ПОТЕРЯЙТЕ ЭТУ УЖАСНУЮ ВАШУ СУБЪЕКТИВЩИНУ

№ 2022 / 9, 11.03.2022, автор: Вячеслав ОГРЫЗКО

Татьяна Глушкова прошла очень сложный и противоречивый путь. Начну с того, что она рано лишилась родительской ласки. Отец и мать были у неё физиками-рентгенологами и схватили большую дозу радиации.

Окончив одну из киевских школ, Глушкова устроилась техником-звукооператором на радио. А в 1959 году она отослала свои стихи в приёмную комиссию Литинститута. Её приняли на заочное отделение в семинар Ильи Сельвинского.

Поначалу мастер своей ученицей был крайне недоволен.

 

«Уважаемая тов. Глушкова! – написал он ей в первом письме. – Стихотворение «Руками монтажницы» никуда не годится. Оно очень манерно, напыщено, страдает ложной значительностью.

Попробуйте прослушать как бы посторонним слухом ну, хотя бы вот это:

 

Я эти слова согреваю в ладонях,

Как птицы, взметнулись они из ладоней.

Пальцы ищут горячих рук,

пальцы ищут холодных рук.

– Слушай, друг!

Ты – друг?

Русские дружеские слова

сейчас для земли говорит Москва.

Слушай, если тебе не спится.

«Пусть вам сегодня спокойно спится!»

А этого не подхватила волна.

Хочу, чтоб ты слышал,

хочу, чтобы знал:

– У нас у цеха кусты сирени!

(Ты любишь сиреневые сирени?)

и т.д.

 

Ведь это материал для сатириков из «Крокодила»! Сплошная пародия. Менее раздражает по форме Ваша графика – «Зимой так чётки».

Но это уже стихотворение в прозе. В самом деле: напечатаем его в форме рассказа:

«Зимой так чётки, так чёрно-белы стоят деревья под гнётом снега. И хорошо в аллее строгой хранить молчанье, как деревья под гнётом снега».

Не лишено изящества и чем-то напоминает прозу Андрея Белого.

Гораздо больше похоже на стихотворение «Край света». В нём автор по крайней мере не забывает о ритме. Жаль только, что наряду с неплохим по созвучию – «где-то» и «где ты?», удаются такие уродцы, как например: «труден» и «губы».

Вообще же меня интересует вопрос: что оно такое, Ваше новаторство – желание преодолеть литературный стандарт или простое незнакомство с правилами версификации? Какие книги Вы читали по теории стиха?

Приветствую Вас.

Ваш Илья Сельвинский

19/XII-59» (РГАЛИ, ф. 632, оп. 1, д. 2923, л. 32).

 

Однако Глушкова со многими оценками мастера не согласилась. По целому ряду пунктов она направила руководителю семинара развёрнутые возражения и в категоричной форме стала настаивать на продолжении литературного спора, потребовав от именитого поэта более подробного анализа своих текстов.

Глушкова не знала, что у Сельвинского в это время случился инфаркт и он не мог оперативно подготовить ответ.

Но когда дела пошли на поправку, он решил сменить форму обращения и свою студентку уже именовал не товарищем Глушковой, а милой Татьяной.

22 марта 1960 года Сельвинский написал из больницы:

 

«Милая Татьяна Глушкова!

Мой инфаркт не позволил мне вовремя ответить на Ваше сердитое письмо от 12 января. Тем более грустно, что в постскриптуме Вы пишете: «С интересом ожидаю Вашего ответа». Извините, что заставил Вас так долго ждать. Но с другой стороны, оцените и мою вежливость: я мог самым бесцеремонным образом умереть и совершенно не ответить на Ваше письмо, однако этого я себе не позволил.

Мне нравится, что Вы вступаете со мной в спор и отстаиваете свои литературные позиции. Однако Вы упрекаете меня в том, что в оценке стихотворения «На край света» я отметил только рифмы – этот упрёк нравится мне меньше. Должен объяснить Вам характер моей работы со студентами.

