МЕЧТА НИКОЛАЯ ОСТРОВСКОГО
№ 2006 / 41, 23.02.2015
Всеобщее как смерть
«Чёрное дуло браунинга смотрит на тебя (Островский имеет в виду самого себя. – А.Т.) с большой кажущейся готовностью сделать последнюю услугу».
Из письма Н.Островского к Л.Беренфус.
В отличие от «метельной» стилистики послереволюционных лет мы видим высокопарный слог тоскующего денди, позаимствованный из книг, прочитанных во время лечения в санатории. Пройдёт всего несколько лет, и Островский устами Корчагина произнесёт знаменитый монолог о том, что «самое дорогое у человека – это жизнь…»
Островский погубил себя жестокой простудой – поколение Корчагиных без раздумий жертвовало жизнями и здоровьем ради всемирного счастья. Впереди тоска о неразделённой любви, болезни, страдания, пересмотр взглядов на смысл жизни.
Любовь и настроения молодости незаметно и быстро переходят в предчувствие, а затем и ощущение смерти. Спустя несколько лет Островский будет смотреть слепыми глазами на всеобщее коммунистическое бессмертие, расширяющееся перед ним чёрной однообразной далью – день за днём, одинаково и мучительно.
Перемена чувств
«…напишу Вам, когда буду чувствовать приближение конца или одного из тех настроений, когда я чувствую пустоту ощущения… Жизнь разнесла нас так далеко…»
Н. Островский. Из письма к Л.Беренфус.
Романтическое чувство, не до конца пожертвованное на революцию, уходит как вода в песок, в томительное любовное чувство. Это одна беда. Другая в том, что лишь по состоянию здоровья Островский не может принять участие в строительстве «великого фаланстера» – нового мира, в который он свято верит на фоне неожиданной грустной любви. Но также велика и мощь идеи о новом будущем, которую не поколеблют неудачи на личном фронте.
Николай и Людмила никогда не смогли бы стать близкими во всех отношениях. Свежий ХХ век отменил сословия и касты, но не мог сделать близкими сердца людей. Л.Беренфус, провожая Н.Островского к поезду, ушла с вокзала, не дождавшись отхода поезда. Этот факт почти не обидел выздоравливающего бойца, а лишь подхлестнул его лирическое чувство:
«Уходящая Ваша фигура и – впереди пустота и опять борьба за жизнь… Помню Ваши волосы – чёрные-чёрные, единственные в моей жизни пролетария…»
Уходящая любовь неким иррациональным образом символизирует крах идеи. Первая червоточина в душе – личное счастье невозможно, в чём смысл прошлых битв и борьбы, если сердца так и остались разбитыми?
В иссиня-чёрных волосах – завершённый образ Люси – так он называет её в письме. Угольно-чёрные волосы, воплотившие в себе древность человечества. При взгляде на них Островский всей своей глубокой душой ощущает смертность и краткость революционного мгновенья, исчезновение любимой женщины из жизни и судьбы, ненужность прочего мира, завоёванного в трудах и боях. Строительство узкоколейки – это камень, положенный Островским в Вавилонскую башню пятилеток.
Блеск чёрных волос заворожил Николая, в нём он увидел частичку зарева новой жизни, почувствовал будущее тепло от угля, ещё не разожжённого. Легкомысленность девушки, осознающей разлуку навсегда, не вразумила Островского. Так быть не должно! – вот единственный вывод, к которому он пришёл на вокзале. И тут дело не в сословных разностях, хотя он и приплёл к блеску чёрных волос своё «пролетарское происхождение». Это знак судьба, потому что на протяжении всей короткой жизни Островского его окружали отнюдь не блондинки. Похмелье революции подходит к концу:
«Мне становится так тяжело, что я боюсь чего-то неизвестного».
Из письма непонятно – то ли Островский стесняется своего «пролетарского» происхождения, то ли гордится им. Старый мир теоретически и практически разбитый на фронтах гражданской войны, продолжает своё существование в тихих двориках и городских подворотнях, за пыльными стёклами окошек мещанских домов. Живут и мечтают незамысловатые человеческие сердца. И одно из них – нетронутое революционными потрясениями сердце Люси – гарант вечности всего. «Буржуазка» продолжает преспокойно проживать в отцовском докторском особняке на берегу моря. Об Островском она, судя по всему, совершенно забыла.
Фантомы гнева
«Далёкая, почти забытая, но славная воспоминаниями нескольких минут, хорошая… Мне не жаль утерянного, и я пишу Вам. Не плачу на судьбу и, зная закон природы, где слабые уступают место сильным, я не уступаю и стараюсь как-нибудь иначе уйти».
Из письма Н.Островского к Л.Беренфус.
