БРОНТОЗАВР
№ 2008 / 7, 23.02.2015
Если бы мне предложили определить, с каким явлением животного мира более всего сходен Литературный институт, я бы сказал, что с бронтозавром. Не потому что он доисторически стар, и не потому что очень большой. Дело в том, что у бронтозавра было два мозга. Один в голове, другой в крестце. И не имеет смысла уточнять, какой из них был главнее. Так и в Литературном институте, времён моего в нём обучения, было два главных нервных узла, друг с другом, конечно, связанных, но одновременно и независимых друг от друга. «Голова», несомненно, находилась на Тверском бульваре, 25, где совершались лекции, сидела в засаде учебная часть, таилась в подвале отличная, но почему-то подмокающая время от времени библиотека. Второй «мозг» располагался на улице Добролюбова, 9/11. Длиннющий троллейбусный маршрут номер 3 являлся шеей.
«Голова» была населена людьми в подавляющем большинстве блестящими, и отличными специалистами. Необходимо назвать несколько безусловных имён, составлявших цвет тогдашнего преподавательского корпуса: Владимир Павлович Смирнов, Михаил Павлович Ерёмин, Евгений Николаевич Лебедев, Владимир Иванович Гусев, Станислав Бемович Джимбинов. И это далеко не все. К сожалению, мне довелось побывать всего лишь на нескольких занятиях у Андрея Георгиевича Битова и всего лишь на одном продолжительном выступлении Виктора Сергеевича Розова. Кого-то я вообще не слышал, и даже не представляю, до какой степени мне должно быть жалко.
Распаляемый естественной жадностью студента и провинциала, я на первых курсах обучения не столько сидел за родной партой, сколько слонялся по разным институтам и театрам, слушал лекции, похожие на спектакли, и смотрел спектакли интеллектуальные, как лекции. И должен признать, что и по части интеллектуальности, и по части артистизма Литературный институт обладал самой сильной преподавательской «командой» в тогдашней Москве культурной.
Артистизм преподавательского корпуса был разнообразный. Скажем, Михаил Павлович Ерёмин работал в чуть брюзгливой манере МХАТовского старика, войдёт в аудиторию, раздув брови, шарахнет стулом о пол и минуты две-три смотрит в окно. Сидишь, бывало, затаив дыхание, пережидаешь паузу, а вдруг сейчас дед скажет что-нибудь настоящее. И говорил, порой. Иван Иванович Карабутенко тянул непрерывную французскую трель; слегка запрокинутая голова, чуть заплаканные глаза: леконтделильвильеделильаданшодерлоделаклоальфреддевиньи… Мы хихикали, а он снисходительно считал нас недоумками. Великолепным лектором был Константин Александрович Кедров, слушать его было одно удовольствие, только я сейчас не смог бы сказать, какой именно курс он у нас читал.
Наш ректор Владимир Фёдорович Пименов был человек внешне малоподвижный. За то время, что ему требовалось, чтобы дойти от своего кабинета до заочного отделения, можно было бы сыграть партию в шахматы. При этом он сплошь и рядом умудрялся появиться внезапно перед нарушающими что-нибудь студентами. Он был по-своему артистичный человек, грозный и добрый, и я бы даже сказал современным языком – продвинутый. Именно от него в сентябре 1978 года я впервые услышал имя Владимира Набокова. На каком-то общем собрании студентов и преподавателей. Узнал одновременно, что есть такой писатель, и что он уже умер. Ректор журил на этом собрании студентов, призывая иногда «между Лолитами» всё-таки открывать и Сартакова. Студенты морщились. Ректор грозил терпеливым пальцем.
Владимир Фёдорович чувствовал, что его боятся и уважают, поэтому не испытывал потребности кого-то наказывать. Благодаря такому его отношению Литературный институт приобрёл одно интересное качество. Из него практически невозможно было вылететь. Экзаменационные требования были предельно щадящими, терпение учебной части носило фактически ангельский характер, так что не окончить институт мог только человек, поставивший себе это целью жизни. Чаще всего причиной убытия из студенческих рядов была физическая смерть студента. Не для красного словца я это сейчас сказал. Взять хотя бы наш поэтический семинар, которым руководил Александр Алексеевич Михайлов. Уже в первом семестре погибла Ольга Нода, чуть позже Анатолий Смирнов. В таком деле и двое много. Плюс две известных мне и, слава Богу неудачных, попытки самоубийства. Активно умирали и сразу по окончании института. И что-то не припоминаю, чтобы кого-то за время учёбы отчислили за неуспеваемость или бездарность. В общем, понимаю учебную часть и ректорат, какая может быть при этой строгости судьбы какая-то дополнительная административная строгость.
Надеюсь, что сейчас в родном институте всё по-другому.