Письма мои не являются рецензиями. Если Вы ждёте всестороннего анализа своих стихов, то с самого начала вынужден Вас разочаровать. Моя тактика такова: я стремлюсь бороться с тем или другим недостатком, который кажется мне особенно злокачественным в творчестве данного студента, и отмечаю этот недостаток настойчиво и подчас упрямо до тех пор, пока не увижу, что мой подопечный начинает сам тяготиться этим недостатком и по мере сил исправлять его в новых, а иногда и в старых своих вещах. Особенно надоедлив я в тех случаях, когда студенту кажется, будто недостаток его – не что иное, как достоинство. Именно так, кстати сказать, смотрите Вы на свои рифмы. Вы, например, защищаете кляузулы с одинаковыми словами «пpoвoдa» – «пpoвoдa», «рук» – «рук» и даже ссылаетесь при этом на классических поэтов Востока и на Семёна Кирсанова. Простите меня, но Вы недостаточно разобрались как в первом случае, так и во втором. Восточная лирика в газеллах и рубойятах действительно нередко ставит на концовках одно и то же слово, но здесь она непременно рифмует предпоследние слова:

 

Кто не грешил перед судьбой – скажи?

Чей дух, как небо, голубой – скажи?

Свершил я зло – Ты отвечаешь злом:

Где грань меж мною и Тобой – скажи?

(Омар Хайям, Рубойята)

 

Вы очевидно читали восточных поэтов в дурных переводах, которые не считаются с поэтикой восточного стиха, поэтому у Вас создалось впечатление, будто на Востоке поэты легко относились к форме, а рифму предпочитали облегчённую. Я пишу Вам из больницы – у меня нет под руками материалов: я бессилен развернуть перед Вами более или менее ясную картину работы таких ну, хотя бы персидских мастеров как Рудаки, Руми, Фирдоуси, Омар Хайям, Хафиз, не говоря уже о любимом моём поэте Саади. Это – подлинные виртуозы стиха, которые никогда не допустили бы в своей работе такого примитивного подхода к поэтической технике, как отказ от рифмовки под маской рифмования одного и того же слова. (У них была система так наз. «редифов», но об этом мы с Вами поговорим в июне, когда Вы приедете в Москву на семинар.)

И Кирсанова Вы не поняли. В опытах Брюсова были стихи на оммонимических рифмах, т.е. на словах, которые звучат совершенно одинаково, но обладают совершенно разным значением.

Например: «коса» (девичья) и «коса» (сельско-хозяйственный инструмент), «стали» от слова «сталь» и «стали» в смысле «остановились». Приведённые Вами кирсановские стихи это именно те же оммонимы, но выполненные не совсем удачно. Однако и в них чувствуется явное намерение автора:

 

Шторы опускаются,

Руки опускаются.

 

Первая строка – понятие чисто техническое, визуальное, вторая же – воспринимается в переносном смысле. И дальше:

 

Я кричу: –

Товарищи!

Но мои товарищи…

 

В первой строке – абстракция, призыв, во второй конкретной подлежащее: друзья, которых можно было бы назвать поимённо.

Ничего этого у Вас нет. Работа над рифмой в Вашем труде не ощущается. Правда, по закону больших чисел нет-нет да и вспыхивает иное любопытное созвучие, но, как правило, Вы пытаетесь не найти рифму, а избавиться от неё каким-нибудь эрзацем.

Читая Ваши новые стихи – «Наследство» и «С губ снежинки», всё время одним глазом решаешь ребусы: «Где рифма?» Если «коситься» и «лисица» легко разыскивается, то такое созвучие, как «неисписанном – искрами» не даёт читателю такого же удовлетворения.

«Синих – зимы» тоже не вдруг обнаруживается, но зато «ỳглем – обỳгленным» само идёт в руки, т.к. это и не рифма вовсе: оба слова из одного корня. Эта неряшливость (а если здесь речь идёт о принципе, то принципиальная неряшливость) портит Ваше стихотворение, которое могло бы стать хорошим: в нём есть свежинка.

Поэма «Память» радует уже тем, что Вы взялись, наконец, за большую социальную тему. В этой вещи по крайней мере чувствуется человек нашей страны, а не марсианин, прилетевший случайно и затерявшийся среди миллионов советских людей. Над этим Вам следует задуматься, если Вы серьёзно хотите стать профессиональным поэтом. Традиция, конечно, вещь глубоко субъективная. Спорить с ней можно, но браниться пока нам с Вами не стоит: это может привести к далеко идущим последствиям. Пока считаю нужным сказать о ней всего лишь несколько слов. Традиция Вашей поэмы – Хлебников, Кирсанов – несомненна. Чего стоят хотя бы строки:

 

Отец её –

Генерал.

Пал –

бел,

как снег,

как смерть.

