти от сюжетности и довлеющей позиции автора по отношению к читателю. Мне часто кажется, что отношения автора и читателя должны быть в современной литературе демократичными, что ли. Что автор не должен создавать «произведение искусства», продуманное, законченное и предлагающее читателю строгий алгоритм чувствования и размышления. Хотелось предложить читателю присоединиться к созданию и осмыслению текста. «Материалы к главам» – это такие детские кубики, из которых можно сделать что-то своё, усевшись с автором в общую песочницу и увлёкшись игрой. Или можно сравнить с готовым супом, а рядом – овощи, мясо и специи, готовь тоже. Хочешь, сырыми попробуй, у исходных продуктов свой вкус. Дробление на три истории – попытка сделать достаточно большой текст не за счёт сюжета, а за счёт настроения, стиля, темы.
Вообще, как считаешь, может ли быть проза «экологичной» по отношению к миру и к читателю? Мне кажется, что я отчётливо вижу такое экологичное отношение к истории в «Радуге и Вереске». Или просто меня подмывает написать манифест лесопожарных сторожей – кочевников?
Е.: Твоя «Точка сборки» напомнила и Кортасара с «Игрой в классики» и «Моделью для сборки». Но, по-моему, достаточно открытого финала, дающего простор для воображения.
Так вот давай, и наш разговор оставим таким же. Пусть читатель подумает об этом возможном манифесте. Даже можно было бы так и назвать этот разговор: «К манифесту лесопожарных сторожей». Но лучше всё-таки оставить прежнее название, взятое из твоего рассказа «Алтынай»: «И останется одно серебряное небо да скрип седла. Задумаешься ненароком, а потом глянешь вниз на белую ленту реки, на уходящий вниз склон, и голова закружится». Здесь самая суть того праздничного мирочувствования, о котором было упомянуто в самом начале. На самом деле оно и мне свойственно. Может, и всем лесопожарным сторожам.
Фотографии из архивов
Олега Ермакова и Ильи Кочергина
Посидел с трудягами у зимнего костра, послушал их неспешную беседу, потирая руки у огня действительной жизни, подумал…
Приятно. В хорошей компании побывал. Чувствуется надёжность и основательность, и – да не покажется, что ни к селу и не к городу! – в голове звучит из В. Высоцкого: “…Такой не подведёт!” и из Н. Рубцова: “…И суетясь, как все по городам!”…
Представляется, что если не любимым, то достаточно близким поэтом этим двум кочующим в мире человеческого духа мужикам от жизни и словесности, должен оказаться Николай Зиновьев из станицы Кореновской…
Да какие, к чёрту, маргиналы!
На нас, таких, и держится святая Русь. Потому что таких-то, как раз, – в той или иной форме – по стране большинство! И мы, такие, везде, и в городе и деревне, и на суше, и на море…
Надо будет перечитать… Грех избегать хороших компаний!