Теперь время перейти к другому «мозгу». «Любовь моя, общага!», назвал свою повесть один литинститутский прозаик. Пафос мне этот понятен, но я не целиком его разделяю.
Сначала о том, как я с нею познакомился, с общагой.
Во время вступительных экзаменов, как и многие, я жил внизу, в актовом зале, и не вдохнул ни глотка специфической коридорной атмосферы. Первые дни учёбы провёл я в больнице, поэтому, когда появился на своём пятом этаже с чемоданом и предвкушениями, то шёл медленно, прислушиваясь и озираясь. И невольно сделался свидетелем удивительной и поначалу непонятной сцены. Напротив комнаты номер 517, где мне предстояло провести все пять лет обучения, находилась общая кухня, и в тот самый момент, когда я оказался рядом, из её входного проёма вылетел безумно вопящий человек, проскочил, дико приплясывая, мимо меня и помчался в сторону лестничной площадки, держа что-то в вытянутых руках. Орать он продолжал всё время пока бежал. Уже на площадке он вдруг взвизгнул как-то особенно отчаянно, уронил свой мучительный груз. В этот же самый момент открылась дверь лифта. Он нырнул внутрь и уехал.
Потом уже выяснилось, что в этой сцене не было ничего абсурдного. Просто очень голодный человек украл мясо из кипящего супа и пытался с ним скрыться, но, не обладая выносливостью Камо, расстался с добычей.
Вспоминается ещё один из ранних эпизодов. Лежу я себе на полу у батареи в своей комнате, и вдруг раздаётся стук в стену, из 518-й. Надо сказать, что на дворе стояла та самая жуткая зима 78/79 года, и жить в общежитии можно было только лёжа на матрасе спиной к батарее отопления. Стук в стену повторился. Я оторвался от «Опасных связей», и нехотя пошёл посмотреть, что там такое происходит? Войдя в комнату, я попал в снегопад, при этом в комнате ещё сильно пахло горелым. Мелкие снежинки врывались в выбитую створку окна, косо задрапированную одеялом. В кровати лежал один из моих соседей Толик Смирнов, тот самый, о котором шла речь выше, в шапке, в пальто, под одеялом, и тоскливо курил.
– Чего надо? – спросил я неприязненно, мне не нравится, когда курят в постели.
– Сходи за хлебом?
– Сходи сам.
– Не могу, ботинок сгорел.
И правда, на письменном столе, посреди холодного кострища лежал скорчившийся башмак. Каким образом могло всё это произойти, можно было и не спрашивать. Толик явно был не в состоянии вспомнить. Пришлось отдать ему полбатона.
Это были две как бы весёлые зарисовки. Но полно материала и для не весёлых. Помнится, выпал первый снег. Уже начинала показывать нрав первая московская моя зима, я, дрожа от холода, добежал до умывальника. Выдавил холодную пасту на окаменевшую щётку и тут обратил внимание, что несколько однокурсников толпятся у окна, стараясь разглядеть что-то внизу. Я тоже выглянул. Почти прямо под нашим умывальником топтались на свежем, тоненьком снегу, оставляя огромные следы, два милиционера. Между ними спиной к каменному бордюру лежало нечто похожее на человеческое тело. Вернее не так, лежало нечто, сильно напоминающее какую-то чёрную личинку.
Уже в институте стало известно, что это была Ольга Нода, опять-таки та самая, что выше, выбросившаяся, по версии следствия, с седьмого этажа прошлой ночью. По другой версии, выброшенная.
Желчный человек Виктор Антонович Богданов, заслуживший среди нас, студентов некоторую популярность своей остротой: «Несмотря на героизм матроса Кошки, Крымскую войну мы проиграли», решил, видимо, что это теперь его обязанность острить при каждом удобном и не удобном случае, начал в то утро лекцию так: «Пить надо в подвалах». Что интересно, и эта шутка имела некоторый успех.
Я не собираюсь тут рвать тельняшку за общаговский патриотизм и говорить, будто студент, не живший в общаге, в общем-то, и в институте не учился. Конечно, это чепуха. Многие талантливые и хорошие люди в общежитии не жили. Даже не будучи москвичами. Что-то снимали, дворничали, женились, и т.п. Скажу больше, многие талантливые люди и вообще в Литинституте не учились. Но вместе с тем нельзя не признать, что со временем появлялись у обречённых на общагу какие-то специфические черты, почти расовые признаки. Угол зрения на мир, как бы немножко из небытия, своё отношение к гигиене, вину и любви. Не в том смысле, что в общежитии было больше пьянства и разврата, чем в целом по штату творческого нашего вуза, но делалось это как-то иначе, с особым вкусом или особым отвращением. Многих москвичей тамошняя жизнь притягивала, как гимназистов «нумера». А граждан общаги слегка задевало отношение прописанных москвичей к их дому, как к почти публичному. Почему-то именно в прокуренных, а то и хуже, комнатах общежития предпочитали терять девственность дочки маститых писателей, пошедшие в вуз по стопам родителей.