Предсмертная тяга к женщинам… Неохота умирать. Что-то большое, ласковое, не отпускает отсюда… Островский вновь вспомнит о своём браунинге уже в Москве, после операции, когда ему зачем-то удалили щитовидную железу – якобы для того, чтобы прекратился воспалительный процесс в организме. Кровать с больным вынесли в коридор, требуя, чтобы тот убирался домой. А в Москве нет ни дома, ни квартиры, ни даже угла. За что боролись? И Островский, очутившись в унизительном положении, требует: «Дайте мне мой браунинг!»
«Как-нибудь иначе уйти…» – это последняя надежда на борьбу. Здесь уже чувствуется вызов, «смертью смерть поправ». Томление – вот признак загнивания революционера. Угольноволосая Люси продолжает жить своими интересами и не отвечает на письма давнего пациента её отца. Между тем гнев Островского снижается почти до уровня отрицания всего, то есть до нигилизма. И даже «пролетарская закваска» не помогает.
Кстати, на детских фотографиях юный Островский вовсе не похож на пролетарского оборвыша: круглое мальчишеское лицо, бодрое и упитанное, приветливый взгляд тёмных глаз, гимнастёрка-косоворотка, ремень с начищенной бляхой, на голове гимназический картуз с кокардой, в руке тетрадь.
На другом фото степенные родители: отец с окладистой «купеческой» бородой и в хорошем костюме, мать также в костюме, белой блузке и в галстуке.
Последняя капля
«Я – маленькая дождевая капля, в которой отобразилось солнце партии».
Н.Островский.
Именно так – не «отразилось», но «отобразилось». Отражение ничтожно, быстротечно. Отображение вечно, почти материально. Капли, отобразив то, что нужно, высохнут, испарятся. Но смоченная ими земля не даст плодов. Корчагины любили народ как нечто невообразимое, океан лиц, характеров, судеб, стремящихся влиться в одну общую судьбу. А их улыбки, если вглядеться в старые фото, исторически-смертельного оттенка. Фотообъектив стёр надежду, оставив одно лишь разочарование, самоиронию: вот, дескать, мы, посмотрите на нас!
Когда М.Колосов предложил назвать роман «Павел Корчагин», Островский категорически не согласился – фамилия слишком точна по смыслу!
Отступление мечты
«Жизнь меня не запугает, товарищ Анна!»
Из письма Н.Островского к А.Караваевой
Действительно, страшно: в стране началась борьба с троцкизмом, и товарищ Анна даёт ему советы, как эту борьбу следует отобразить в романе. Далее Островский сообщает ей, что он «попытался развернуть показ борьбы за генеральную линии партии» и выбросил из текста «80 процентов болезней».
Дрогнула рука. Страх очутиться вне рядов партии страшнее холода смерти, которая практически не страшна, так как она не властна над будущим всего человечества. Пугает Островского жизнь, под внешней оболочкой которой ощущается шевеление глыб первобытного хаоса, стремящегося воплотиться в подобие великого Ничто.
Островский обдумывает свой роман по 16 часов в сутки. В полном одиночестве – жена уходит на работу.
«Я весело провожу время в мечтаниях, а вот кушать давай скорее». Так он говорит, когда Раиса возвращается с работы.
И ещё: «Мечта – одна из самых чудесных загадок». В то же время Островского одолевает «сумма физических лихорадок», болезнь оценивается с «математической» иронией.
Во времена нэпа в магазинах продавалась пудра с названием «Кати». Островский в своих записях упоминает об этой пудре: вот-де осколок старого мира! И ещё о контрабандных чулках со стрелками… Существование вещей (и мещан, на эти вещи зарящихся) отравляло и без того нелёгкое существование идеалиста. Ведь, по его разумению, гражданская война должна была навсегда покончить с подобными мелочами.
Окрпроверком автоматически вычистил Островского из рядов партии, решив, что он уже умер. Окрпроверком понимал: такие, как Островский, теперь не нужны – идея растёт в другом направлении. Стране нужны строители, а не полумёртвые пророки всеобщего равенства и братства.
Какое-то подсознательное чувство влечёт Островского в Москву, в «большой мир», к будущей славе. Видимо, были у него на этот счёт какие-то свои предчувствия… Кроме того, молодая жена находится в это же время в столице, работает на консервном заводе и состоит одновременно в «тройке» по проверке партийных документов. Ей хотелось, как она уверяет, поехать в Сочи, к мужу. В своих воспоминаниях он пишет, что пришла домой 19 ноября, а «там ждал Миша Финкельштейн…» Всего лишь фрагмент из жизни «фалангистских» коммуналок тех лет. И снова тоска в груди Островского. Она более могуча, чем нигилизм или, наоборот, вера в светлое будущее.