В пыльной,

ковыльной,

былинной степи

упал без стона:

«жить – пить».

 

Старинная ли это традиция? Нет, конечно! Новаторская? Нет, безусловно. Это традиция… старомодная, а всё старомодное чуть-чуть смешновато при самом серьёзном выражении лица того, кто это старомодное утверждает.

Вопросы эти довольно масштабны, и в одном письме их не разрешишь. Я только хочу заставить Вас над ними задуматься. Решать же их мы с Вами будем впродолжении долгих лет, если только Вы пожелаете остаться в моём семинаре, несмотря на всю узость моей критики.

Сердечно Ваш

Кунцево

Загородная больница.

22.III.60» (РГАЛИ, ф. 632, оп. 1, д. 2923, лл. 13–15).

 

Несмотря на множество разногласий со своей ученицей, Сельвинский в 1960 году включил стихотворение Глушковой «Человек, которого я любила…» в альманах «День поэзии», правда, забыв спросить разрешение у автора.

Потом у Глушковой возникли какие-то неприятности. Её начали таскать по делу о самиздатовском поэтическом альманахе Александра Гинзбурга «Синтаксис». Какое отношение она имела к этому альманаху, пока выяснить не удалось. Но проблем возникло немало.

Позже Глушкова в одном из писем, избегая имён, сообщила Сельвинскому:

 

«Вы ожидаете от меня подробного рассказа о неприятностях.

Мне трудно это сделать. Во-первых, очень трудно писать об этом: беседа длилась семь часов. И – главное: я до сих пор не освободилась от тягостного чувства, похожего на чувство кафковского Иосифа К., который жил нормальной жизнью, имел даже роскошный кабинет, где толпились просители, но знал, что где-то на него ведётся бесконечное, бессмысленное, безнадёжное дело.

Это какое-то парализующее чувство.

И всё же попытаюсь рассказать главное.

Хотя были вопросы о «Синтаксисе», большая часть разговора была посвящена моим стихам. К «Синтаксису» я имела очень отдалённое отношение, и мне, должно быть, поверили в этом. Когда перешли к моим стихам, стало невыносимо. Останавливались на каждом отдельно: например, по поводу «Давай убежим» долго выясняли, куда именно убежим, пока я не рассердилась и не сказала, что заграницу. Потом мне объясняли, что стихов достойна только бесконфликтная любовь, потом говорили об «упадочническом» характере моих стихов, о тлетворном влиянии подобной лирики на молодёжь. Кроме того, им почему-то кажется, что я пишу или писала стихи, ниспровергающие существующий порядок. Чем больше они говорили, тем яснее представлялась мне нелепость заведённого на меня дела, начатого ещё в 1958 г.

По отдельным, очень конкретным, вопросам, я поняла, что сведения обо мне основаны на чьих-то до смешного аккуратных доносах. В заключение они «арестовали» мои стихи. Я пыталась сопротивляться, ссылаясь на своё авторское право, но мне сказали, что в данном случае моего согласия не требуется.

Вот так это было в общих чертах. Остальное я расскажу потом, летом» (РГАЛИ, ф. 1160, оп. 1, д. 201, лл. 3, 3 об., 4).

 

На третьем или четвёртом курсе Глушкова послала мастеру свой цикл «София Киевская». Но Сельвинский увидел в нём одну сусальщину. Глушкову это взбесило. Она направила своему руководителю очень резкое письмо.

1 октября 1962 года Сельвинский ответил:

 

«Уважаемая Татьяна Михайловна!

Я не могу признать хорошим стихотворение, в котором для меня не понятна любая половина. Строчки могут иногда «не доходить» – это можно наблюдать даже у великих поэтов. Но в целом я, читатель, должен знать, о чём речь. Вашей поэзии свойственен крупнейший недостаток: читаешь – и вдруг видишь, что автор, как говорят в армии, «зарапортовался». Вы возмущаетесь тем, что я принял у Вас Пушкина за Пастернака, но Вы ведь сами повели меня по ложному следу, когда включили в стихотворение о некоем Поэте фразу об «охранной грамоте». Выражение это возникло в советское время и было использовано в поэзии единственно Пастернаком. Если Вы хотите дать этому выражению расширительное толкование, потрудитесь поставить его в такие лексические условия, чтобы я это понял.