Кстати, уже после окончания института, под воздействием своеобразной ностальгической инерции, многие выпускники продолжали отчасти жить институтом. И тянуло их не на Тверской, 25, а на Добролюбова, 9, дробь 11. Туда под покровом сгущающейся темноты неслись со всего весёлого города таксомоторы с поэтами и бутылками в поисках утраченного времени.
Кстати, именно там, в общежитии Литинститута, я ощутил первые колебания того землетрясения, которое в конце концов разрушило казалось бы несокрушимую махину СССР. Общага, давая кров некоторому количеству стационарных учеников, вместе с тем представляла собой пересыльный пункт для сотен залётных заочников. Они два раза в году слетались на свои птичьи сессии со всех концов нашего большого государства. Году в 86-м мне, временно бездомному, пришлось месяца два перекантовываться на полузаконных основаниях на улице Добролюбова. И вот тогда мне пришлось наслушаться молдавских, украинских, якутских, прибалтийских мыслей о том, какое убожество этот СССР, какая тупая, бескультурная эта «русская власть», какие русские «плохие хозяева», и о том, какие великие, самобытные, неповторимые культуры были погублены великодержавным шовинизмом, представителем которого и я, например, тоже в чём-то являюсь.
Неприятное чувство, когда знаешь, что не занимал, но все считают, что ты должник.
Помню странное ощущение неловкости, смущения, все эти мысли: а вдруг и, правда, я и сам в каком-то смысле жандарм чего-нибудь. Хотелось сказать им всем, вчерашним прекрасным своим товарищам, я вас всех люблю! и вы ещё вчера отвечали мне чем-то похожим на взаимность, откуда же это внезапное: молчи, душитель! Дошёл до того, что стал чуть ли не стыдиться всей этой нелепой орясины, так называемой русской культуры. Сколько на ней чужой крови и т.п. Последней каплей этой чаши был разговор с украинским поэтом Гирныком, который в течение двух часов рассказывал мне о небывалых, феерически ловких подвигах атамана Серко, некогда промышлявшего на Сечи. Вот кто был воин, вот кто был герой! Стоило мне хотя бы осторожненько, сбоку заикнуться, а вот Суворов, мол, даже в Британской энциклопедии… Гирнык, сверкнув глазами, начинал бешено хохотать, и в две минуты доказывал мне, что по сравнению с атаманом Серко Суворов шпана. И Кутузов, и Жуков, и Ушаков, и Гагарин. И я терпел. Даже не поинтересовался, на чём это летал Серко в космос. На мой вопрос, почему он считает величайшими военными подвигами эпохи именно походы атамана Серко, ведь было, например, Бородино, Гирнык отмахивался. «Да, знаю я вашего Бородина!»
И так продолжалось довольно долго. И в самом конце я спросил у него: а вот Ганнибал? Украинский мыслитель хотел было и тут рубануть решительно – лайдак! но почему-то вдруг задумался. Сдвинул на переносице свои страшные гирнычьи брови. «Ганнибал, говоришь?!» «Да, да, Ганнибал! что про него скажешь!?» Гирнык тяжело выдохнул и заявил: «Славный был козак!»
Нет, Гирнык был предпоследней каплей, а последней стала одна фраза, сказанная Зелимханом Яндарбиевым, будущим президентом Чечни. Он в те годы учился в Литинституте в семинаре Юрия Поликарповича Кузнецова. Иногда присутствовал на сборищах ВЛКашных интеллектуалов, всегда пил только чай, загадочно улыбался и разумно помалкивал. Только однажды вдруг произнёс в разговоре о состоянии умов московской интеллигенции: нынешние русские ведут себя так, словно готовятся к оккупации.
Спасибо чеченскому президенту. Сказанные им слова излечили меня от иррационального ощущения виновности во всём, открылись какие-то другие чувства.
Михаил ПОПОВ
Я их помню всех. Богданов был очень умный человек и преподаватель интересный. Розов вел семинары забавно (кстати, это было его любимое слово), а вместе с Вишневской они вообще смотрелись как пара эстрадных артистов. Я училась в их семинаре. На Добролюбова не жила, в отличие от 70 % нашего курса, но бывала на вечерах и встречах. Мы – курс 1984-1990 годов. О том, что в общежитии кто-то периодически пытается выпрыгнуть из окна слышала, но таких смертей у нас не было. Были другие. Некоторые печальные и понятные – жизнь тяжела в 90-е. Некоторые – загадочные и непонятные до сих пор.