Островский приехал в Москву. Поезд, как всегда запаздывал, а квартира для уже известного писателя была не подготовлена. Раиса о ней заранее не похлопотала, доверилась «товарищам», а те, как всегда, подвели.
Осталась одна лишь ненависть к прошлому – этого мало для такой личности, как Островский. Идея напялила на его лицо маску оптимиста. И снять её уже не позволила. Но идея может быть сильнее боли.
Грёзы нищей действительности
Островский – отрицание окружающей неустроенной жизни через веру в светлое будущее. Но как его вообразить, это фантастическое «будущее всего человечества»?
Старый век ушёл, а жизнь не хотела обновляться. Людмила Владимировна Беренфус-Романовская в 1984 году всё ещё проживала в Ленинграде, перенесла с мужем блокаду. Когда её, семидесятилетнюю старушку, спросили, почему она не отвечала на письма Островского, Людмила Владимировна сказала так: «…торопилась, не хватало времени. Переписка была большая с сёстрами, знакомыми, молодая была, юная даже…»
Люси не поняла Николая, не оценила чувств идеалиста, не пошла с ним в «мечту». Но Николай и без Люси считал свою жизнь вполне состоявшейся.
«Буржуи недорезанные!» – восклицает Островский, наблюдая принаряженных людей на первомайской демонстрации. Но и здесь звучит скорее тоска, ощущение собственной неполноценности, нежели ненависть. Ведь он и не смог бы находиться в одних рядах с мещанами, которых не уведёшь за собой на строительство «нового мира».
Потеряв способность передвигаться на своих ногах, Островский и в постели лежит в гимнастёрке с белым подворотничком. Само её звучание «гимн» и «стёрка», вызывают не только улыбку, но и что-то вроде запоздалого страха перед грозной опасностью со стороны государства по отношению к любому человеку, уклоняющемуся от «общих дел». Первая червоточина идеи – первая лень и первые страхи: вдруг я иду «не в ногу». «Гимн» – торжественно, по-военному парадно. Вторая часть слова – «стирающая», коряво-привычная, дискомфортная. Гимнастёрка – рубашка воина, а белый подворотничок – символ чистоты, чистоты и порядочности.
Островский в этой гимнастёрке пока ещё живой на фоне «недоосуществлённой» мечты. На своей аскетической железной койке 20-х годов, в скудной обстановке быта тех лет, он выглядит вполне мавзолейно и страшно. Журналист «Правды» М.Колосов назвал его в своей статье «мумией». Это слово покоробило Островского – внутри мумии не может кипеть идеал борьбы за справедливость.
Серафимович недоумевает: кто же он, этот Островский – рабочий или интеллигент?
В.Инбер: «Организован в своём несчастье. Заставляет себя не быть несчастным…»
Высшее достижение коммунизма – отрицание несчастья как такового вообще и «несчастного» христианского сознания в частности. Герои платоновского «Чевенгура» также были уверены, что коммунизм уже наступил, и что они, несомненно, счастливы.
Но много ли надо «внутреннему» большевику для счастья? А вовсе и нет. Вот взяли на учёт в политуправлении РКАА известного писателя Островского – политработник со званием бригадного комиссара!
«Пусть сверкают перед глазами комиссарские звёзды, золотые пуговицы, почётный ромб и всё остальное, что так пленяет сердца красавиц», – диктует слепой неподвижный Островский.
Политиди
«Покупаем масло на кулацком рынке», – сообщает Островский в одном из своих писем. Деньги у него завелись – получил аванс из издательства, 200 рублей. Стало быть, можно примириться и с существованием сливочного масла, пусть даже оно и «кулацкое». Ведь надо питать жалкую оболочку тела, вмещающую огромную идею о коммунизме.
«Счастье Корчагина», – так должна была называться автобиография Островского. Да, именно счастье, вопреки болячкам и бытовой неустроенности. Неотапливаемая комната с цементным полом и без окна, снимаемая у хозяина по фамилии Политиди. Комната, в которую никогда не заглядывало солнце. Что-то вроде прежней московской квартиры в Мёртвом переулке…
«Кругом остатки белых и буржуазии», – с гневом констатирует больной писатель. Болезнь и отвратительная комната как бы отходят на задний план. Он с негодованием наблюдает расцвет нэпа. На этом фоне книга о Корчагине – отдушина для молодых незачерствелых сердец. И талант в тот момент как бы не имеет никакого значения – это вопль Иова, обращённый не к Богу, но к абстрактной материалистической «Мечте», которую творят забывчивые, поглощённые своими личными проблемами «товарищи».
Островский чувствует приближение смерти. Тут уже не до «метельной» стилистики революции:
«Если бы хоть одна клетка моего организма могла бы жить, могла бы сопротивляться…» – крик человека, увидевшего себя как бы со стороны, а всё своё тело в качестве сгустка враждебной материи.