То же и с фразой «мавры всегда доверчивы». Я спрашиваю: почему всегда? Вы отвечаете: «Я думаю, всё, что мы знаем о маврах, воплощено в Отелло». Смею спросить снова: «почему всё?»

Мне, например, вспоминается мавр Шиллера из «Заговора Фиеско»; он вовсе не был доверчив, напротив – саркастичен. Взять хотя бы его знаменитую фразу: «мавр сделал своё дело, мавр может уходить». Возьмите далее мавра из «Конрада Валленрода» Мицкевича: этот мавр уж и вовсе коварен: он делает вид, будто идёт на примирение с королём враждебной державы и целует его, чтобы… заразить чумой. А вы требуете от меня, чтобы я мыслил только Вашими ассоциациями. Но мои, как видите, богаче.

Нет, Танюша, так у нас с Вами ничего не выйдет. Вас оскорбляет, как Вы пишете, глубокое неуважение к миру, которым Вы живёте. Оказывается, Вас обидела моя фраза «о Софийском соборе и прочей сусальщине». Дорогая. Никто не желает Вам добра в поэзии больше, чем я, хотя бы уж потому, что я бьюсь над Вами уже три года. Я вижу два Ваших пути в будущем: Вы, как сказочный богатырь (простите, как «поляница удалая»), стоите перед камнем с письменами: «как налево пойдеши – коня изостаешь, как направо пойдеши – себя потеряешь». Ради аллаха, поезжайте налево и потеряйте, наконец, своего «конька» – эту ужасную Вашу субьективщину.

Жду Ваших новых стихов.

Ваш Илья Сельвинский.

1.Х.62»

 

Примерно тогда же Сельвинский организовал в Литинституте дискуссию о молодой поэзии. Но суждения Глушковой ему показались крайне спорными. Он не понимал, как можно было, к примеру, Евтушенко назвать «талантливейшим поэтом мещанства»; а к числу необязательных поэтов отнести Казакову, Куняева и Мориц.

 

«Евтушенко – поэт мещанства? – удивлялся Сельвинский. – Не понимаю. Он не ищет спокойного и тихого уголка в поэзии, он берётся за самые жгучие, самые наболевшие вопросы и решает их с отчаянной смелостью. Недостаток Евтушенки в другом: на всех его стихах лежит отпечаток спешки: они недоработаны и частенько набивают оскомину; на две-три строки одна почти всегда дрянная. Но при чём тут мещанство?» (РГАЛИ, ф. 632, оп. 2, д. 101, л. 7).

 

Но Глушкова, похоже, не очень-то прислушивалась к Сельвинскому. И что делать с такой ученицей, старый мастер не знал.

 

«Милая Таня! – писал он 2 апреля 1963 года. – Последний материал, полученный мной от Вас, кажется мне очень пёстрым.

Но это в данном случае не так плохо, потому что он насыщен поисками, очевидным стремлением преодолеть собственные штампы и вырваться на большую дорогу поэзии.

Говоря о штампах, я имею в виду прежде всего стихи до такой степени тёмные, что никто ничего в них не поймёт. О чём, например, стихотворение «Она всё говорила о любви»? О чём «Артюр Рембо»? Может быть, для расшифровки его необходимо предварительно ознакомиться с биографией французского поэта? Не слишком ясно также стихотворение о Пушкине и другое – о Татьяне. Совершенно непонятен финал:

 

Но я в лицо её гляжу

И не пойму и дорожу

её бессвязными словами,

я имя страшное твержу –

непосвящённому,

ему

ужель опять Россией править?

 

Если здесь имеется в виду Пушкин, правящий культурной Россией, то почему «опять»? Извините меня за тупость, но не понимаю… Был бы рад поговорить с теми, кому всё это понятно.

Ясность и понятность – не основные критерии искусства.

Сколько бездарных писак пишут понятно и ясно… Уж лучше бы скрылись в туманностях! И всё же – в наши дни, когда в читатели хлынул многомиллионный народ, ясность и понятность я считаю обязательными чертами советского искусства. Конечно, стихи могут быть более доходчивыми и менее – здесь играет роль культура читателя, но при всех условиях читатель должен знать, о чём речь в стихотворении. В Ваших стихах возникают иногда замечательные строки и строфы. Например, о Пушкине:

 

Он видел: взмоет вороньё,

когда взволнованно-спокойный

так высоко и так достойно

ронял достоинство своё.

 

или:

 

Зачем поэты так добры?

Зачем вверяются неверным?