«Наверное, вам скоро придётся писать некролог. Какой-то холод страшной силы пронизывает и сковывает всё тело…» – последние слова, которые он сказал жене.
А что же ещё? К кому обращаться? Не к Богу же, в самом деле?..
Клетки умирают, кричат. Каждая вносит свою каплю боли в огромный океан страдания, наполняющий организм Островского, отравленный болезнью. Совсем недавно, несколько лет назад, мог играть на гармони, плясать чечётку. Не кажется ли материализм ещё незабытых действий волшебным и недостижимым для тяжело больного человека? «Я-что»: живущее, танцующее, любящее, или «Я-ничто»: растворяющееся, угасающее мыслью в ещё большей мысли, которая всей огромностью своей растворяется в ещё большем сверкающем Ничто. Но и Революция в нём ещё жива, она мистическим образом насыщает и поддерживает стонущие угасающие клетки. Она, как единственно возможное и незавершённое действие, ярким знаком вопроса заполнила всё воображение.
«Как реагируют рабочие на временные недостатки?» – вырывается из глубин по сути своей неземного человека. Потому и временные, что с трудом различаются на фоне Абсолюта, который и есть любовь всех ко всем в попытке своего материального воплощения. Любовь ко всему на свете, как в Чевенгуре, даже к дикой травинке, устремившейся к переименованному «пролетарскому» солнцу. Из груди умирающего вырывается стон «общественного» значения. Своим вопросом Островский как бы приобщается к остающимся жить трудящимся во временном социализме, сотканном из недостатков и нужды.
Предатель-жизнь
Его, даже умирающего, любили женщины. Очаровывались его загадочностью. Из письма Розы Ляхович:
«Он буквально надорвал мою душу». Ещё бы!.. Островский всматривается в Розу «широко открытыми, но ничего не видящими глазами… Судорожно сжимает мои руки и говорит: «Розочка, а ведь это величайшая ошибка, что я раньше тебя не знал!»
Его любили все женщины, которые его знали. Об этом с затаённым чувством ревности пишет в своих мемуарах Р.Островская.
Роза Ляхович: «Я целыми часами просиживала у его постели. Мы бесконечно говорили. У нас какой-то неиссякаемый источник слов и мыслей. У меня такое впечатление, что я знаю его очень давно, что духовно связана с ним на всю жизнь».
Новый Иисус не нашёл противоядия от женщин. Однако они нужны в раю, построенном материалистами. Любовь к женщине частично компенсирует отсутствие Бога.
«Легко написать, как Маша любила Мишу, но это не то, что требует от нас партия. Итак, надо дерзать!» – пишет Островский своему другу Трофимову.
Казалось, просто из естественного «что» перепрыгнуть в иррациональное коммунистическое «ничто», на твёрдые грядки новой почвы, где идеи и возможности слились в пустынное безбрежное согласие. Ничего не будет на свете! И ничего не надо! Да здравствует справедливость!
Кстати, любимый романс Островского «Забыты нежные лобзанья».
Но люди из окружения Островского таковы, что, глядя на них, понимаешь – коммунизм невозможен. Они живые, не плохие и не хорошие, и останутся такими до самой смерти. Он отталкивался от окружающих всей мощью своего духовного «Что», которое можно назвать Мечтой, убегая в заоблачные высоты, где также ничего не находил, падая обратно в болезнь, в ничтожный быт, в неустроенность и отвратительное мещанство, являющееся физиологической основой существования.
«Предатель-здоровье изменило мне…» – Здоровье превращается в символ врага, в злой рок, в судьбу, в объект ненависти. «Пятнадцать лет моей коммунистической жизни…» – пишет он Трофимову.
Мечта о Мечте, роман о Корчагине – вот его судьба. И автор, и герой вынужденно отказались от реальной жизни, потому что она первая отказалась от них. Были уверены, что в Мечте будет много места для их личного «Я». Однако надежда оказалась призрачной.
В новом столетии никто не будет строить заранее спланированное (да и лень теперь его планировать!) «прекрасное» общество. Что есть то и есть. Маленькие Коли Островские ныне равнодушны к попам, не подсыпают им в тесто махорку, не смеются над «новыми буржуями», а искренне завидуют им, берут с них пример. Жизнь стала опасной – люди гибнут не в конных сражениях за «идею», а на улицах, в домах, в подъездах. Современные Корчагины – бомжи, революционерами они никогда не станут, потому что у них нет Мечты, которая была у их предшественников. Возможно, кто-то из них (из нас!) опишет сегодняшнюю жизнь языком Островского, выплеснув на страницы грубую фактуру наших дней. Для современных Островских настали трудные времена.Александр ТИТОВ
село КРАСНОЕ,
Липецкая обл.
Добавить комментарий