Зачем смешны? Зачем, щедры?

Зачем заклеймены доверьем?

 

Но замутнённость Ваших стихов убивает и то хорошее, что в них есть. С этим я, как Ваш руководитель, никогда не примирюсь. Вот почему новые Ваши вещи: «Феодосия», «Дом Айвазовского» и «Туман, туман» очень меня обрадовали. Я вижу, как самоотверженно Вы пытаетесь порвать со старой своей эстетикой и обрести новую. Особенно приятна «Феодосия», где говорится о греческой царице и вдруг совершенно неожиданно тема переходит к совершенно другой женщине:

 

Федосья, крымская крестьянка,

бельё стирала на песке,

и реял трепетно и ярко

её платочек вдалеке.

И над заслушавшимся миром

покорным маленькой руке

вставала песнь её о милом

о сероглазом рыбаке.

 

И когда вспоминаешь первые строки:

 

Кто имя греческих цариц

оставил городу у моря?

 

начинаешь понимать, что «Федосья, крымская крестьянка», это тоже в сущности царица в царственной своей женственности. Очень хорошее стихотворение!

«Дом Айвазовского» тоже мог бы стать хорошим, если б внести в него дополнительную строфу, которая дала бы понять, что «обречённый человек на самом краешке карниза» это картина, изображающая Наполеона. Без этой строфы вся средина проваливается в пропасть.

Ну, что ещё? Есть промахи: «ручаться головой» нельзя – глагол «ручаться» происходит от слова «рука», которую рубили тому, кто лживо свидетельствовал в пользу родственника или друга.

Поэтому «ручаться головой» это не идиома, а вульгарность из словаря Ардова или Зощенко. Там она на месте. Попадаются чужие интонации: «о безпечальное бессмертье» (Ахматова), «и поделом, и поделом» (Пастернак). Проникают и фразы чужие: африканка названа у Вас «лиловой» (Вертинский). Все эти соринки должны быть, конечно, удалены.

С нетерпением жду новых Ваших стихов на уровне «Феодосии».

Ваш Илья Сельвинский

2.IV.63»324

 

В начале 1964 года Глушкова решила резко сменить обстановку. Неожиданно для многих она уехала в Пушкинские Горы, где устроилась экскурсоводом. Туда же, но летом на короткое время приехала из Ленинграда критик Тамара Хмельницкая.

У двух творческих личностей обнаружилось немало общих интересов. Женщины вроде даже подружились.

 

«Есть здесь, – сообщила Хмельницкая в Ленинград Елене Кумпан, – молодая московская поэтесса Таня Глушкова – с гордыми, короткими и точными словесно стихами, цветаевско-своими. Человек талантливый и завлекательный».

 

Когда началась осень, Глушкова заехала в Ленинград и остановилась у новой подруги – Хмельницкой. Там её впервые встретила Кумпан.

 

«Она [Глушкова. – В.О.] была умна, интересна в разговоре, красива. Пришёл в этот вечер к Т.Ю. и Дмитрий Евгеньевич Максимов с женой. Читали стихи – и я, и Таня. Супруга Максимова, Лина Яковлевна, пугала меня всегда своей истеричностью и непредсказуемостью поведения; была она неприлично ревнива, но славилась своим вкусом, тонкостью в суждении об искусстве, в том числе – разбиралась в поэзии. Мои стихи ей всегда нравились. Меня это несколько пугало, я не знала – радоваться этому или сокрушаться, ибо человеком она была крайне бестактным. Но Лидия Яковлевна Гинзбург меня не раз поучала: «Видите ли, Лена, конечно, Лина Яковлевна – очень тяжёлый человек, и, может быть, прожить рядом с ней жизнь – это подвиг, но у неё есть черта, несколько искупающая эту неприятность, – она очень тонко чувствует искусство, так что, если она ваши стихи хвалит – отнеситесь к этому серьёзно». Так вот… В тот вечер у Т.Ю., когда мы читали с Таней стихи, супруги Максимовы отреагировали неожиданно: они почти что хором хвалили меня и дружно ругали Таню. Стоит ли объяснять, в каком дурацком положении оказалась я и сколь для меня было всё это неприятно!

Похоже, что Дмитрий Евгеньевич ругал Таню, чтобы супруга не заподозрила, что он на неё положил глаз. Лина Яковлевна старалась, видимо, по этой же причине – желая уничтожить новую соперницу. Хозяйка дома чувствовала себя крайне неловко, а я просто не знала, куда деваться! Кончилось всё это неожиданно – появлением мужа Тани… Тут все забыли про стихи, ибо вошёл в комнату молодой человек необыкновенной, редкостной красоты.

Я, впрочем, не шибко отреагировала на его явление. Он был не в моём вкусе. Это был тип цыганской красоты (может быть, в нём была примесь еврейской крови?), который меня совершенно не трогает, но остальные члены компании были в шоке, особенно – супруги Максимовы. Обиженная Таня и появившийся молодой человек сразу же собрались уходить (вдвоём они уже не могли ночевать у Т.Ю. и спешили к каким-то друзьям). Так и расстались мы с Таней навсегда, хотя эхо этого неудачного её дебюта перед питерской публикой потом ещё долго тревожило нас, долетая из Москвы. Думаю, что и её такой крайний случай «воинственного русопятства», которым она вскоре прославилась в Москве, развившийся у неё бешеный антисемитизм плюс истая религиозность, тоже приправленная агрессивностью к инакомыслящим, – всё это идёт отчасти и от того вечера, когда мы с ней читали стихи у Тамары Хмельницкой. Тем более, что и красавец-муж вскоре её оставил, как я слышала, поселив, надо думать, в её душе ещё большее раздражение» (Е.Кумпан. Ближний подступ к легенде. СПб., 2016. С. 66–68).

 

Уточню: Глушкова тогда была замужем за молодым сказочником Сергеем Козловым. Они оба потом взяли курс на Москву. Но вскоре на Глушкову обрушились новые напасти.

 

«На смену моим болезням, – сообщила она 10 января 1965 года Сельвинскому, – пришла тяжелейшая болезнь моего последнего родственника – дяди, и он просит меня побыть с ним. Диплом высылаю по почте» (РГАЛИ, ф. 1160, оп. 1, д. 201, л. 8).

 

Однако Сельвинский к диплому Глушковой отнёсся прохладно. Документ поэтесса получила лишь через полгода после вмешательства Сергея Наровчатова. Наровчатов же устроил Глушкову и в «Литгазету»: сначала на должность спецкорреспондента, а потом редактора отдела поэзии.

В 1966 году стихи Глушковой появились в «Новом мире».

А через четыре года был сдан в типографию первый её сборник «Белая улица». После чего поэтесса подала документы в Союз писателей.

 

«Татьяна Глушкова, – отметил в приёмной комиссии Леонид Мартынов, – умеет писать хорошие белые стихи, что очень трудно».

 

Хорошо отозвался о поэтических опытах Глушковой также Лев Озеров.

 

«Родниковая русская речь, – подчеркнул он, – крепкий стих, восходящий к самым славным нашим традициям, знание культуры веков, внимание к душевному миру современника – таковы, на мой взгляд, характерные особенности молодой поэтессы, молодого мастера, не побоюсь сказать, ибо перед нами человек работящий, взыскательный, скромный».

 

Но Глушкова тогда особенно дорожила мнением Бориса Слуцкого.

 

«Главная тема её жизни, – заявил мастер, – это большая русская культура, начиная от храма Софии Киевской и кончая современной советской культурой. Это её жизнь больше, чем еда, питьё, внешние обстоятельства. Её жизнь – это книги русских писателей, картины русских художников, русская природа».

 

Однако уже через несколько лет Глушкова стала отходить от своего прежнего окружения и от своих прежних кумиров. Сильно разочаровавшись в либералах, она потянулась к государственникам и в первую очередь к литераторам, которые группировались вокруг Петра Палиевского. Но это уже другая страница в судьбе большой русской поэтессы.

2 комментария на «“ПОТЕРЯЙТЕ ЭТУ УЖАСНУЮ ВАШУ СУБЪЕКТИВЩИНУ”»

  1. Очень интересный материал, спасибо! Переписка Сельвинского с Глушковой, уроки Мастера, это то, что так необходимо молодым литераторам! Объём знаний Сельвинского огромен, он свободно находит нужные примеры, обращает внимание Глушковой (и тех, кто читает данную переписку), на смысловые тонкости слов и выражений, объясняет индивидуальность того или иного автора… Глушкова спорила с Ильёй Сельвинским, не принимала часто его замечаний, но… росла! И стала отличным Поэтом! Тому свидетельство её лучшие стихи.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *